# Эткинд А. — Внутренняя колонизация. Имперский опыт России
Источник, извлечён из PDF 2026-08-05. НЛО, 2013. Immutable.
Александр Эткинд Внутренняя колонизация. Имперский опыт России Серия «Библиотека журнала «Неприкосновенный запас»»
http://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=12192344
Внутренняя колонизация. Имперский опыт России: Новое
литературное обозрение; Москва; 2017
ISBN 978-5-4448-0491-9
Аннотация
Новая книга известного филолога и историка, профессора Кембриджского университета Александра Эткинда рассказывает о том, как Российская Империя овладевала чужими территориями и осваивала собственные земли, колонизуя многие народы, включая и самих русских. Эткинд подробно говорит о границах применения западных понятий колониализма и ориентализма к русской культуре, о формировании языка самоколонизации у российских историков, о крепостном праве и крестьянской общине как колониальных институтах, о попытках литературы по- своему разрешить проблемы внутренней колонизации, поставленные российской историей. Двигаясь от истории к литературе и обратно, Эткинд дает неожиданные интерпретации критических текстов об имперском опыте, авторами которых были Дефо и Толстой, Гоголь и Конрад, Кант и Бахтин. Содержание Благодарности 8 Введение 12 Часть I 36 Глава 1 36 На пути совершенствования 37 Славянская глушь 51 Эффект бумеранга 56 Глава 2 67 Три мира 68 Соболя Робинзона 72 Медведь Киплинга 79 Декларация Бальфура 88 Дядюшкин урок 93 Часть II 100 Глава 3 100 Пригласить Левиафана 101 Татищев и амазонки 107 Уваров и черная Афина 117 Сердце и исток 127 Глава 4 134 Соловьев и фронтир 136 Щапов и «зоологическая экономия» 144 Ключевский и современность 147 Школа колонизации 151 Глава 5 163 Protego ergo obligo 163 Дивное чудо 167 Бум и истощение 186 Венера в мехах 195 Склонность к приключениям 205 Часть III 211 Глава 6 211 Terra nullius 213 Место власти 220 Руки брадобрея 231 Раса и сословие 237 Поездка в деревню 246 Имперская меланхолия 253 Отрицательная гегемония 264 Фейерверки 284 Глава 7 290 Колоны и крепостные 292 Немецкие колонии 303 Паноптикон 317 Военные поселения 321 Общины и шпицрутены 326 Обратный градиент 346 Непрямое правление 349 Глава 8 367 Интеллектуалы у власти 367 Особо опасные секты 380 Новый союз 386 Написать словарь 393 Система нежности 401 Часть IV 413 Глава 9 413 Кенигсберг 414 Интрига и мелодрама 420 Кант 425 Болотов 432 Камеры и фейерверки 442 Гердер 446 Начало и конец 453 Глава 10 460 Крестьянские христы 461 Политизация раскола 468 Воинствующие паломники 473 Русский Лютер 480 Образцовый совхоз 489 Глава 11 504 Здесь был мрак 505 «Эребус» и «Террор» 509 Гегемон и арлекин 516 Продукт природы 525 Конэсер 530 Глава 12 539 Контактная зона романа 540 Дар и милость 546 Почва и жертва 551 Настоящий день 559 Двойник и чудовище 567 Заключение 581 Литература 602 Список иллюстраций 671 Александр Эткинд Внутренняя колонизация. Имперский опыт России Благодарности Работа над этой книгой была связана со многими долгами, которые нельзя вернуть. Мои родители, ис- торики искусства Марк Эткинд и Юлия Каган, опреде- лили мои интересы неисповедимыми способами. Мой отчим, философ Моисей Каган, и мой дядя, литера- туровед Ефим Эткинд, были примерами мужества и таланта. Моей музой, критиком и редактором была Элизабет Рузвельт Мур. Наши сыновья, Марк и Мика, вдохновляли и отвлекали меня в пропорции, которая была и остается верной. Игорь Смирнов, Нэнси Конди, Светлана Бойм и Марк Липовецкий поддержали меня своим интересом на ранних этапах этой работы. Олег Хархордин, Ири- на Прохорова, Айрин Масинг-Делич и Алистер Рен- фру редактировали первые опубликованные версии некоторых частей; я искренне признателен им за мно- голетнюю поддержку. Общение с Гаяном Пракашем помогло мне лучше понять основное русло постколо- ниальных исследований. Конференция в Университе- те Пассау, «Внутренняя колонизация России», кото- рую организовали мы с Дирком Уффельманном, ожи- вила мой интерес к предмету. Для нас с Дирком, как и для нашего соредактора Ильи Кукулина и еще двух десятков авторов, эта конференция увенчалась пуб- ликацией большого сборника, который тематически связан с этой книгой1. Саймон Франклин, Эмма Уид- дис, Рори Финнин, Яна Хаулетт, Кэролайн Хамфри и Харальд Выдра все эти годы были для меня отлич- ными коллегами. Без Эли Зарецки, Джона Томпсона и издательства Polity я бы вовсе не сел писать эту книгу. Некоторые главы выросли из докладов на семина- ре кафедры славистики Кембриджского университе- та, конференции «Found in Translation» в Институте ван Леера в Иерусалиме, Евразийской конференции в Ханьянском университете (Сеул), а также на ожив- ленных семинарах в Дареме, Сёдертёрне и Стэнфор- де. Вопросы и замечания коллег нашли свое отраже- ние в книге. Я благодарен исследователям, которые прочитали рукопись или ее главы, за их комментарии и советы. Их имена (в хронологическом порядке): Уил- лард Сандерленд, Мария Майофис, Саймон Фран- 1 См.: Там, внутри. Практики внутренней колонизации в культурной ис- тории России. М.: Новое литературное обозрение, 2012. клин, Уильям Тодд, Марк Бассин, Дирк Уффельманн, Марина Могильнер, Эрик Найман, Дэвид Мун, Рубен Галло, Майкл Минден, Питер Холквист, Яна Хаулетт, Валерия Соболь, Джейн Бербанк и Тони Ла Вопа. Главы 6, 7 и 12 были частично опубликованы в рос- сийских журналах «Новое литературное обозрение» и Ab Imperio; глава 10 в Russian Review (2003. Ок- тябрь. № 62); часть главы 8 в книге «Convergence and Divergence: Russia and Eastern Europe into the Twenty- First Century» (London: SSEES, 2007) под редакцией Питера Данкана; глава 5 в The Journal of Eurasian Studies (2011. № 2/2); часть главы 12 вошла в сбор- ник «Critical Theory in Russia and the West» под редак- цией Алистера Ренфру и Галина Тиханова (London: Routledge, 2010). Я очень благодарен Владимиру Макарову за вдум- чивое отношение к тексту и источникам. Редактор издательства НЛО Ирина Прохорова и редактор се- рии «Библиотека журнала “Неприкосновенный за- пас”» Илья Калинин поддержали нас быстрыми реше- ниями и полезными советами. Текст книги пересмот- рен мною; в некоторых частях я его основательно из- менил или дополнил. Мне помогли рецензии на ан- глийское издание этой книги и новые советы коллег, особенно Кевина Платта, Евы Берар, Галины Ники- порец-Такугавы, Дины Гусейновой, Гриши Фрейдина, Ариадны Арендт, Майка Финке, Александра Храмова и Андрея Тесля. Введение В Москве в 1927 году Вальтер Беньямин с удивле- нием обнаружил, что Россия не знает романтическо- го образа Востока. «Здесь нашло себе почву все, что есть в мире», говорили ему московские друзья, и Во- сток и Запад; «для нас нет ничего экзотичного». Бо- лее того, эти марксисты утверждали, что «экзотизм – это контрреволюционная идеология колониальной страны». Но, покончив с идеей востока, московские интеллектуалы вновь вернули ее к жизни, придав ей советский размах. «Самым интересным предме- том» для новых московских фильмов стали россий- ские крестьяне, которые казались их авторам очень непохожими на них самих: «По способу восприятия крестьянин резко отличается от городских масс». Ко- гда крестьянин смотрит фильм, говорили Беньямину его московские друзья, он не способен следить за развитием «двух нитей повествования одновремен- но, как это бывает в кинематографе. Его восприятию доступна только одна серия образов, которые нужно показывать в хронологической последовательности». Поскольку крестьяне не могут понять темы и жанры, «взятые из буржуазной жизни», им нужно совсем но- вое искусство. Создать такое искусство – «один из са- мых грандиозных экспериментов над массовой пси- хологией, которые проводятся в гигантской лаборато- рии, какой стала Россия», – писал Беньямин. Несмот- ря на свои симпатии к новому искусству и новой Рос- сии, Беньямин не обольщался их успехами: «Колони- зация России посредством кино дала осечку» (1999: 13–14). Авторы, писавшие об имперской России, создали два нарратива. В одном великая страна успешно, хоть и неровно конкурирует с другими европейскими дер- жавами. В ней была великая литература и были по- ставлены беспримерные социальные эксперименты. Другой нарратив повествует об экономической отста- лости, неограниченном насилии, нищете, неграмот- ности, отчаянии и крахе. Я согласен одновременно с обеими этими историями и не вижу в этом большой проблемы. В отличие от российских крестьян, которых друзья Беньямина экзотизировали в соответствии с давней традицией, ученый не может мыслить одноко- лейно. И все же наука не улица с двусторонним дви- жением. Иными словами, нам нужно найти способ ко- ординировать разные истории, в которые мы верим. Мое решение – своего рода эйзенштейновский мон- таж, переплетенный общим принципом, которым в этой книге стала внутренняя колонизация. Я предла- гаю этот термин в качестве метафоры или механиз- ма, который делает возможным изучение Российской империи вместе с другими колониальными империя- ми прошлого. Итак, в этой книге два нарратива о Рос- сии соединяются в один – историю внутренней коло- низации, в которой государство колонизовало наро- ды, включая и тот народ, который дал этому государ- ству его загадочное название. В 1904 году великий историк Василий Ключевский писал, что «История России есть история страны, ко- торая колонизуется. Область колонизации в ней рас- ширялась вместе с государственной ее территори- ей»2 (1956: 1/31). Одинаковая по протяженности с са- мим Российским государством, колонизация была на- правлена внутрь страны, но зона ее действия расши- рялась по мере того, как государственные границы перемещались в процессе внешней колонизации. Во времена Ключевского эта формула самоколонизации уже давно существовала в российской мысли (см. об этом в главе 4). Обогатившись колониальным и пост- колониальным опытом XX века, мы можем сделать из нее новые выводы. Россия была как субъектом, так и объектом колонизации и ее последствий, та- ких, например, как ориентализм. Занятое колонизаци- ей иностранных территорий, государство также стре- 2 Для многотомных изданий том и страница указываются через косую черту. милось колонизовать внутренние земли России. В от- вет на это многочисленные народы империи, включая русский, развивали антиимперские, националистиче- ские идеи. Эти два направления колонизации России – внешнее и внутреннее – иногда конкурировали, а иногда были неотличимы друг от друга. Менявшие- ся отношения между двумя векторами колонизации, внешним и внутренним, были не «застывшей диалек- тикой», как сказал бы Беньямин, но скорее гремучей смесью. Без оксюморонных понятий, таких как «внут- ренняя колонизация», ее не понять. Исследуя исторический опыт Российской империи вплоть до ее краха в 1917 году, эта книга утвержда- ет его значение для постколониальной теории. Пред- метом внимания, однако, становятся внутренние про- блемы империи, которые редко изучались в постколо- ниальных терминах. С начала 1990-х годов интерес ученых к причинам и механизмам российской револю- ции стал падать, уступая место исследованиям рос- сийского востока и окраин империи3. Разрыв, создан-
3 Литература по этим темам слишком обширна, чтобы приводить здесь ее обзор. По проблеме российского востока полезны классическая ра- бота Brower, Lazzerini 1997; а также Barrett 1999; Bassin 1999; Geraci 2001. Об ориентализме в России см.: Layton 1994; Sahni 1997; Khalidetal 2000; Сопленков 2000; Thompson 2000; Collier и др. 2003; Ram 2003; Tolz 2005; Schimmelpenninck 2010. О Российской империи в сравнительной перспективе см.: Burbank, Ransel 1998; Lieven 2003; Герасимов и др. ный революцией в теле истории, был велик; огромны были и силы преемственности. Стандартный в совет- ское время телеологический подход учил, что пред- шествовавшие события «готовили» то, что за ними следовало, например революцию. Историки научи- лись избегать такого подхода: участники событий не знали их исхода, о котором знаем мы, а их желания, опасения и действия были гораздо разнообразнее ко- нечного результата. Однако историки – и все мы – хо- тят знать, почему российская революция и советский террор произошли именно на территории Российской империи4. Ответ на этот вопрос нельзя искать толь- ко в событиях предшествовавшей эпохи, но и отде- лять течение событий от их исторического прошлого тоже неверно. Я не ставлю себе целью объяснить рос- сийскую революцию, но надеюсь, что более глубокое понимание имперской России поможет разобраться в революции, ее завершившей, и в том, что произошло
2004; Gerasimov и др. 2009; Burbank, Cooper 2010. 4 В советской и западной социальной истории этнические и конфес- сиональные аспекты российских революций были надолго заслонены классовым подходом. Они получили новое освещение в последние де- сятилетия: Martin 2001; Slezkine 2004; Hirsch 2005; Riga 2012. Расче- ты эдинбургского социолога, Лилиан Риги, оценивают представитель- ство нерусских меньшинств (украинцев, поляков, евреев, грузин и про- чих) среди «революционной элиты» в 2/3. Среди трети этнических рус- ских определенная доля была связана с неправославными религиозны- ми традициями (подробнее см. главу 10). в советский период, а может, и позже. Сосредоточенная на культурной динамике в раз- ных ее аспектах, эта книга стремится преодолеть еще один разрыв – между двумя дисциплинами, истори- ей и литературой. Этот разрыв никому не нравится, но мирятся с ним многие. Не так давно Нэнси Конди заметила, что если исследования стран и регионов основаны на обмене между дисциплинами, то в ис- следованиях культуры «междисциплинарность стала частью самого проекта» (1995: 298). Моя книга при- надлежит междисциплинарному проекту культураль- ных исследований, который я трактую в историческом ключе5. Для историка культуры рискованно включать в свое исследование различные дисциплины, голоса и пери- оды. Я черпаю свою смелость в идее, что высокая литература и культура играли необычную роль в рос- сийском политическом процессе. Как будет показано на нескольких примерах, активистская и, более того, трансформистская культура были важными аспекта- ми внутренней колонизации. Благодаря парадоксаль- ному механизму, который прояснил Мишель Фуко в своей «репрессивной гипотезе» (Foucault 1998; см. также: Rothberg 2009), угнетение делало культуру по- 5 O моем понимании культуральных исследований (Cultural Studies) и их методологии применительно к России см.: Лысаков, Эткинд 2006. литически релевантной, а власть – культурно продук- тивной. В русской культуре Российская империя одно- временно искала инструмент управления и боялась ее как орудия революции. Культура была и экраном, на котором находящееся в опасности общество виде- ло себя, и уникальным органом самосознания, обрат- ной связи, предупреждения и скорби.
***
В России социальные революции вели к великим и трагическим трансформациям. Но поразительной бы- ла и непрерывность имперской истории, географии, экологии. Россия появилась на международной аре- не в то же время, что Португальская и Испанская им- перии. Она расширялась в соперничестве с импер- скими континентальными государствами – Австрий- ской и Османской империями на западе, Китаем и Се- веро-Американскими Штатами на востоке. Зрелости она достигла, конкурируя с морскими империями Но- вого времени – Британской, Французской и Японской. Выигрывая и проигрывая, она пережила почти всех. Если посчитать площадь территории, которую импе- рии контролировали год за годом в течение столе- тий, то по числу квадратных километро-лет получит- ся, что Российская империя была самой большой и самой долговечной империей в истории. Вместе Мос- ковское государство, Россия и СССР контролирова- 2 ли 65 млн км /лет – много больше, чем Британская 2 2 империя (45 млн км /лет) и Римская (30 млн км /лет; см.: Taagepera 1988). Когда была основана Россий- ская империя, средний радиус территории европей- ского государства составлял 160 км. Учитывая ско- рость коммуникации в то время, социологи полага- ют, что государство не могло контролировать терри- торию, радиус которой превышал 400 км (Tilly 1990: 47). Но расстояние между Санкт-Петербургом и Пет- ропавловском-Камчатским, основанным в 1740 году, составляло примерно 9500 км. Империя была огром- ной, и с ее ростом проблемы становились все значи- тельнее. Но в течение всего имперского периода цари и их советники называли огромность российских про- странств основной причиной имперского могущества. Огромность этих пространств была основным моти- вом и для дальнейшей централизации власти, и для еще большего расширения империи. Превосходя размерами Советский Союз и нынеш- нюю Российскую Федерацию, империя царей прости- ралась от Польши, Финляндии и Кавказа до Сред- ней Азии, Маньчжурии и Аляски. Российские войска в 1760 году взяли Берлин, а в 1814-м – Париж. По- сле победы над Наполеоном российские дипломаты создали Священный союз, ставший первой попыткой европейской интеграции. Империя постоянно вела ко- лониальные войны за спорные территории в Европе и Азии. Осуществив впечатляющие броски на берега Балтийского и Черного морей, за Тихий океан и в гео- графический центр Евразии, она вызывала и подав- ляла бунты на Урале, восстания в Польше, вела Боль- шую игру в Средней Азии и непрекращавшуюся вой- ну на Кавказе. С продажей Аляски в 1867 году терри- тория империи начала сокращаться, и эта тенденция продолжилась в XX веке. Но петербургские правите- ли продолжали мечтать о Константинополе и Иеруса- лиме, и эти надежды питали военные усилия России вплоть до Первой мировой войны (McMeekin 2011). Серия русских революций изменила карту Европы и структуру Российского государства. Начавшись как яростный взрыв антиимперских настроений, револю- ция 1917 года привела к новому рабству. Однако тер- ритория, подвластная Москве, продолжала расти и после Второй мировой войны, когда распались дру- гие европейские империи. Даже с распадом СССР Кремль потерял меньше территорий, чем западные империи потеряли от деколонизации. В XXI веке мир с удивлением следит за имперскими амбициями пост- советской России. Европейский гость ХVI века сформулировал ди- лемму, к которой до сих пор обращается русская и ру- систская мысль: «Трудно понять, то ли народ по сво- ей грубости нуждается в государе-тиране, то ли от ти- рании государя сам народ становится таким грубым, бесчувственным и жестоким» (Герберштейн 1988: 74). Понять это трудно, но главные вопросы политическо- го действия – «кто виноват?» и «что делать?» – кри- тически зависят от этого понимания. Логический круг, обрисованный австрийским послом, подлежал раз- мыканию двумя способами: этнографической мифо- логией либо политической наукой. Четыре столетия спустя американский дипломат видел ту же пробле- му, но решал ее без колебаний. В «длинной телеграм- ме» (1946), ознаменовавшей начало холодной вой- ны, Джордж Кеннан объяснял особенности россий- ской государственности и исходящие от нее опасно- сти «традиционным и инстинктивным для России чув- ством незащищенности». Он приписывал этот «нев- ротический взгляд» на свое положение в мире прави- телям России, а не ее народам. После того как Кеннан отослал свою телеграмму, произошли новые события, и его мысль можно заострить. На протяжении боль- шой части российской истории невротический страх правителей, смешанный с желанием, обращался не к внешним врагам, но к пространству внутри страны и к ее населению. Это огромное пространство было на- селено великим разнообразием подданных, русским и другими народами, от которых российские правители не чувствовали и не чувствуют себя защищенными. Вслед за Эдвардом Саидом (1978, 1993) постко- лониальные исследователи подчеркивали значение океанов, которые отделяли имперские метрополии от их далеких колоний, и романтику морских странствий, которые создавали и связывали империи. В этих ис- следованиях заморский колониализм выглядит более предприимчивым, самоуверенным и репрессивным – одним словом, более империалистическим, – чем ко- лониализм континентальный. На деле до изобрете- ния железных дорог и телеграфа сухопутные про- странства было труднее преодолевать, чем морские. В середине XVIII века немецкий ученый Герхард Фри- дрих Миллер организовал российскую экспедицию в Сибирь. Длина его маршрута, проделанного пешком, верхом и в санях, была почти равна длине экватора, и он преодолел это расстояние за десять лет; по мо- рям капитан Кук огибал земной шар за три года. В мирное время перевозить грузы из Архангельска по морю в Лондон было быстрее и дешевле, чем из Ар- хангельска по суше в Москву. В военное время грузы и войска плыли из Гибралтара в Балаклаву быстрее, чем ехали из Москвы в Крым. К началу XIX века до- ставлять грузы в российские базы на Аляске было в два – четыре раза дешевле плаванием через три оке- ана, чем сухопутным путем через Сибирь, и к тому же безопаснее; именно так, кругосветным плаванием из Петербурга или Одессы, империя доставляла зерно и масло в Русскую Америку (История 1997: 239–247). На транспортировку пушнины из Аляски через Сибирь в Китай уходило два года; американские корабли до- ставляли ее за пять месяцев (Foust 1969: 321). И тех- нически, и психологически Индия была ближе к Лон- дону, чем многие губернии Российской империи – к Петербургу. Океаны соединяли, а земля разделяла. В море были враги и пираты, но не было подданных – чуждых, бедных, недовольных или непокорных наро- дов, которых надо было усмирять, исследовать, пе- реселять, просвещать, облагать налогами, набирать из них рекрутов, отвечать за них перед миром. Теоре- тически векторы внешней и внутренней колонизации противостояли друг другу. На практике они пересека- лись и даже сливались. Как две головы российского орла, растущие из недостаточного для них тела, два вектора колонизации конкурировали за ограниченные ресурсы – человеческие, интеллектуальные, финан- совые. Созданная ее правителями в попытке сделать их страну жизнеспособной и конкурентной державой, Российская империя с самого начала была космо- политическим проектом. Как и современные ученые, российские императоры все время сравнивали Рос- сию с другими европейскими империями. С их первых и до последних дней внимание царей было приковано к проблемным зонам на периферии, а ядро россий- ского населения они воспринимали как ограниченный и не всегда надежный, но данный Богом ресурс. Коло- низировав многочисленные земли, Россия применяла колониальные режимы непрямого правления – при- нудительные, коммунитарные и экзотизирующие – к собственному населению. Богатая насилием и бедная капиталом (Tilly 1990), империя осваивала и защища- ла эти огромные земли, давно или недавно приобре- тенные по причинам, о которых помнили – или уже не помнили? – одни только историки. В рассказе Льва Толстого «Сколько человеку земли нужно?» крестья- нин покидает «перенаселенную» Центральную Рос- сию и отправляется в колонизованные степи Башки- рии, где дружелюбные номады предлагают ему столь- ко земли, сколько он сможет обойти за день. От рас- света до заката он идет и бежит – и умирает от исто- щения, завершив круг. Тут его и хоронят кочевники: вот сколько земли, как раз для тела, нужно человеку, говорит Толстой. Но он сам приобретал поместье за поместьем, субсидируя сельскохозяйственные экспе- рименты гонорарами от своих романов. Грамматика различает подлежащее и дополнение, субъект и объект. Для истории такое различение не обязательно. Навязанные самому себе задания – самодисциплина, внутренний контроль, колонизация себе подобных – по существу своему парадоксальны. Сталкиваясь с такими самореферентными конструк- тами, человеческие языки, включая научный, заходят в тупик. В XXI веке исследователи глобализации стал- киваются с теми же проблемами, что историки Рос- сийской империи встретили в XIX веке. Конечно, я на- деюсь, что мир будущего будет похож на Российскую империю не более, чем на Британскую Индию. Но им- перский опыт России и ее эксперименты над собой еще могут преподать нам уроки.
***
Итак, что такое внутренняя колонизация – метафо- ра или механизм? Немало философских трудов дока- зывают, что это не корректное различие, но я так не считаю. Насколько возможно, я стараюсь полагаться на точные слова исторических лиц, их собственные формулировки и заботы. Исследователь современ- ных империй утверждает, что, поскольку термин «им- перия» применяют ко всему подряд, чтобы понять, что такое империя, надо изучать общества и ситуа- ции, которые сами используют это понятие (Bessinger 2006). Сходным образом, я изучаю то, как в россий- ской историографии использовались понятия «коло- низация» и «самоколонизация» в разных лексических формах, свойственных русскому языку. Хотя государ- ственные деятели в России не часто использовали эти термины, российские историки обильно опериро- вали ими. Более того, они начали использовать эти или подобные понятия раньше и делали это более осмысленно, чем я предполагал, начиная работу над этой книгой. Как метафора, раскрывающая механизм, внутренняя колонизация – старинный и хорошо про- веренный инструмент познания. Колонизация всегда состоит из двух компонентов, культурного и политического. Проявлением чистого насилия является не колонизация, а геноцид. Куль- турное влияние само по себе ведет к просвещению, а не колонизации. Когда мы говорим о процессе коло- низации, мы видим, как культурная гегемония и поли- тическое доминирование работают вместе – в некоем союзе, соотношении или противостоянии. Немецкий философ Юрген Хабермас говорит о внутренней ко- лонизации как сверхструктуре, в которую объединены когнитивные, правовые и даже конституционные из- менения в современных обществах. Новации совре- менности «попадают в жизненный мир извне – как ко- лонизаторы в племенное общество – и принуждают его к ассимиляции» (1987: 2/355). С помощью поня- тия внутренней колонизации Хабермас проводит ана- логию и подчеркивает различие между колониализ- мом и современностью: многоязычное западное об- щество ассимилирует современность и сопротивля- ется ей, как будто она привнесена колонизаторами, хотя они говорят на том же языке. На самом же деле это общество навязывает современность самому се- бе. Хабермас описывает культурный конфликт, кото- рый не основан на этническом или языковом разли- чии. Даже в столь широком смысле концепция внут- ренней колонизации предполагает агрессивное про- тивостояние враждебных друг другу сил, хоть эти си- лы и находятся внутри одного общества. Согласно классическим определениям, колониза- ция (и колониализм как ее идеологическая система) означает процесс доминирования, в котором пересе- ленцы мигрируют из колонизирующей группы на коло- низованную территорию. Империализм – более ши- рокая форма доминирования, которая не нуждает- ся в подобном переселении (Н.Р. 1895; Hobson 1902; Horvath 1972). Теоретические определения колониза- ции не уточняют, должна ли миграция населения про- исходить внутри имперских или национальных гра- ниц, или она выходит за их пределы, и обязатель- но ли само существование этих границ. Однако и в интуитивном понимании, и в практическом примене- нии этого понятия колонизация обычно означала отъ- езд колонистов за границу. На этом фоне внутрен- няя колонизация означает процесс культурной экс- пансии, гегемонии, ассимиляции в пределах государ- ственных границ, реальных или воображаемых. Ко- лонизация есть осуществление власти, структуриро- ванное различиями – географическими, лингвистиче- скими, культурными. Внешняя колонизация осуществ- ляет эти процессы вовне, а внутренняя колонизация внутри сложившихся границ государства, хотя сами эти границы движимы колонизацией. Скрещивая гра- ницы и различия, колонизация осуществляется в сфе- рах реального и воображаемого. В конце XIX – начале XX века прусские и немецкие политики вели амбици- озную программу «внутренней колонизации» (Innere Kolonisation) Восточной Европы, которую подпитыва- ли исторические знания, реальные и сфабрикован- ные: колонизация потому называлась внутренней, что предполагалось, что желаемые земли когда-то при- надлежали немецким государствам. Российские исто- рики употребляли сходное понятие, «колонизация се- бя», без видимых политических целей, но зато созда- ли вокруг него оригинальный, хотя и забытый дискурс. К идеям одного из них – блестящего одиночки Афа- насия Щапова (1830–1876) – я часто возвращаюсь на страницах этой книги. После российской революции и деколонизации Третьего мира концепция внутренней колонизации на некоторое время исчезла из поля зрения. В 1951 го- ду Ханна Арендт (Arendt 1970) ввела термин «коло- ниальный бумеранг» – процесс, в котором имперские власти переносят практику принуждения из колоний обратно в метрополию. Несколько лет спустя Эме Се- зар сформулировал похожую идею «обратного шока империализма» (Césaire 1955), примером которого он считал Холокост. После 1968 года социологи переи- зобрели концепцию внутренней колонизации, чтобы применить постколониальный язык к внутренним про- блемам метрополий. Американский социолог Роберт Блаунер (Blauner 1969) изучал жизнь афроамерикан- цев в США, в том числе гетто и городские беспоряд- ки как феномены внутренней колонизации. В лекциях 1975–1976 годов Мишель Фуко употреблял этот тер- мин в более широком смысле – как перенос коло- ниальных моделей власти обратно на Запад (2005: 117). Британский социолог Майкл Хечтер (Hechter 1975) использовал концепцию внутренней колониза- ции в работе о центре и периферии Британских ост- ровов, с особенным акцентом на политическую жизнь Уэльса. Пересматривая классическое словоупотреб- ление, Хечтер нейтрализовал роль географической дистанции между колонизатором и колонизуемым, ко- торая ранее была определяющей чертой колониализ- ма. Однако для анализа конкретных ситуаций Хечтеру все же было необходимо этническое различие меж- ду метрополией и колонией (например, между ан- гличанами и валлийцами). После Хечтера следую- щим шагом стала деконструкция этнического разли- чия, выявляющая внутренний колониализм в моза- ичном этнолингвистическом поле, которое структури- ровано культурными воплощениями власти. В этом понимании термины внутренней колонизации/колони- ализма использовали историк Юджин Вебер (Weber 1976), социолог Элвин В. Голднер (Gouldner 1977), антрополог Джеймс Скотт (Scott 1998), литературо- вед Марк Нетцлофф (Netzloff 2003) и группа истори- ков-медиевистов (Fernandez-Armesto, Muldoon 2008). В исследовании французской культуры середины XX века историк Кристин Росс наблюдала, как Франция обратилась к «некоей форме внутреннего колониа- лизма», когда «рациональные техники управления, разработанные в колониях, были перенесены обрат- но» в метрополию (Ross 1996: 7). Идею внутренней колонизации обсуждали и критики, обычно со сме- шанными чувствами (Hind 1984; Love 1989; Liu 2000; Calvert 2001). Несколько крупных историков упомина- ли о колониальном характере внутренней власти в России, но подробно на этом тезисе не останавлива- лись (Braudel 1967: 62, Rogger 1993; Ferro 1997: 49; Lieven 2003: 257; Snyder 2010: 20, 391). Постколони- альные исследования почти полностью игнорируют российский аспект колониальной истории. В трудах по русской литературе и истории, однако, некоторые авторы обращались к концепции внутренней колони- зации (Гройс 1993; Эткинд 1998, 2002; Etkind 2007; Кагарлицкий 2003; Viola 2009; Condee 2009; Храмов 2012; Кукулин, Уффельман, Эткинд 2012). Разрабатывая свою политизированную концепцию культурной истории, я намереваюсь соединить ее с более традиционным, текст-ориентированным подхо- дом, характерным для литературоведа. У этой зада- чи три измерения – историческое, культурное и по- литическое. Как специалист по России, я вполне со- гласен с Энн Лорой Столер, специалистом по Юго- Восточной Азии: «Исчезновение колониализма (внут- реннего или иного) из истории отдельных наций – это процесс целиком и полностью политический» (Stoler 2009: 34). Тем не менее я показываю, что в класси- ческой российской историографии это исчезновение никогда не было полным. Меня интересуют политиче- ские причины как присутствия, так и отсутствия идей колонизации, внешней и внутренней, в национальной и имперской историографии. Однако в главе 5, веро- ятно, самой спорной в этой книге, я выхожу за пре- делы культурной истории и обращаюсь к политиче- ской экономии, чтобы понять Российское государство в его длинной истории, longue durée. В мои намерения не входит искать исторический инвариант, охватыва- ющий столетия; скорее я стремлюсь понять повторя- ющиеся взаимодействия между изменяющимися гео- графическими, экологическими и политическими фак- торами, которые определили имперский опыт России. Как это произошло и в других областях постколони- альных исследований, центр внимания в моей книге смещается с описаний исторических событий и соци- альных практик имперского прошлого на тексты, кото- рые прежде меня описывали это прошлое, – тексты, определяющие саму нашу способность представлять себе и другим это прошлое с его событиями и практи- ками. Этот сдвиг структурирует мою книгу в тематиче- ском и хронологическом отношениях. Главы 1 и 2 раскрывают контекст холодной войны в концепции «Ориентализма» Эдварда Саида и до- полняют Саида, рассматривая приключения некото- рых ориенталистов в России. В главе 3 я обращаюсь к дискуссиям о происхождении российской монархии и тому, как они объясняли природу внутренней коло- низации. Глава 4 прослеживает парадигму самоколо- низации в наиболее известных трудах по российской историографии XIX века. Глава 5 посвящена торговле пушниной, которой Россия была обязана ранним эко- номическим бумом и географической экспансией на восток. Этот выгодный бизнес создал огромную тер- риторию, впоследствии пережившую смуты, расколы и реколонизации. В главах 6 и 7 рассмотрены спе- цифические институты внутренней колонизации – со- словие и община. Конструируя аналогию между ра- сой и сословием, я приглашаю читателей проследить, как Санкт-Петербург превращался из форпоста ко- лонизации в чудо Просвещения. Глава 8 посвящена бурной интеллектуальной деятельности одного из ин- ститутов власти Российской империи – Министерства внутренних дел. Заключительная часть книги вклю- чает несколько частных случаев культурной истории империи. Глава 9 обращается к Иммануилу Канту в неожиданный и малоизвестный период его биогра- фии – годы его российского подданства. Я не согла- сен с современными исследователями, которые пред- ставляют Канта игнорирующим проблемы колониаль- ного угнетения или нечувствительным к ним. Напро- тив, в моем представлении он, обладавший ранним опытом белого субалтерна, – (пост)колониальный ин- теллектуал. В главе 10 я рассматриваю религиозные движения в России в их мифических и реальных свя- зях с революцией. Экзотизируя народ и интерпре- тируя его «тайную жизнь», миссионеры, историки и этнографы конца XIX века приписывали ему самые невероятные черты. В результате народники и социа- листы рассчитывали на помощь народных сект в осу- ществлении своих проектов революции, тоже неверо- ятных. В главе 11 сравниваются антиимперские нар- ративы двух больших авторов – Джозефа Конрада и Николая Лескова. Оба они, каждый по-своему, увле- ченно исследовали опыт Российской империи и рез- ко критиковали его. На основе трех классических тек- стов русской литературы в главе 12 я рассматриваю русский роман как механизм жертвоприношения, ко- торый воспроизводил меняющиеся взаимоотношения между полами и сословиями в империи. Теоретиче- ские взгляды Михаила Бахтина и Рене Жирара тут со- единяются с историческим контекстом внутренней ко- лонизации. В этой книге вы встретите российских и западных классиков – Пушкина и Толстого, Гоголя и Маколея, Лескова и Конрада, Бахтина и Жирара – в неожидан- ных и, я надеюсь, поучительных контекстах. Я обра- щаюсь и к историческим фигурам, менее известным читателю. Всегда озабоченная территорией, колони- зация делалась людьми и над людьми. Через эту кни- гу ее герои – руководители и жертвы, критики и ере- тики российской колонизации – встретятся с продол- жателями их разнообразных дел, читателями. Часть I Нетрадиционный Восток
Глава 1
Два, но меньше чем один
25 марта 1842 года в Санкт-Петербурге один чинов- ник потерял нос. Коллежский асессор Ковалев только что вернулся с охваченного войной Кавказа – южного рубежа империи. В столице он надеялся получить по- вышение по службе, стать вице-губернатором где-ни- будь в Центральной России и тихо жить там, собирая взятки. Но его предал нос; он сбежал, оставив вме- сто себя «гладкое место». Ковалеву было так плохо ходить без носа, что он пропустил собеседование на желанную должность и перестал ездить к женщинам. Но потом нос был пойман по дороге в Ригу – запад- ную границу империи. «Россия такая чудная земля», – заметил Гоголь, придумавший эту историю, что «если скажешь об одном коллежском асессоре, то все кол- лежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет» (Гоголь 3/42). Камчатка была во- сточным рубежом империи, а за ней еще была рус- ская Аляска, где тоже бывали коллежские асессоры. Все равно, с Кавказа в Петербург, от Риги до Камчатки – дальний путь для одного носа.
На пути совершенствования
«Нос» Гоголя – пример того, что Хоми Баба назвал «колониальным раздвоением» и описал как необхо- димый аспект жизненного мира в имперской колонии. Часть тела можно потерять разными способами, в ре- зультате кастрации, или деколонизации, или к приме- ру бритья, или несколькими способами сразу. Изоб- ражая безликого колониального администратора, Го- голь представляет его нос как имперский фетиш – «метонимию присутствия», где присутствие недости- жимо, а его черты неузнаваемы. Для Ковалева нет бытия без носа. Все, что требуется целому, – власть, деньги, женщины – невозможно без носа. Когда нос на месте, он всего лишь малая часть целого, метонимия безупречного функционирования Ковалева как телес- ного и имперского субъекта. Исчезнув, нос становится всеобъемлющим символом нереализованных стрем- лений, сводной метафорой всех благ, тел и статусов, которые недостижимы для безносого, – вице-губер- наторской должности, выгодной невесты, социальных развлечений. Часть тела становится фетишем, когда она потеряна. Отношения части и целого у Гоголя ана- логичны отношениям раба и господина у Гегеля. Пока часть является рабом целого, порядку ничто не угро- жает. Но восстание части против целого еще более серьезно, чем восстание раба против господина, так как оно ставит под вопрос глубочайшие основы куль- турного порядка, те, что кажутся самыми натуральны- ми. Колониальные отношения пронизывают все соци- альные тела, не исключая и тело Ковалева. Вместе со своим носом-сепаратистом Ковалев иллюстрирует загадочную, будто из Гоголя, формулу, которую Хоми Баба повторяет без объяснений, как постколониаль- ную мантру: «Два, но меньше чем один» (less than one and double) (Bhabha 1994: 130, 166). Писатель с образцовой имперской биографией, Го- голь родился на Украине и переехал в Санкт-Петер- бург. В столице ему не удались две карьеры, чинов- ника и историка, но потом он преуспел как писатель и снова провалился как политический теолог. Гоголь – великий колониальный автор, стоящий в одном ря- ду с Джойсом и Конрадом. Его роман «Мертвые ду- ши» – сокрушительная критика имперского опыта. Ге- рой, дворянин Чичиков, планирует переселить кре- стьян, купленных им в Центральной России, в недав- но колонизованные земли Херсонской губернии, что- бы потом заложить имение государству. Как покупа- тель он предпочитает умерших крестьян: так их легче перевезти с собой через пол-Европы на птице-трой- ке в Новороссию. Там, под Херсоном, еще можно бы- ло найти следы потемкинских деревень – подходящее место для мертвых душ. Но и внутренним губерниям, по которым ездит Чичиков, скупая души, не стоило до- веряться; местные чиновники могли увидеть в проез- жем дворянине ревизора, предлагая ему дары и до- черей, а могли и выпороть, нарушая сословные за- коны. Когда в 1836 году состоялась постановка «Ре- визора», именно колониальный аспект авторского во- ображения вызвал гневные отзывы критиков. Описан- ные события никак не могли произойти в Централь- ной России, разве только в Малороссии, или в Бело- руссии, или вообще на Гавайях: где-нибудь «на Санд- вичевых островах, во времена капитана Кука», писал критик Фаддей Булгарин (1836). «Мертвые души» и «Ревизора» нужно читать как са- ги колонизации, равные «Робинзону Крузо» или «Мо- би Дику». С носом или без носа, с мертвыми душа- ми или живыми персонажи Гоголя – точные обра- зы «человека пост-Просвещения, привязанного к сво- ему темному отражению, которому он не способен противостоять, – к тени колонизованного им челове- ка, которая расщепляет его существование, искажа- ет его профиль, нарушает его границы, повторяет его действия на расстоянии, заполняет и разрушает са- мо время его бытия» (Bhabha 1994: 62). Колониаль- ную природу гоголевского воображения подчеркива- ют недавние исследования, вдохновленные постсо- ветской трансформацией в Украине (Шкандрий 2001; Bojanowska 2007). Понятно, почему постколониаль- ные исследователи обращаются к украинским корням и сюжетам Гоголя, но колониальная природа его тру- дов о России и русских – таких, как «Нос» и «Мертвые души», – ускользает от этих ученых: ее не разглядеть без концепции внутренней колонизации. Постколони- альные исследования проясняют наше понимание Го- голя, но верно и обратное: Гоголь помогает понять, о чем говорит Хоми Баба. В 1835 году, когда Гоголь читал лекции по всеоб- щей истории в Императорском Санкт-Петербургском университете, а Ковалев начинал службу на Север- ном Кавказе, лорд Маколей выступил с речью, опуб- ликованной под заглавием «Заметки об образовании в Индии». Будучи членом Верховного совета при бри- танском вице-короле Индии, Маколей доказывал, что только преподавание английского языка индийской элите сможет создать «переводчиков между нами и миллионами, которыми мы управляем». Образцом в этом деле он выбрал Россию: Нация, которая прежде была столь же варварской, какими были наши предки до крестовых походов, за последние сто двадцать лет вышла из невежества… Я говорю о России. В этой стране создан обширный класс образованных людей, которые достойны занимать самые высокие должности… Есть повод надеяться, что эта обширная империя, которая во времена наших дедов, вероятно, отставала от Пенджаба, при наших внуках догонит Францию и Британию на пути совершенствования (Macaulay 1862: 109–110). Для Маколея метрополия и колония – ступени на лестнице всеобщей истории. Там, где Англия была в Х веке, Россия оказалась в XVIII, а скоро там ока- жется и Пенджаб. В Англии каждая следующая ста- дия «совершенствования» мягко и постепенно сме- няла предыдущую. В пространстве Британской импе- рии, однако, разные стадии прогресса сосуществова- ли и сталкивались между собой. Задачей империи бы- ло привести этот хаос – расы, касты, народности, со- словия – к порядку: создавать категории, управлять иерархиями, регулировать дистанции, обучать элиты. После Петра Великого, писал Маколей, «языки Запад- ной Европы цивилизовали Россию. Нет сомнения, что они сделают с индусом то же, что сделали с татари- ном». Немного позже российский критик Виссарион Бе- линский заметил, что без Петра «Россия, может быть, сблизилась бы с Европою и приняла бы ее цивили- зацию, но точно так же, как Индия с Англиею» (1954: 5/142). Другими словами, Белинский считал самове- стернизацию России ответом на страх ее колониза- ции Западом. Сам этот страх, разумеется, тоже при- шел с запада; он был одним из тех «языков», которые Россия, как и Индия, заимствовала из Европы. И все же Индия была колонией, а Россия – империей; ин- тересно, что, проводя свою аналогию, Маколей не за- мечал разницы. Для Белинского же и его читателей ключевым фактом было то, что Россия – суверенное государство, а Индия – нет. Различие между высши- ми и низшими группами и в Британской, и в Россий- ской империи было огромным, но в первом случае оно пролегало между метрополией и колонией, разделен- ных океанами, а во втором – между разными группа- ми в пределах одной континентальной метрополии, чьи колонии находились внутри нее. В национальных государствах Европы линия прогресса была прямой; в их имперских владениях она искривлялась и образо- вывала складки. Впоследствии с этим столкнулись и теоретики марксизма, когда занялись Россией; Троц- кий назвал это явление «комбинированным и нерав- номерным развитием» (Троцкий 1922, Trotsky 1959). Это значило, что передовые и отсталые общества од- новременно существовали и по-разному развивались в России, а их противоречия «неизбежно» должны бы- ли привести к революции (Knei-Paz 1978: 95). В течение Высокого имперского периода, который начался победой России в Наполеоновских войнах (1814) и закончился поражением в Крымской (1856), образованный класс в России говорил и писал по- французски так же хорошо, как по-русски. Часть дво- рян унаследовала еще и немецкий, а сливки обще- ства говорили по-английски. Знаменитые произведе- ния русской литературы отразили это многоязычие и часто следовали французским образцам (Meyer 2009). В «Евгении Онегине» (1832) «русская душою» Татьяна по-французски пишет письмо своему избран- нику, русскому дворянину. Как и другие дамы из выс- шего общества, объяснял Пушкин, русским она вла- дела хуже, чем французским. Для дворянской элиты французский был языком женщин и семейной жиз- ни, а русский – языком мужчин, их военной службы и поместной экономики, где работу выполняли сол- даты и крепостные, с которыми приходилось объяс- няться. В романе Толстого «Война и мир» (1869), дей- ствие которого происходит во время Наполеоновских войн, офицеры и чиновники говорят по-французски с женами и дочерями, по-русски с подчиненными и на смеси двух языков с равными. В отличие от Пушки- на, который решил «перевесть» письмо Татьяны на язык русской поэзии, Толстой в своем романе оставил длинные французские диалоги героев без перевода, ожидая, что они будут понятны читателю. Но обще- ство быстро менялось, и уже в следующем издании Толстому пришлось перевести эти фрагменты на рус- ский. Прочитав «Демократию в Америке» Алексиса де Токвиля, бывший офицер императорской гвардии Петр Чаадаев задался в 1836 году вопросом: есть ли свое предназначение и у России? Ответ его был уни- чтожающим: «В домах наших мы как будто опреде- лены на постой; в семьях мы имеем вид чужестран- цев; в городах мы похожи на кочевников. Мы хуже ко- чевников, пасущих стада в наших степях, ибо те бо- лее привязаны к своим пустыням, нежели мы к на- шим городам». В тот момент, когда империя была бо- гата и обширна, как никогда, ее элита ощущала се- бя захватчиками в собственных домах, кочевниками в городе, чужестранцами в жизни. «Наши воспоми- нания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чу- жие для себя самих. Мы так удивительно шествуем во времени, что, по мере движения вперед, пережи- тое пропадает для нас безвозвратно. Это естествен- ное последствие культуры, всецело заимствованной и подражательной», – по-французски писал Чаадаев в «Философическом письме», обращенном к русской даме. Иллюстрируя свою мысль, Чаадаев сравнивал русских с «народами Северной Америки», среди ко- торых есть «люди, удивительные по глубине»; у рус- ских же нет своих «мудрецов» и «мыслителей» (1914: 110, 116). Чувство чужеродности в своей стране, ощу- щение остановившегося времени и критика подража- тельной культуры были субъективными компонента- ми внутреннего ориентализма (Condee 2009: 27). Скандал начался, когда «Философическое письмо» опубликовали в русском переводе. Обличая Чаадае- ва, бывший сибирский чиновник не без основания пи- сал, что он «отказывает нам во всем, ставит нас ни- же дикарей Америки» (Вигель 1998: 78). Пробужден- ная Чаадаевым, группа интеллектуалов превратила его критику имперской культуры, «заимствованной и подражательной», в призыв к национальному пробуж- дению. Приняв название, данное им их оппонентами – «славянофилы», они заново изобрели глобальный язык антиимперского протеста, корни которого вос- ходили к французскому Просвещению, Американской революции, критике британской политики в Индии Эд- мундом Бёрком, наполеоновской оккупации герман- ских земель и, наконец, польским восстаниям против Российской империи. В 1836 году Гоголь писал: «Трудно схватить общее выражение Петербурга. Есть что-то похожее на ев- ропейско-американскую колонию: так же мало корен- ной национальности и так же много иностранного сме- шения, еще не слившегося в плотную массу» (1984: 6/162). Как многих российских интеллектуалов того времени, Гоголя очень интересовала Америка. Он да- же задумывался об эмиграции в Соединенные Шта- ты, и для него сравнение имперской столицы с Амери- кой звучало не так уж плохо. Консервативные мысли- тели 1840-х часто использовали колониальный язык, критикуя собственную культуру. Бывший гвардейский офицер Алексей Хомяков писал в 1845 году, что Про- свещение в России приняло «колониальный харак- тер». В 1847 году он называл российское образо- ванное общество «колонией европейских эклектиков, брошенной в страну дикарей». Просвещенная Рос- сия, по Хомякову, «как всякая европейская колония во всех частях света», приняла «на себя характер заво- евательный, конечно, с самыми благодетельными на- мерениями, но без возможности исполнить их… и без того превосходства духа, который по крайней мере часто служит некоторым оправданием завоеванию». Он описал эти «колониальные отношения» как «полу- скрытую вражду» между сословиями, где, с одной сто- роны, выступало «слишком оправданное» подозре- ние народа в отношении элиты, а с другой – «ничем не оправданное презрение» элиты к народу. На основе такого анализа Хомяков ставил диагноз: российское общество страдает от «раздвоения», «подражатель- ности», «ложного полузнания» и «умственной мерт- венности». Как и его любимому автору, Гоголю, Хомя- кову нравилась метафора «раздвоения», и он так же часто ее использовал. Раздвоение было вызвано пет- ровскими реформами, а после них еще более увели- чилось. Раздвоение – неизбежный результат слишком резких и быстрых социальных перемен. Раздвоение отделило народную жизнь от жизни высших сословий. «Там, где общество раздвоилось… – там духовные побуждения теряют свое значение и место их, как я уже сказал, заступает мертвый и мертвящий форма- лизм» (Хомяков 1988: 100, 43, 152, 96, 139). Задолго до этого, в 1832 году, Хомяков написал тра- гедию о легендарном Ермаке – казаке, завоевавшем для русской короны Сибирь. Хомяков не героизирует Ермака: он изображен раскаявшимся преступником, которого проклял отец, бросил в тюрьму царь и пре- дали товарищи-казаки. Шаман предлагает ему сибир- скую корону, но Ермак выбирает самоубийство. Если бы героем подобной трагедии был Колумб или Кор- тес, ее бы восприняли как раннее и мощное антиим- перское произведение. «Ермак» не снискал успеха ни у критиков, ни у историков, а Хомяков потратил потом много лет на огромный ученый труд на довольно близ- кую тему, о миграциях и переселениях во все времена и у всех народов. В нем Хомяков подробно рассуждал о судьбах колонизованных народов – кельтов, инду- сов, готтентотов. Англофон и англофил, один из наи- более одаренных людей своего времени, – инженер, художник, историк и богослов – Хомяков был ревност- ным православным, как и остальные славянофилы, но в особом творческом ключе (Engelstein 1999). Мно- гие годы он переписывался со священником из Окс- форда об объединении Православной и Англиканской церквей; более того, он верил, что такое объединение возможно даже с кальвинистами (Хомяков 1871: 105). Писал ли он о России или о мире, Хомяков постоянно думал об империи, колонии, миграции и, наконец, о раздвоении. Пока британская администрация вводила изучение английского языка в индийских школах, русский кол- лега Маколея, министр просвещения Сергей Уваров, решил, что европеизация России зашла слишком да- леко. В отчете о десяти годах деятельности в мини- стерстве Уваров назвал успешным свое стремление «исцелить новейшее поколение от слепого, необду- манного пристрастия к поверхностному и иноземно- му» (1864). Примечательно, что свои проекты «на- ционального образования» Уваров вначале писал на французском, но затем переключился на русский (Зо- рин 1997). Дилетант-востоковед и талантливый ад- министратор, Уваров следовал за идеей «националь- ности», популярной в Европе после Наполеоновских войн, и творчески переводил ее как «народность». Прошло много лет с тех пор, как Уваров и Маколей планировали новые системы образования для своих империй. В Индии и в России национализм принял две конкурирующие формы – бунтарскую и антиим- перскую, с одной стороны, и официальную – с другой. Как Петр I был примером для Маколея, так Лев Тол- стой был примером для Ганди. Россия была европей- ской державой наряду с Британией и Францией и од- новременно территорией, куда цивилизация приходи- ла с Запада, как она приходила в Индию или Афри- ку. Именно поэтому Маколей сравнивал Россию не с Британской империей, а с ее колонией – Индией. Са- мих русских, а не поляков или алеутов, империя обу- чала французскому с успехом, который Маколей стре- мился повторить, а Уваров – остановить. Этот успех длился недолго, но был важен для всех аспектов им- перской политики и культуры. Он разделил интеллек- туалов на тех, кто оплакивал утраченную исконную самобытность, и тех, кто приветствовал творческое начало культурной гибридизации. «Что такое учение, как не подражание?» – провозглашал историк Сергей Соловьев, сын которого, Владимир, стал самым ори- гинальным русским философом (1856: 501). Многие – даже те, кто по другим поводам вряд ли согласил- ся бы между собой, приходили к парадоксальному за- ключению, что Россия одновременно и империя, и ко- лония. Поздний последователь славянофилов Федор Достоевский писал в 1860 году, что нет другой столь же непонятой страны, как Россия. Даже Луна лучше изучена, утверждал он со знанием дела: он только что вернулся из сибирской каторги. Русский народ был для него загадкой, таинственным, всезнающим и ра- дикально другим, и Достоевский призывал подступать к нему с тем же трепетом, с каким Эдип подступал к сфинксу (1978: 18/41). Философ и правительствен- ный чиновник Константин Кавелин использовал коло- ниальную риторику, оправдывая в 1866 году медлен- ный темп реформ, которые при его участии обретали силу закона: «Представим себе колониста, который в дикой глуши… впервые заведет хозяйство… Как бы хорошо он ни повел свое дело, сколько бы ни создал удобств для своей ежедневной жизни, все его успе- хи не выдержат никакого сравнения с обстановкой го- родского и даже пригородного жителя… Мы именно такие колонисты» (1989: 182). Славянская глушь Международная полемика, развернувшаяся между марксистами на рубеже XX века, привлекла их внима- ние к проблеме империализма и национальной эко- номики. Полемика велась в критическом ключе по от- ношению к Марксу: многие участники спора счита- ли, что Маркс неверно понял, в каком соотношении находятся эти два феномена. Российский экономист Петр Струве утверждал, что классовую борьбу услож- няют «третьи лица», которые не являются ни капи- талистами, ни рабочими. Они живут докапиталисти- ческой жизнью и потребляют «излишки», но постав- ляют на капиталистический рынок свой труд и этим обеспечивают рост экономики (Струве 1894). Отвечая на доводы Струве, немецкая социалистка Роза Люк- сембург писала, что эту роль более эффективно, чем «третьи лица» внутри страны, выполняют иностран- ные рынки. В работе Люксембург «Накопление капи- тала» (Luxemburg 1913; 2003) доказывается, что ка- питализм всегда будет нуждаться в новых рынках, а следовательно, он будет неизбежно связан с импери- ализмом. Таким образом, борьба с капиталом есть од- новременно борьба с империей. Ханна Арендт заме- тила, что, объединив две эмансипаторные програм- мы, социал-демократическую и антиимпериалистиче- скую, эта идея смогла много раз потрясти мир и столь- ко же раз увянуть: «Каждое движение “новых левых”, когда для них настает момент стать “старыми левы- ми” – обычно это бывает, когда его членам исполня- ется лет сорок, – хоронит страсть к трудам Розы Люк- сембург вместе с мечтами юности» (Arendt 1968: 38). Отвечая Люксембург, Владимир Ленин в своем ран- нем труде «Развитие капитализма в России», на- писанном в сибирской ссылке, предположил, что в больших континентальных странах, таких как Рос- сия или США, неравномерность внутреннего разви- тия играет роль неравенства между метрополиями и колониями. В этих странах собственные «излишки» должны уходить на колонизацию их внутренних про- странств, обеспечивая развитие капитализма. Внут- ренние неравенства, таким образом, могут играть ту же роль, что и внешние. Рассуждая о слабо разви- тых пространствах на Волге, в Сибири и других частях России, Ленин активно использовал термины «внут- ренняя колонизация» и «внутренняя колония» (1967: 3/593 – 596). Полемизируя с такими «легальными марксистами», как Струве, Ленин анализировал не только потоки капитала, но и демографические по- токи миграции на территории внутренней колониза- ции. Без колебаний Ленин применял термин «внут- ренняя колония» и к частям России, населенным эт- ническими русскими (например, новороссийские сте- пи и архангельские леса), и к территориям со смешан- ным (Сибирь, Крым) и инородческим (Грузия) населе- нием. По словам Ленина, его родные места на сред- ней Волге – тоже одна из таких «внутренних колоний». Его рассуждения о «внутренней колонизации» и «про- грессивной миссии капитализма» были основаны на путеводной для него аналогии между Россией и Со- единенными Штатами, от которой он спустя несколь- ко лет отказался (Эткинд 2001b). Выдающийся американский историк и черный ак- тивист У.Э.B. Дюбойс описывал дискриминируемые в США меньшинства, расовые или социальные, в ко- лониальных терминах: «Есть группы людей с ква- зиколониальным статусом: рабочие, которые ютят- ся в трущобах больших городов, и такие группы, как негры» (цит. по: Gutierrez 2004). Подобно Ленину, Дю- бойс заимствовал идею внутренней колонизации из языка прусской бюрократии. Там она означала госу- дарственную программу управления землями, погра- ничными между Пруссией и «диким» славянским во- стоком. Немецкая колонизация польских и балтий- ских земель началась в Средние века; потом ее по- следовательно придерживался Фридрих Великий. На этих шатких исторических основаниях прусские, а впоследствии немецкие чиновники называли свою во- сточную политику «программой внутренней колони- зации», отличая ее от внешней колонизации Афри- ки и других дальних стран, которыми руководили дру- гие чиновники. В середине XIX века прусское прави- тельство потратило миллионы марок на скупку поль- ских поместий, распределяя их земли между ферме- рами-немцами. При Бисмарке в дополнение к этой политике были введены паспорта, ограничены пра- ва сезонных рабочих-славян и даже проведена де- портация славянского населения из Пруссии. Приме- чательно, что ключевая для этой политики фигура Макс Зеринг, вдохновлялся американским примером: в 1883 году он вернулся из поездки по Среднему За- паду США с идеей организовать на восточных грани- цах Германии фронтир, подобный американскому. В 1912 году Зеринг посетил и Россию. В 1886 году бы- ла основана Королевская Прусская комиссия по коло- низации; тогда же начался судьбоносный спор о том, какая колонизация нужна Германии – «морская», как в Африке, или «внутренняя», как в Польше. В спо- ре принял участие Макс Вебер, опубликовав обзор, в котором рекомендовал собственную версию внут- ренней колонизации «варварского Востока»6. Соав- 6 См.: Koehl 1953; Brubaker 1992: 31; Paddock 2010: 77; Dabag 2004: 46; Nelson 2009, 2010. тором Вебера в этой работе стал Густав Шмоллер, один из лидеров движения внутренней колонизации, но позже их пути разошлись. Как историк, Шмоллер опирался на пример прусского Drang nach Osten (на- тиска на восток) и подчеркивал роль программ пере- селения при Фридрихе Великом, которые он тоже счи- тал примером «внутренней колонизации» (Schmoller 1886, Zimmerman 2006). Такая историческая ретро- спектива, в значительной степени мифологизирован- ная, была ключевым фактором для политических пла- нов этих колонизаторов: ранние исторические преце- денты делали новейшие попытки колонизации «внут- ренними», что должно было выгодно отличать их от британского империализма. Как мы увидим в главе 7, исторические примеры немецкой колонизации про- стирались далеко на восток, до самой Волги. Во время Первой мировой войны прусские сторон- ники внутренней колонизации предались «мечтани- ям всемирного масштаба», стремясь к освоению ок- купированных польских и украинских земель (Koehl 1953). Предназначенная обогнать Россию в ее соб- ственном методе экспансии в сопредельные земли, вскоре и эта политика стала недостаточной для самых смелых мечтателей. Нацисты отвергли идею и прак- тику внутренней колонизации. Планируя новое про- странство в Восточной Европе, прошедшей этниче- скую чистку, Гитлер сравнивал этот проект с европей- ским завоеванием Америки (Blackbourn 2009; Kopp 2011; Baranowski 2011). Отказавшись от наследства Бисмарка, которое обусловливало «внутреннюю ко- лонизацию» неуправляемой и, наверное, не очень по- нятной ему политикой памяти, Гитлер делал выбор в пользу колонизации внешней, и не в Африке, а в Евразии: «Если Европе нужны земли, их можно по- лучить только за счет России». Когда политические мечты обгоняли исторические прецеденты, различать между внешним и внутренним становилось излиш- ним. Заостряя свою мысль, Гитлер называл планы внутренней колонизации еврейской идеей: Для нас, немцев, лозунг «внутренней колонизации» катастрофичен… Не случайно именно иудей всегда пытается внушить нашему народу такие смертельно опасные способы мышления… Без приобретения новых земель, одной внутренней колонизации… всегда будет недостаточно, чтобы обезопасить будущее немецкой нации (Hitler 1969: 125, 128).
Эффект бумеранга
В 1920-х итальянский марксист Антонио Грамши назвал отношения между двумя частями своей стра- ны – югом и севером – колониальной эксплуатаци- ей. Он понимал сложность этой внутринациональной, даже внутриэтнической колонизации лучше, чем его предшественники. Ее культурный вектор Грамши на- звал гегемонией; он отличался от политического век- тора – доминирования, и экономического вектора – эксплуатации. Все три вектора приходилось рассмат- ривать по отдельности, так как они были направлены в разные, а иногда даже в противоположные сторо- ны. Экономически области Южной Италии стали «экс- плуатируемыми колониями» севера, но в то же время культура юга сильно влияла на культуру севера и да- же вела ее за собой (Gramsci 1957: 28, 48). Во мно- гих ситуациях внешней колонизации эти элементы власти сцеплены воедино, но благодаря особенной структуре итальянского колониализма, направленной вовнутрь страны, Грамши смог отделить их друг от друга. Пересмотрев марксистское учение о том, как экономический базис определяет надстройку, Грамши создал понятия гегемонии и доминирования, которые оказались важными для культуральных и постколони- альных исследований. Созданные в Италии, они бы- ли применены в Индии и по всему миру (Guha 1997). Рассуждая об отношениях между властью (которая в ее понимании близка к гегемонии) и насилием (до- минированием), Ханна Арендт описала эффект бу- меранга, который наблюдается, когда имперское пра- вительство переносит практики управления, вырабо- танные в колониях, обратно в метрополию. В конце концов насилие, употребленное против «подчиненной расы», обратится на самих англичан, которые ста- нут «последней подчиненной расой», предсказыва- ла Арендт. Однако она видела и то, что некоторые из высших чиновников империи (например, лорд Кро- мер) понимали опасность этого бумеранга, так что на деле этот «ужасающий эффект» сдерживал их дей- ствия в Индии и Африке (Arendt 1970: 54). С ее ко- лониальными корнями, метафора бумеранга переда- ет старый кантовский страх перед тем, что европей- скими народами будут управлять так, как будто они, подобно дикарям, не способны управлять собой са- ми. Антропологи неоднократно подчеркивали роль ко- лоний как «лаборатории современности», где испы- тывались новейшие технологии власти (Stoler 1995: 17). Однако, когда метрополии внедряли методы ко- лониальной власти у себя дома, они надлежащим об- разом изменяли их функции. Хорошим примером яв- ляется проект Паноптикона. Придуманный для фаб- рики, которую предприимчивые британцы хотели от- крыть в российской колонии на захваченной польской земле, в Англии этот дизайн пригодился для тюрьмы (см. главу 7). Идея бумеранга стала ключевой для основного тру- да Арендт – «Истоков тоталитаризма» (Arendt 1966), в котором советский и нацистский режимы рассмат- риваются в одном ряду с европейскими колониями в Африке и Азии, как их позднее и жуткое превра- щение. Несмотря на неизбывную популярность тео- ретических идей Арендт, к этой части ее наследия обращались лишь самые ранние и самые недавние исследователи (Pietz 1988; Rothberg 2009; Mantena 2010a). За одним важным исключением (Boym 2010), их внимание обычно привлекает немецкая часть «Ис- токов…», а российско-советская остается в тени. Дей- ствительно, анализ русского панславизма как стадии в развитии расизма и тоталитаризма стал неудачей Арендт. Концепция панславизма была тупиком; не он привел к революции в России. Идея эффекта буме- ранга у Арендт была блестящей, но для приложе- ния ее к России нужно понимать российский империа- лизм не только как внешний, но и как внутренний про- цесс. Давние традиции насилия и принуждения, кото- рые Российская империя применяла к собственным крестьянам, помогают объяснить революцию и тота- литаризм как бумеранг, обрушившийся из недавних крепостных поместий на городские центры и на са- мо государство. Потом и революционное государство впитало долгий опыт империи и переняло ее прак- тики обращения с подданными, русскими и нерусски- ми, обратив их против собственной элиты и в конеч- ном итоге против самого себя. В отличие от немец- кого бумеранга, который, как показала Арендт, через океаны вернулся в германские земли из заморских ко- лоний, российский бумеранг пронесся по внутренним пространствам империи. В таком понимании совет- ский тоталитаризм становится логичным, но сложным и своеобразным проявлением эффекта бумеранга. Говоря о переносе расовых идей из колоний в Ев- ропу во время английской и французской революций, Мишель Фуко делал вывод: Не нужно забывать, что колонизация… переносила европейские модели на другие континенты, но она оказывала и обратное влияние, эффект бумеранга, на механизмы власти на Западе. Существовала целая серия колониальных моделей, которые были перенесены обратно на Запад и привели к тому, что Запад смог практиковать в отношении самого себя нечто вроде колонизации, внутренней колонизации (2005: 103). Это интересная комбинация терминов: «эффект бумеранга» Фуко, вероятно, заимствовал у Арендт, а «внутренний колониализм» он здесь определяет сам. За сто лет до Фуко губернский чиновник и сатирик Ми- хаил Салтыков-Щедрин опубликовал серию очерков «Господа ташкентцы», в которой выявлял те же про- цессы – внутренний колониализм и эффект бумеран- га – в российской действительности своего времени. Ташкент, ныне столица Узбекистана, после его взя- тия российскими войсками в 1865 году стал центром огромной среднеазиатской колонии (Sahadeo 2007). Щедрин выбрал этот величайший успех российского империализма для того, чтобы показать его обратное действие на политику и нравы внутренней России. Возвращаясь из Ташкента, с Кавказа и других «поко- ренных» мест, офицеры и чиновники империи прино- сили свои новообретенные навыки насилия домой, в столицы и губернии. Господа ташкентцы называют се- бя «цивилизаторами», пишет Щедрин; на деле они – «ходячий кошмар, который прокрадывается во все за- коулки жизни». Типичный ташкентец «цивилизовал» Польшу еще до того, как попал в Ташкент, но именно в азиатском Ташкенте узнал, как «цивилизовать» саму Россию. Эту идею иллюстрируют истории о том, как господа ташкентцы избивают и подкупают господ пе- тербуржцев, предполагая, что именно в этом состоит их цивилизационная миссия. Если вы попадете в го- род, где нет школ, но есть острог, «вы можете сказать без ошибки, что находитесь в самом сердце Ташкен- та», писал сатирик. Как майор Ковалев, потерявший нос по возвращении с Кавказа, чиновники сталкива- ются с катастрофой, которую сами создают, но совсем не понимают. Прослеживая дугу имперского бумеран- га на его обратном пути из колонии в метрополию, Салтыков-Щедрин определяет внутренний Восток – на его языке, «ташкентство», – как сочетание наси- лия и невежества, укоренившееся в отношениях меж- ду российскими центрами и колониями (1936: 10/29 – 280). Два великих конфликта, противоречивые, но осво- бодительные, доминировали в мире конца XX – на- чала XXI века: деколонизация Третьего мира и десо- ветизация Второго. Исторически оба конфликта вза- имосвязаны, но их историографии различны (Moore 2001). Начиная с эпохи Просвещения у академиче- ской истории был свой эффект бумеранга: знание процессов колонизации и деколонизации на Востоке облегчало понимание того, что происходило на За- паде. Произошедшая за последние десятилетия ре- волюция в историографии обратилась к роли, кото- рую сыграли в становлении современного мира госу- дарство и присущие ему механизмы внешнего и внут- реннего насилия (Tilly 1990; Bartlett 1993; Mann 1996). Социолог Майкл Манн показал, что в ходе современ- ной истории демократические страны в своих коло- ниях убили больше местного населения, чем авто- ритарные империи. Становление либеральных демо- кратий в метрополиях, а потом и в колониях часто сле- довало за этническими чистками, которые принима- ли форму институционального принуждения, а ино- гда и массовых убийств. Пока империи поддерживали сложные, плюралистичные «социопространственные сети власти», они избегали массового кровопролития. Национализм в колониях и метрополиях, связанный с индустриализацией, развитием всеобщего образо- вания и массового потребления, заботой государства об экономическом росте, стимулирует новый, «орга- нический» взгляд на общество как однородную куль- турную целостность. Империи распадаются на наци- ональные государства, а этот процесс сопровожда- ется масштабным насилием. Новые нации стремят- ся редуцировать свою внутреннюю сложность, разви- вая демократическое участие, политизируя культуру, унифицируя образование, передвигая границы, пере- мещая население и, наконец, переходя к этническим чисткам. Для Манна (Mann 2005) это «темная сторо- на демократии», или, используя другую метафору, со- временное «сердце тьмы». В России органический национализм начался в эпо- ху Наполеоновских войн и созревал в течение двух столетий, хотя советская суперимперия сумела эф- фективно заморозить его развитие. Распад СССР в 1991 году означал деколонизацию пятнадцати наций, включая российскую. В тот момент массового наси- лия удалось избежать или по крайней мере отсро- чить. Слабость российской демократии и относитель- но бескровный характер падения советского строя объясняют тем, что национализм в России так пол- ностью и не созрел (Hosking 1997); этим явлениям есть и другие объяснения, правдоподобие которых меняется с новыми поворотами российской (а также украинской, грузинской и т. д.) политики. Несмотря на свою важность для современного мира, эти процес- сы недостаточно осмыслены. В одной из редких по- пыток проанализировать постсоветскую трансформа- цию в постколониальном ключе Дэвид Чиони Мур опи- сал ситуацию «двойного молчания»: специалисты по постколониальной теории хранят молчание о постсо- ветском пространстве, а советологи и слависты мол- чат о постколониальной теории. Мур предложил два объяснения этого двойного эффекта. Для многих ис- следователей-постколониалистов с их марксистски- ми симпатиями лучшей альтернативой глобальному капитализму представляется социализм, и они не хо- тят переносить острие своей критики с первого на по- следний. Ученые из бывших социалистических стран, напротив, культивируют новую европейскую идентич- ность и не хотят сравнивать свой опыт с опытом коллег из Азии или Африки (Moore 2001: 115–117). Удивление Мура разделяют и другие исследователи (Condee 2006, 2008; Buchowski 2006; Chari, Verdery 2009). Разрыв между постколониальным и постсоциа- листическим стал причиной деполитизации постколо- ниальных исследований, на которую сетуют их энту- зиасты, и провинциализации постсоветских исследо- ваний, на которую жалуются русисты. Причины и по- следствия этого разрыва как академические, так и по- литические. По словам Нэнси Конди, «молчание ле- вых интеллектуалов о том, что происходило во Вто- ром мире, и антикоммунизм правых интеллектуалов были двумя взаимосвязанными процессами, взаимно соблюдаемыми ограничениями» (Condee 2008: 236). У этих ограничений больше нет оправданий; их надо игнорировать или, если надо, ломать. В этой книге я предлагаю сделать шаг назад. Не только постсоветский период истории России постко- лониален, хотя до сих пор остается имперским: уже советская эпоха была постколониальной. И на отда- ленных ее границах, и в темных ее глубинах Россий- ская империя была великой колониальной системой. У идеи внутренней колонизации, которую использова- ли Бисмарк, Ленин и Гитлер; разрабатывали россий- ские историки XIX века (см. главу 4); упоминали Ве- бер, Фуко и Хабермас, – более глубокая генеалогия, чем обычно думают. Но расширение постколониаль- ной конструкции, и без того не очень связной, на Рос- сию означает не просто применение уже существую- щих идей к новым имперским просторам. Такое рас- ширение требует творческой работы, которая не толь- ко поможет понять имперский опыт России, но и вы- свободить потенциал самой постколониальной тео- рии. Глава 2 Жить в миру Два очень разных автора, Xанна Арендт и Эдвард Саид, полагались на одно редкое понятие, которое использовали независимо друг от друга. Это поня- тие, «worldliness», трудно перевести на русский язык; здесь я буду писать «жить в миру» (хотя думал и о бо- лее творческих решениях, например «мировитость»), а в качестве антонима буду использовать «безмир- ность». Изучая «человечность в темные времена», Арендт рассказала, как люди реагировали на кол- лапс публичной сферы навязчивым сближением друг с другом, как они принимали «тепло» за «свет» и жили в «безмирности», которая является «формой варвар- ства» (1968: 13). Также занимаясь темными времена- ми, Саид протестовал против популярной идеи, со- гласно которой литература имеет собственную жизнь, отдельную от истории, политики и других мирских за- нятий (Ashcroft, Ahluwalia 1999: 33; Wood 2003: 3). Ин- терес к миру так же важен, когда читаешь Арендт и Саида, как когда читаешь Гоголя или Конрада. Но на земле всегда есть несколько миров. Во времена хо- лодной войны их было официально три. Три мира Начав свою работу в годы холодной войны, Эдвард Саид определил ориентализм как способ обращения Первого мира с Третьим. Из этой формулировки вы- пал Второй мир. Во введении к «Ориентализму» Саид выделяет Холодную войну – «эру исключительно бур- ных отношений между Востоком и Западом» – как са- мое важное из исторических обстоятельств, сделав- ших возможным его исследование. И действительно, идея трех миров впервые появилась около 1955 года, выражая тревогу Запада по поводу возраставшей по- пулярности СССР в бывших колониях западных им- перий – влияния Второго мира на Третий (Sachs 1976; Pletsch 1981; Moore 2001). В 1970-х годах СССР все еще сохранял это влияние, давая Саиду основания утверждать: «Вряд ли ошибусь, если скажу, что “Во- сток”… неизменно означал опасность и угрозу, шла ли речь о традиционном Востоке или о России» (2006: 45). Таким образом, в этой вводной части своей книги и со ссылкой на холодную войну Саид объединил тра- диционный Восток (Orient) и нетрадиционный – Рос- сию в одном понятии, «Восток» (East). Однако все последующие главы были посвящены исключитель- но отношениям Запада с «традиционным Востоком». Осмысление нетрадиционной части востока отклады- валось на будущее. Говоря о традиционном Востоке, который прости- рался от средиземноморского побережья до Индий- ского и южной части Тихого океана, то есть вдоль юж- ных границ Российской империи, Саид показывал, что европейская политика в этой части Востока сопро- вождалась настойчивым вниманием публики к захва- ченным территориям, обезличивая их обитателей на основе ориенталистских стереотипов. Знание о жите- лях колоний определяло мир тех, кто управлял ими, и сами методы управления. Великие тексты «запад- ной традиции» не были «невинными», но постоянно обращались к имперскому и колониальному опыту. Саид критиковал традиционный ориентализм за то, что тот представлял Запад и Восток как самодоста- точные платоновские сущности, раздваивавшие им- перское воображение, превращая его в «манихейский бред». Современные авторы скорректировали многие ар- гументы Саида. На примере Британии Дэвид Кэнне- дайн (Cannadine 2001) продемонстрировал, что куль- турный обмен между метрополией и колониями на самом деле был двусторонним. Британский «орна- ментализм», который подражал индийцам на кухне, в моде или в духовных исканиях, был скорее пра- вилом, нежели исключением. Еще важнее было то, что в своих колониях британцы предпочитали заме- чать скорее подобное, чем отличное, чтобы иметь де- ло со знакомыми иерархиями, а не с экзотическим и опасным беспорядком. Исследуя германский коло- ниализм, Рассел Берман (Berman 1998) показал, что в других западных империях, за пределами Британ- ской и Французской, культурная логика ориентализ- ма была иной. Согласно Берману, немецкие ученые и миссионеры более внимательно относились к ко- ренному населению и не отказывали ему в челове- ческом достоинстве в такой степени, в какой это де- лали их французские и британские коллеги. Ориента- лизм, таким образом, не был единообразной культур- ной моделью, но менялся в зависимости от обстоя- тельств места, времени и происхождения. Хоми Баба (Bhabha 1994) расшатал саидовское противопостав- ление имперских господ и колониальных подданных, обратив внимание на парадоксально творческие ас- пекты колониализма. Благодаря его трудам культур- ная гибридизация стала популярной темой в постко- лониальных исследованиях. Если Франц Фанон и Эд- вард Саид описывали «манихейское противопостав- ление» колонизаторов и колонизуемых, предметом внимания новой волны постколониальных исследова- ний стали огромные «серые зоны» и «срединные об- разования» (Cooper, Stoler 1997). Наконец, Гаян Пра- каш отметил связь между логикой Саида и трехчаст- ной картой мира, унаследованной от эпохи холодной войны. «Даже если мы признаем, что три мира со- единились в единую дифференцированную структу- ру, запрос на ее критику остается актуальным», – пи- сал Пракаш (Prakash 1996: 199). На фоне других европейских держав Российскую империю выделяло пограничное положение между Западом и Востоком; сложная составная структу- ра, включавшая и западные, и восточные элементы; и культура саморефлексии, позволявшая творчески соединять ориентализм с оксидентализмом и други- ми течениями. Этот исторический феномен сложно помыслить как воплощение платоновских идей За- пада и Востока. Платоновские сущности неуклюжи и трудны в обращении. Гораздо удобнее представлять себе Восток и Запад как гераклитовские стихии, ко- торые могут свободно смешиваться, пусть и не в лю- бых сочетаниях. Стихии Запада и Востока иногда нуж- дались друг в друге, подобно огню и воздуху; иногда вытесняли друг друга, как огонь и вода; а чаще все- го сосуществовали в сложных, многослойных смесях, складках и карманах, как вода и земля. Двигаясь по следам Саида, я собираюсь показать, как его герои, английские авторы, строили свои рос- сийские фантазии так, чтобы их рассказ был одно- временно ориенталистским и «нетрадиционным», от- личаясь от того, что Саид считал нормативным за- падным письмом о «традиционном Востоке». Я обра- щусь к Дефо, Киплингу и Бальфуру; далее последует отдельная глава, посвященная Конраду. Я не утвер- ждаю, что подобное чтение приложимо ко всем или хотя бы к большинству героев «Ориентализма». Од- нако нет сомнения в том, что эти четыре автора важны и для Саида, и для его читателей. В заключительной части данной главы я обращусь к одному из источни- ков пренебрежения Саида в отношении России, кото- рая выпала из аналитической схемы ориентализма.
Соболя Робинзона
Некоторые принципиальные положения Саида вдохновлены «Робинзоном Крузо». Перечитывая это новаторское описание того, что происходит с челове- ком Запада на земле Востока, Саид особенно инте- ресовался отношением Робинзона к деньгам, путеше- ствиям и одиночеству. Но, подобно многим читателям Дефо, Саид читал или помнил только первый том его трилогии и игнорировал второй – «Дальнейшие при- ключения Робинзона Крузо» (1719). Эти новые при- ключения завели Робинзона гораздо дальше всем из- вестного острова. Проделав тысячи миль почти ис- ключительно по суше, Робинзон посетил Мадагаскар, Китай, Тартарию и Сибирь и вернулся в Англию че- рез Архангельск. Новый географический опыт сильно отличался от полученного на необитаемом острове, а социальные приключения были совсем не те, что с Пятницей. В Евразии он имел дело с ушлыми местны- ми торговцами, вступил в конфликт с командой соб- ственного корабля, потерял Пятницу, уничтожил ту- земную деревню, основал новую колонию, потерпел неудачу как колониальный администратор и наконец, достигнув России, нашел нового друга и разбогател. Пересекая Сибирь с юга на запад, Робинзон испыты- вал одновременно облегчение и разочарование. Я думал было, что, приближаясь к Европе, мы будем проезжать через более культурные и гуще населенные области, но ошибся. Нам предстояло еще проехать через Тунгусскую область… населенную такими же язычниками и варварами; правда, завоеванные московитами, они не так опасны, как племена, которые мы миновали [что же касается грубости нравов и идолопоклонства, вряд ли на земле есть народ, который их в этом превосходит]7 (Дефо 1997:
7 В квадратных скобках приведены фрагменты, отсутствующие в русском переводе З.Н. Журавской. 499). С учетом предыдущих приключений рассказчика это сильное заявление. Ужасные тунгусы особенно поразили Робинзона своей меховой одеждой: «Одеж- дой тунгусам служат звериные шкуры, и ими же они покрывают свои юрты» (Дефо 1997: 449). Как мы вско- ре увидим, деловое чутье не подвело Робинзона; с его же представлениями о географии дело было слож- нее. Озабоченный поиском природной границы меж- ду Европой и Азией, как и многие путешественники того времени (Вульф 2003), Робинзон вначале сооб- щил, что она проходит по Енисею, но несколько стра- ниц спустя перенес ее далеко к западу, на Каму. В Си- бири Робинзон также занимался сравнительными ис- следованиями. …Мы чувствовали себя очень обязанными московскому царю, построившему везде, где только было возможно, города и селения и поставившему гарнизоны – вроде солдат- стационеров, которых римляне поселяли на окраинах империи [как я читал, и в Британии]. Впрочем, проходя через эти города и селения, мы убедились, что только эти гарнизоны и начальники их были русские, а остальное население – язычники, приносившие жертву идолам… Из всех виденных мною дикарей и язычников эти наиболее заслуживали названия варваров, с тем только исключением, что они не ели человеческого мяса, как дикари в Америке (Дефо 1997: 446). Мы не ожидаем этого от Робинзона, но он поделил- ся своими наблюдениями с «московитскими правите- лями» Сибири. Те отвечали ему, что дикость царских подданных «их не касается», поскольку если бы царь захотел обратить их в христианство, то «присылал бы к ним священников, а не солдат». Эти «начальники» сказали еще, что «их монарху гораздо важнее сде- лать этот народ своими подданными, чем христиана- ми». Робинзон также узнал, что Сибирь – место ссыл- ки преступников из России, что не удивило британца. Подружившись со ссыльным русским князем, Робин- зон придумал тайный план переправки его в Англию, но князь отклонил предложение Робинзона в высоком пуританском стиле: Здесь ничто не искушает меня вернуться к моему прежнему жалкому величию; и я боюсь, что если попаду в другое место, то семена гордости, честолюбия, корыстолюбия и сластолюбия… оживут во мне, пустят корни… Дорогой друг, позвольте мне остаться в этой благословенной ссылке, ограждающей меня от соблазнов, и не побуждайте меня купить призрак свободы [freedom] ценой свободы [liberty] моего разума (Дефо 1997: 456). То же самое и примерно в том же месте Сибири могли бы сказать и персонажи Достоевского, толь- ко вряд ли они бы заботились о «свободе разума». Взаимно тронутые предложением и отказом, британ- ский путешественник и ссыльный русский князь обме- нялись дарами. Князь подарил Робинзону «соболий мех – подарок слишком роскошный для человека в его положении, и я хотел было отказаться от него, но он уговорил меня принять», – скромно рассказывал Робинзон. Его ответным подарком был «небольшой ящик чаю, два куска китайского шелку, четыре слитка японского золота… что далеко не окупало его собо- лей». На следующий день князь попросил Робинзона взять в Англию своего единственного сына. Вместе с новообретенным Пятницей Робинзон получил от кня- зя шесть или семь лошадей, «нагруженных богатыми мехами, представлявшими собой очень большую цен- ность» (Дефо 1997: 457). Эта часть «Дальнейших приключений» не толь- ко богата реалистическими деталями, но и несет сложный моральный смысл. Описание всеобщего си- бирского идолопоклонства вполне соответствует вос- приятию Робинзона как путешественника-пуритани- на, склонного к экзотизации Востока. Он порицает равнодушие царя к его христианской миссии в Си- бири, что соответствует тому, как понимал Дефо им- перское бремя. Привязанность Робинзона к князю мотивируется сочувствием к благородному, но окле- ветанному изгнаннику. Неприглядная картина сибир- ской жизни оправдывает замысел Робинзона обма- нуть русского царя, вывезя в Англию сосланного им подданного. Но из-за щедрости князя и ценности си- бирского меха сделка между ними оказалась нерав- ноценной, что омрачило внезапную дружбу, необыч- ную для Робинзона. В двух эпизодах подряд обще- ние с князем принесло Робинзону финансовую вы- году. Обмен дарами, приносивший западной стороне баснословную прибыль, являлся обычной целью ко- лониальных проектов. Но в «Дальнейших приключе- ниях…» Робинзон остается в выигрыше не из-за ин- теллектуального превосходства над русским, а ско- рее из-за своей моральной слабости. Очевидно, вся история с обменом дарами написана Дефо так, что- бы ссыльный русский князь казался не только богаче, но и мудрее, и добрее, чем путешествующий британ- ский торговец. Способный на своем отличном англий- ском оперировать разницей между физической сво- бодой (freedom) и свободой внутренней (liberty), князь предстает человеком просвещения, что выгодно отли- чает его от Робинзона. Заброшенный в край варваров, благородный князь кажется представителем особен- ного российского колониализма, в котором высокое и низкое в человеке доходят до крайности, превосходя ожидания Запада. Такой друг очень далек от Пятницы из первой книги романа. Может быть, именно поэтому в путь с Робинзоном, заняв место Пятницы, отправля- ется не сам князь, а его сын. Делая выводы о Робинзоне исключительно на ос- новании первого тома и представляя его образцом и прототипом заморского, пуританского ориентализ- ма, Саид совершал ошибку избирательного чтения, типичную для современных читателей «Робинзона». Как показала Мелисса Фри (2006), такая избиратель- ность не была характерна для ранних издателей Де- фо, но стала привычной в ХХ веке. Собрав статисти- ку по более чем тысяче английских изданий «Робин- зона», Фри продемонстрировала, что в XVIII веке ро- ман обычно издавался во всех трех томах и лишь 4 % изданий состояли из одного первого тома. В XIX веке число таких отдельных изданий первого тома немно- го возросло, но после Первой мировой войны более 75 % изданий стали ограничиваться одним только первым томом. История Робинзона, которая оказа- лась более успешным товаром, чем любой колони- альный груз, была упрощена путем сокращения. Оде- тый в меха российский князь был принесен в жертву голому Пятнице. В Сибири Робинзон не был достаточ- ным ориенталистом, или его ориентализм оказался не того сорта. Поэтому он не заслуживал прочтения.
Медведь Киплинга
«О, Запад есть Запад, Восток есть Восток, и с мест они не сойдут», – писал Редьярд Киплинг в 1889 году. Но они сходили с мест и встречались множество раз, и Киплинг, хоть его часто понимают неверно, это пре- красно знал: «Но нет Востока, и Запада нет… Если сильный с сильным лицом к лицу у края земли вста- ет!» (1989: 275). Скрупулезно анализируя отношения между Пер- вым и Третьим миром, постколониальные исследова- ния слишком буквально следовали первой строке из баллады Киплинга, не замечая ее деконструирующей логики. В Большой игре между Британской и Россий- ской империями, которую Киплинг описал в романе «Ким», в схватку вступают не два, а три элемента: Ан- глия, Индия и на заднем плане – зловещая Россия. Игра толкает Индию на запад, а Россию на восток, и эту игру Киплинг вписывает в геополитику, угрожаю- щую миру. Ким, мальчик-ирландец, в Индии ставший британским шпионом, борется с проникновением Рос- сии способами, которые похожи не то на прошедшую Крымскую, не то на грядущую холодную войну. Илл. 1. «Спасите меня от моих друзей!» Афганский эмир между русским медведем и британским львом. Джозеф Суэйн. 1978
В более позднем стихотворении «Мировая с Мед- ведем» («Truce of the Bear», 1898) Киплинг выводит жалкого нищего, который повествует о своем едино- борстве с ужасным зверем, «с Медведем, что ходит, как мы». Единоборство, если оно имело место, про- изошло за пятьдесят лет до того, но нищий расска- зывает о нем как о главном событии своей жизни. Медведь хорошо известен нищему: «Я знал его вре- мя и пору, он – мой… // Я знал его хитрость и си- лу, он – мой» (Киплинг 1989: 267). Встретившись со зверем пятьдесят лет назад, охотник пожалел его и не выстрелил, и в ответ медведь изуродовал ему ли- цо. Теперь бывший охотник зарабатывает деньги, де- монстрируя желающим свои ужасные раны: «Снова и снова все то же твердит он до поздней тьмы: // Не заключайте мировой с Медведем, что ходит, как мы» (Киплинг 1989: 268). Хотя в стихотворении нет ни слова о России, поколения читателей воспринима- ли медведя именно как символ России, а смысл сти- хотворения видели в призыве к Британии не заклю- чать союз с этим соперником. В 1919 году журналист Atlantic Magazine писала, что Киплинг был «порази- тельно прав». После русской революции военный со- юз с Россией казался плохой идеей, «мировой с мед- ведем». С точки зрения журналистки, «русские явно ведут себя совсем как “медведь, что ходит как мы”». Она подтверждает, однако, что русофобия Киплинга в это время была непопулярна: За последние годы интеллектуалы настолько русифицировались, что смех Киплинга может показаться кощунством. Они не способны увидеть, что он оказался поразительно прав: это заставило бы их признаться в своей поразительной неправоте (Gerould 1919). Но конструкция, которую создает Киплинг в «Миро- вой», намного сложнее. Рассказчик – нищий Матун, «беззубый, безгубый, безносый, с разбитой речью, без глаз» не похож на человека, а медведь Адам-зад, «лапы сложив на молитву, чудовищен, страшен, кос- мат»8, – как раз похож (Киплинг 1989: 267–268). Сход- ство Медведя и Человека подтверждается рефреном стихотворения; они словно близнецы, сошедшиеся в вечной схватке с открытым финалом. Надо вернуть- ся к началу стихотворения, чтобы осознать, что рас- сказчик, нищий Матун – не белый человек, белыми у него были только бинты: «Ежегодно сопровождает беспечных белых людей // Матун, ужасный нищий, за- бинтованный до бровей» (Киплинг 1989: 267). Как в «Киме», конструкция здесь не линейная, а треуголь- ная. Схватка и мировая имели место между индий- ским охотником и русским медведем, а англичане все- го лишь публика для мемуара об этих давних событи- ях. Как гоголевский «Нос», это стихотворение превра- щает в двойников тех, кто в принципе не может быть подобным: часть и целое, зверя и человека, «двух и 8 В оригинале – эпитет «human», то есть похожий на человека. – Прим. перев. меньше чем одного». Век империй заканчивался, и Великобритания все чаще считала Россию своим врагом. Во времена Кип- линга обе империи обсуждали возможность россий- ского нападения на Индию, в котором видели то месть за поражение в Крыму, то попытку вытеснить британ- цев из Азии. Термин «Большая игра», впервые упо- требленный в 1840 году британцами для обозначения их цивилизационной миссии в Средней Азии, изме- нил смысл, когда Россия расширила свое влияние в регионе, и стал означать местный конфликт двух им- перий (Yapp 1987; Hopkirk 1996). В 1879 году некий А. Дехневалла опубликовал памфлет «Великое рос- сийское вторжение в Индию», в котором описал бу- дущую войну между Британской и Российской импе- риями. Наступая через Афганистан, русские войска захватывают Пенджаб и центральные провинции Ин- дии. Их вторжение отлично подготовлено многочис- ленными шпионами, которые провоцируют восстание низших каст. Британскую Индию спасает артиллерий- ский офицер, «тихий человек с большими мечтатель- ными глазами», которому удается отвести войска в Кашмир и оттуда атаковать захватчиков. В конце кон- цов Британия посылает флот в Балтийское и Черное моря и заставляет Россию купить мир ценой уступки Афганистана и Персии (Dekhnewallah 1879: 43, 66). Мировая война будущего воображалась по аналогии с войной прошлого – Крымской кампанией. В замечательном рассказе «Бывший» («The Man Who Was», 1889) Киплинг утверждал: «Русский че- ловек восхитителен, пока не заправит рубашку», то есть не будет пытаться вести себя так, как англича- нин. Британский полк, размещенный на севере Ин- дии, принимает гостя, некоего Дирковича, «русского из русских, согласно его собственным словам». Дир- кович (Dirkovitch) – казацкий офицер и журналист, пи- шущий для газеты, «чье название он все время обо- значает по-разному», то есть явный шпион. Однако британские офицеры относятся к нему с уважением: он проделал много «черной работы в Средней Азии» и участвовал в таком количестве схваток, что боль- шинству мужчин его возраста и не снилось. На плохом английском этот казак пытается напомнить Белым Гу- сарам об их цивилизационной миссии: Все это время он до изнеможения выказывал себя европейцем… Он часами мог говорить о прекрасном будущем, которое ожидает соединенные силы Англии и России, когда… начнется великая цивилизационная миссия в Азии. Все это звучало неубедительно, потому что Азию нельзя цивилизовать европейскими методами. Она слишком велика и слишком стара для этого. Старую развратницу нельзя исправить (Kipling 1952: 29). Рассказчик, один из Белых Гусар, думает, что Дир- кович слишком пьян: «как и любой другой», он зна- ет, что надеяться на перемены в Азии бесполезно. Не доверяя Дирковичу, Белые Гусары принимают его за равного, выражая признание понятным для них ра- совым способом: если со своим союзником, индий- ским офицером, они не сядут за один стол, и он знает это, то Диркович проводит с англичанами долгие ве- чера в полковой гостиной. И правда, он может выпить больше коньяка, чем любой из них. Но неожиданно в гостиной появляется странное существо, «бывший человек», – жалкий афганец, который способен гово- рить по-русски и по-английски. Он оказывается быв- шим офицером этого полка, который попал в Крыму в плен к русским и был сослан ими в Сибирь. Несколько десятилетий спустя «бывший человек» находит свой полк, «как голубь, вернувшийся домой», из Сибири в Индию. Избитый и запуганный, он раболепствует пе- ред казаком, в котором сразу признает власть. А тот смутно угрожает британским офицерам: «Это всего лишь мелкое происшествие – такое мелкое, что никто и не вспомнит, вот он кто. Да, теперь он стал вот та- ким. И вы такими же будете, отважные братья-солда- ты, вы станете такими же. Только вы никогда уже не вернетесь». Три дня спустя «бывший человек» умер. Провожая Дирковича, самый умный из его британских друзей бормочет про себя строки: «Вот уж будет ве- селье, когда он вернется вновь». Тема возвращения – центральная в рассказе. Британские войска в Индии ожидали возвращения событий Крымской войны. До- читав рассказ до конца, мы неизбежно возвращаемся к его началу. Поймите же, русский человек восхитителен, пока не заправит рубашку. Как человек Востока, он обворожителен. Только когда он начинает требовать, чтобы его воспринимали как самого восточного из людей Запада, а не самого западного из людей Востока, в нем проявляется расовая аномалия, с которой крайне сложно иметь дело. Никогда не известно, какая из сторон его характера возобладает через минуту (Kipling 1952: 28)9.
9 Не очень русское имя Диркович Киплинг мог выбрать по созвучию с именем русского агента в Средней Азии Ивана (Яна) Виткевича (1808–1839), отлично известного британцам. Человек с поразительной биографией, Виткевич был вильненским поляком, сосланным в Оренбург за участие в гимназическом заговоре. Виткевич служил солдатом, был переводчиком у Александра Гумбольдта и потом сделал карьеру под покровительством оренбургского губернатора Василия Перовского. Будучи российским резидентом в Кабуле в 1838 году, Виткевич перехитрил британских агентов и в связи с этим успехом был отозван в Санкт-Петербург. После аудиенции у министра иностранных дел Карла Нессельроде, который, видимо, отказал ему в поддержке, Виткевич покончил с собой (Volodarsky 1984; Халфин 1990: 168–175). Современник Киплинга Джордж Натаниель Керзон посетил Россию перед тем, как был назначен вице-ко- ролем Индии (1898–1905). В своей первой книге – это был его российский травелог – он писал: «Ни по ка- кому вопросу в Англии нет такого конфликта мнений, как по вопросу о возможных планах России в отно- шении Индии». После поездки в Россию Керзон ощу- тил этот конфликт внутри себя: «Каждый англичанин въезжает в Россию русофобом, а уезжает из нее ру- софилом» (Curzon 1889: 11, 20). Эта ранняя версия «Из России с любовью» красноречиво описывает от- ношение британцев к России, хоть и является чрез- мерным обобщением. После отъезда из России Кер- зона продолжала беспокоить «русская угроза»: «Рос- сия обречена и дальше продвигаться вперед, как Зем- ля обречена вращаться вокруг Солнца», – пишет он. С другой стороны, если продвижение России в Азию будет «завоеванием одних людей Востока другими», оно должно быть приемлемо для британцев, форму- лировал Керзон (Curzon 1889: 319, 372). В свою быт- ность министром иностранных дел (1919–1924) Кер- зон провел на карте ту самую «линию», названную его именем, – границу между революционной Россией и только что получившей независимость Польшей. Че- рез много лет она стала восточной границей Европей- ского союза и во всех практических отношениях все еще делит мир на Запад и Восток. На революцию в России Киплинг ответил стихотво- рением «Россия – пацифистам». Странным образом он оплакивал Российскую империю, высказывая тре- вогу о возможности повтора далекой трагедии у себя дома: «А кто еще на слом, господа? Кто следующий – на слом?» В результате у него получился еще один, и, конечно, ранний, вариант истории о бумеранге: «Мы роем народу могилу с Англию величиной» (Киплинг 2011: 192).
Декларация Бальфура
Согласно Саиду, ориентализм – это способ мысли и действия, которые циклически связаны между со- бой, так что они пагубно влияют и на реальную жизнь Востока, и на то, как ее понимают люди Запада. По- литическое действие создает знание, которое, в свою очередь, определяет поведение колонизаторов и на- правляет их исследования. Одним из значимых для Саида примеров был Артур Джеймс Бальфур, англий- ский политик начала ХХ века, заложивший в 1917 го- ду основы для еврейской миграции в Палестину. Как показал Саид, «аргументы Бальфура, если свести их к простейшей форме, абсолютно ясны… Есть люди Запада, и есть люди Востока. Первые господствуют, вторые нуждаются в том, чтобы над ними господство- вали». Двойная доктрина западной власти и ориен- талистского знания покоилась на «абсолютном раз- граничении между Востоком и Западом», которые ис- пользовались «в качестве отправной и конечной точ- ки анализа». Их «полярное разграничение», «бинар- ное противопоставление» и «радикальное различие» обеспечили «буквальное и эффективное» воплоще- ние того, что Саид назвал бальфуровским типом ори- ентализма. В представлении Бальфура с ходом исто- рии «восточные люди становятся еще более восточ- ными, а западные – еще более западными», что Са- ид называл «поляризацией различия». Бальфур был человеком дела, но «восточные люди оставались для него платоновской сущностью» (Саид 2006: 56–72). Платоновскую сущность невозможно изменить, расширить или поляризовать. Она не может сливать- ся с другими сущностями. Наконец, она не может осо- знавать саму себя. Однако Бальфур заслужил такую критику. В 1917 году он использовал киплинговские строки «Запад есть Запад, Восток есть Восток», что- бы убедить своих коллег по кабинету министров, что к таким территориям, как Индия, нельзя применять понятие «самоуправление». Даже на Западе, гово- рил Бальфур, парламентские институты редко дости- гают успеха, «кроме как у англоговорящих народов». Керзон назвал это выступление, будто сошедшее со страниц иронического рассказа Киплинга, «очень ре- акционным» (Gilmour 1994: 485). В ответ на события, происходившие в России, Бальфур проецировал свой ориентализм не только на индийцев или арабов, но и на российских евреев. Встретившись в 1906 году с будущим лидером сионистов Хаимом Вейцманом, Бальфур спросил этого выходца из Белоруссии, куда евреи хотели бы переехать: в Уганду или Палестину? В Манчестере политик обсуждал с эмигрантом разно- образные и, возможно, взаимозаменимые земли Во- стока, такие как Палестина, Уганда и территории чер- ты оседлости Российской империи. Вейцман ответил вопросом на вопрос: «Г-н Бальфур, если бы я пред- ложил англичанам Париж вместо Лондона, вы бы со- гласились?» Бальфур заметил: «Д-р Вейцман, Лон- дон у нас уже есть». «Это так, – возразил Вейцман, – а у нас был Иерусалим, когда Лондон еще был боло- том». Вместо того чтобы задуматься о значении слова «нас» в этой конструкции, Бальфур спросил: «И много евреев думают так, как вы?» На это Вейцман ответил: «Я знаю, что так думают миллионы евреев, которых вы никогда не встретите и которые не могут говорить от своего имени» (Weizmann 1949: 144). Рожденный в деревне Мотол под Пинском, Вейц- ман в глазах Бальфура выглядел экзотичным. Тот знал, как разговаривать с восточными людьми, и при- дирчиво расспрашивал Вейцмана; но и Вейцман хо- рошо знал свое дело. Он разговаривал с Бальфу- ром не просто от имени чужого племени, но как пред- ставитель народа невидимого и неизвестного, наро- да, который не может говорить сам за себя. Десять лет спустя, став министром иностранных дел, Баль- фур вручил Вейцману свою знаменитую декларацию, выражавшую британское «сочувствие сионистским устремлениям» и поддержку создания в Палестине «национального очага для еврейского народа». Это не означало создания еврейского государства. Баль- фур проводил политику по аналогии: ведь россий- ская черта оседлости тоже не подразумевала госу- дарственности для евреев. Безгосударственный на- род перемещался из-за нарушенной черты рухнув- шей Российской империи за новую черту, проведен- ную Британской империей. Декларация Бальфура бы- ла подписана 2 ноября 1917 года, за пять дней до большевистской революции. Цель этого документа была двоякой – создать британский протекторат для евреев в Палестине и предотвратить политический взрыв в России, где большевики, часть которых была евреями, думали о сепаратном мире с Германией. Так вышло, что Вейцман и Бальфур стали близки- ми друзьями, что напоминает историю Робинзона и русского князя. Не выдерживая практического приме- нения, менялись и эссенциалистские теории Бальфу- ра. «Люди Востока» включали теперь и пинского ев- рея, и иерусалимского муфтия: оба были важны для британской политики в Палестине. Да и сама восточ- ная политика Британии, включавшая теперь и Восточ- ную Европу, была иной. Население Востока состояло из разнообразных групп, между которыми правитель- ство Бальфура посредничало во имя империи. Этот Восток не был миром платоновских сущностей, а ско- рее напоминал витгенштейновскую констелляцию об- разов, людей и территорий. Между ними не было ни- чего общего, кроме воображаемой, одинаково дале- кой дистанции, отделяющей их от Тринити-колледжа в Кембридже, где Бальфур учился на юриста. Если для Киплинга Россия была мифическим вра- гом, который всегда угрожал, но так и не вторгся в Индию, то Джозеф Конрад в детстве пережил россий- ское господство в своей родной Польше. Для взрос- лого Конрада российская колонизация была про- странством катастрофы, уже совершившейся и все- гда вновь ожидаемой, преступным разделом едино- го тела, «мировой с медведем». Поразительно, что в первой книге Эдварда Саида «Джозеф Конрад и автобиографический вымысел» (Said 1966) практиче- ски игнорируются мучительные отношения Конрада с Российской империей, которые стали одним из цен- тральных элементов его биографии, вымысла и авто- биографии (см. главу 11). Критик Бальфура и Керзона, Киплинга и Конрада, Саид не заметил их одержимо- сти Россией, низведя их многомерные миры до тра- диционного, одномерного ориентализма.
Дядюшкин урок
Во вселенной Саида не было места Второму ми- ру. Рисующие картину его неожиданно одинокой, апо- литичной юности, мемуары Саида подсказывают воз- можное объяснение. Для подростка, росшего в семье арабов-христиан в Иерусалиме и Каире, отгорожен- ного от реальной жизни богатством отца и любовью матери, пробуждением стала египетская революция 1952 года. После переворота отец Эдварда лишил- ся значительной части бизнеса, а мать стала ярой сторонницей лидера революции Гамаля Абделя На- сера, все более сближавшегося с СССР. Семнадца- тилетний Эдвард стал свидетелем и участником се- мейных споров о политике – Холодной войны в ми- ниатюре. Его симпатии были на стороне матери, хо- тя он не соглашался с ее «социалистическим пана- рабизмом» (Said 1999: 264). Противоположный полюс воплощал, однако, не отец, занятый делами, но еще один родственник – Чарльз Малик, муж тети. Философ, учившийся у Хайдеггера, и государствен- ный деятель, составивший вместе с Элеанор Ру- звельт текст Всеобщей декларации прав человека, Малик был выдающейся фигурой. Посол Ливана в США, позже Малик занимал должность ливанского министра иностранных дел, а в конце 1950-х – предсе- дателя Генеральной Ассамблеи ООН. Саид называл его «харизматической» и «поляризующей» фигурой. Визионер и космополит, Малик был истинным воином холодной войны. Ведущей темой его речей и памфле- тов был антикоммунизм.
Илл. 2. Чарльз Малик и Элеанор Рузвельт работа- ют над текстом Всеобщей декларации прав человека, 1948. Эдвард Саид мог быть среди этих детей.
Сначала юный Эдвард был очарован знаменитым родственником, но с годами дядя все сильнее раз- дражал его. Малик предупреждал свободный мир об опасности порабощения Советским Союзом с его «миссионерским пылом и империалистическими иде- ями». В 1960 году во время дебатов с Эдвардом Тел- лером, отцом водородной бомбы, Малик поделился своей мечтой о мирном распаде коммунизма под дав- лением изнутри. Для этого, считал Малик, существует «множество возможностей, кроме войны» (Teller, Malik 1960). Он ненавидел «нейтрализм» и охотно опериро- вал понятиями «Запад» и «Восток», посвящая их фи- лософскому анализу многие страницы своих трудов. Для Малика коммунизм и ислам были двумя сила- ми, занимавшими «промежуточное» и «неаутентич- ное» положение между Востоком и Западом. Ливан- ский христианин, он в равной мере не доверял комму- низму и исламу, но с особой страстью нападал на Со- веты. «Коммунизм бесконечно изобретателен в своем стремлении отравить нормальные отношения между Западом и Востоком», – писал Малик в 1953 году, во время революции в Египте. Примерно в это же вре- мя он рассказывал Эдварду Саиду «о столкновении цивилизаций, войне между Востоком и Западом, меж- ду коммунизмом и свободой». В этих словах сквозит недоверие Саида к рассказам дяди, но оценить ин- тенсивность и длительность его борьбы с влиянием Малика помогает другая цитата: «Мне ясно, что это был великий отрицательный интеллектуальный урок моей жизни». Все последующие десятилетия, призна- вал Саид в 1999 году, он жил под воздействием этого «урока», анализируя его «вновь и вновь с сожалени- ем, ощущением тайны и бесконечным разочаровани- ем» (Said 1999: 264–265). Для многих интеллектуалов Третьего мира Совет- ский Союз был вдохновляющим образцом, а для некоторых – также и источником поддержки. Самые известные леворадикальные мыслители принимали участие в борьбе за освобождение, которую направ- лял (а порой и манипулировали) СССР. Эту конвер- генцию коммунизма и антиимпериализма в начале XX века иллюстрирует судьба американца Джона Ри- да, сторонника большевистской революции, который умер в Москве в 1920 году после участия в Конгрес- се народов Востока в Баку. Жизнь и труды Розы Люк- сембург, Антонио Грамши и Жан-Поля Сартра явля- ются более значимыми примерами. Но по мере того как Советский Союз превращался в крупное импери- алистическое государство, на равных соперничавшее с другими сверхдержавами, свободомыслящие, тяго- тевшие к марксизму интеллектуалы лишались своих интеллектуальных опор. Те способы, которыми мыс- лители ХХ столетия понимали две основные тенден- ции своего времени – деколонизацию и распад импер- ского порядка, с одной стороны, и холодную войну и распад социалистической системы, с другой, – мучи- тельно противоречили друг другу. Именно в основополагающих трудах Саида замет- на эта неполнота постколониального мировоззрения, которое отмахивалось от Второго мира как от досад- ной помехи. Для либералов, которые верили в «тео- рию модернизации», Второй мир не отличался от Тре- тьего, так как оба они были только ступенями на лест- нице усовершенствования, ведущей в Первый мир. Постколониальные критики рассуждали обратным об- разом: для них Второй мир не так уж сильно отличал- ся от Первого, поскольку ни тот ни другой не смогли поддержать Третий мир. Это безразличие ко Второму миру укрепилось, когда советский режим рухнул, на- дежды его попутчиков не оправдались, а уважение к нему сменилось презрением. Саид, однако, никогда не был советским попутчиком. Юношеские споры с матерью, сторонницей Насера, привели к упорному избеганию им просоветских идей, которые были попу- лярны в его кругу. Со своим рано сформировавшимся «бесконечным разочарованием» в идеях своего круга Саид пытался найти особенный, творческий путь, ко- торый бы развенчал принципы и Насера, и Малика. Но к этому времени пали не только режим Насера в Египте, но и СССР. Если бы Малик дожил до 1991 го- да, он бы радовался тому, как сбылось его предсказа- ние о ненасильственном распаде социалистической системы под давлением изнутри. Саид никак не ото- звался на эти и дальнейшие события во Втором мире. Комментировать их значило бы согласиться с дядей. Но в одной из последних своих книг Саид попы- тался взглянуть на Восточную Европу чуть более пристально. В книге «Фрейд и неевропейское» (Said 2003) Саид обратился к восхитительной и спорной идее Фрейда, что Моисей, основатель иудаизма, был не евреем, а египтянином. Саид был прав, подчер- кивая ориенталистский интерес Фрейда к Египту; но Фрейда в такой же степени интересовал и «нетради- ционный Восток». Более глубокий анализ показал бы, что в кругу Фрейда германские и австрийские евреи смотрели на евреев-беженцев из Восточной Европы сквозь призму тех самых стереотипов, которые были описаны Саидом в «Ориентализме». Однако клиенту- ра в Вене по большей части состояла именно из во- сточноевропейских евреев (Эткинд 1993). Как и в слу- чае с Моисеем, Фрейд не шел по пути стереотипов. Замечательная книга Саида о Фрейде заканчивает- ся самым неожиданным образом – панегириком Иса- аку Дойчеру, тоже «еврею, но не иудею», поляку, став- шему британским подданным, критиком сталинизма и сионизма, автором фундаментальной биографии Троцкого. Фрейд выбрал Моисея, а Саид – Дойчера: оба евреи, но не сионисты; подлинные европейцы, но не люди Запада; борцы с идолами, преданные рево- люционеры… Этот удивительный выбор – свидетель- ство интереса позднего, зрелого Саида ко Второму миру. Часть II Писать с начала
Глава 3
В погоне за Рюриком
«Повесть временных лет» рассказывает, как в IX веке некие северные племена не смогли миром раз- решить свои споры и пригласили варяга по имени Рю- рик принести порядок в их «обильную землю». Согла- сившись, Рюрик дал начало первой российской ди- настии Рюриковичей, которые правили вдвое дольше Романовых. «Происхождение – это молчаливая нуле- вая точка, замкнутая в себе самой», – писал Эдвард Саид. Миф о происхождении доминирует над тем, что проистекает из него, подобно тому как центр в импер- ской мифологии доминирует над периферией (Said 1985: 318, 372). Автором «Повести временных лет» считают монаха XII века Нестора, хотя единственное, что о нем известно, – это то, что он автор «Повести». В современном языке выражение «начать от Рюрика» означает говорить не по делу, обращаясь к дальним истокам проблемы вместо того, чтобы предложить ее решение. Еще в 1841 году критик Виссарион Белин- ский жаловался, что «имена Рюриков, Олегов, Игорей и подобных им героев наводят скуку и грусть на мыс- лящую часть публики» (1954: 5/94). Невзирая на это предупреждение, я вновь обращусь к спорам о Рюри- ке, имея в виду примечательный и спорный образец – курс лекций Мишеля Фуко о французской историо- графии (2005).
Пригласить Левиафана
В 1818 году, прочитав новейшую на тот момент вер- сию этой истории, генерал Михаил Орлов, герой На- полеоновских войн и будущий бунтовщик и каторжник, писал другу: Я читал Карамзина. Первый том мне не пришелся по сердцу… Зачем же он в классической книге своей не оказывает того пристрастия к отечеству, которое в других прославляет? Зачем хочет быть беспристрастным космополитом, а не гражданином?.. Зачем говорит, что Рюрик был иноземец? Что варяги не были славянами? Что находит он похвального в призвании иностранца на престол Новогородский? Что лестного в том, что Рюрик ходил по России, с варяжскими войсками, собирать дань для варягов? (1963: 57). Как и создание Российской империи, написание ее истории было международным проектом, против которого выступал зарождавшийся русский национа- лизм. В исторических трудах национализм находит воплощение так же, как в романах и газетах. Как и романы, исторические труды тоже плоды «капитализ- ма печатного станка», только их читают как правду, а не вымысел, и они тоже формируют тело нации, да- же если их все время переписывают и они противоре- чат друг другу (Anderson 1991; Hroch 1985). Во время войны и мира поколения российских подданных чита- ли истории Рюрика. Кем был он, кем были его спутни- ки? Историей занимались из-за патриотического же- лания больше узнать о своей стране и получить нази- дательные уроки, полезные для военной и граждан- ской службы; и при этом все учебники и все курсы рос- сийской истории начинались и начинаются с Рюрика. Мало удивительного, что вокруг его этнического про- исхождения шли яростные споры, а остальные аспек- ты его истории игнорировались. Первым российским автором, опубликовавшим «Повесть временных лет», был Василий Татищев (1686–1750), историк-любитель и чиновник, автор увлекательный и недостоверный (Толочко 2005). Им- перский администратор общей компетенции, Татищев строил шахты и подавлял бунты старообрядцев на Урале; усмирял калмыков на Волге и киргизов в юж- ных степях; управлял Астраханской губернией, грани- чащей с экзотическим Востоком. Петр I приказал Та- тищеву составить карту новой империи, но географии он предпочел историю. Рыться в архивах для него бы- ло все равно, что рыть шахту, а писать историю – что делать металл: все было нужно империи. Позитивист- ски настроенные историки следующих двух столетий не понимали – или, понимая, не одобряли – этой орга- нической связи между национальной историей и им- перской политикой. Но, замыкая этот круг к началу ХХ века, Павел Милюков, академический историк, кото- рый помог свергнуть Романовых, признавал, что дея- тельный Татищев и его способ писать историю были ему ближе, чем вся позитивистская традиция, лежав- шая между ними (Милюков 2006: 35). Илл. 3. «Прибытие Рюрика в Ладогу». Три брата – Рюрик, Трувор и Синеус – получают «дары» мехами от славянского племени. Виктор Васнецов. 1909.
Жизнь и творчество Татищева схожи с биографией его французского современника и коллеги, Анри де Буленвилье, о котором писали Арендт (Arendt 1970) и Фуко (2005). Оба историка жили в эпоху войн и слу- жили своим монархам разными способами, в том чис- ле и как историки. На век Татищева выпали три боль- ших войны со Швецией, одна из которых закончилась поражением, а две другие – победой. Во время пере- мирия Татищев провел два года во враждебной Шве- ции, где изучал горную промышленность и занимался тем, что сегодня назвали бы шпионажем. Уралом он управлял с военной жестокостью, обращая местных крестьян в крепостных, чтобы силой заставить их ра- ботать на фабриках. Буленвилье дал научное обосно- вание права завоевателя, и Татищеву тоже нравилась идея, что Российское государство было основано за- воеванием. Однако его смущало, что предполагае- мые завоеватели, варяги, были предками нынешних врагов России, шведов: «Пришествием Рюрика с ва- рягами род и язык славянский был уничижен» (1994: 1/344). Некоторое утешение Татищев находил в гипо- тезе, что пришедшие на Русь викинги все были муж- чинами и потомки их быстро ославянились; мы бы на- звали это ассимиляцией. Может быть, с Рюриковича- ми так и было, но Романовы своими балтийскими бра- ками обратили предшествовавшую им русификацию вспять. После многих сомнений Татищев пришел к вы- воду, что варяги пришли в Северную Русь из Финлян- дии, а не из Швеции. Поскольку часть финской тер- ритории была аннексирована Россией в 1721 и 1743 годах, локализация родины Рюрика в Финляндии на- турализовала его в Российской империи. Отвечая Та- тищеву, геттингенский историк Август Шлёцер, рабо- тавший в Санкт-Петербурге, с издевкой повторял, что варяги были шведами и никем другим быть не могли (1809: 2/430). Но российским читателям «Повести временных лет» было так же трудно принять, что Рюрик был шве- дом, как читателям Библии трудно согласиться, что Моисей был египтянином. В первые годы существова- ния Императорской Академии наук ее собрания ожив- лялись спорами на эту тему (Rogger 1960; Obolensky 1982). Начиная с Ломоносова ученые выводили про- исхождение варягов от пруссов, литовцев, балтийских славян и даже хазар-иудаистов. Екатерина II написа- ла на эту тему пьесу «в подражание Шакеспиру», «Ис- торическое представление из жизни Рюрика», где Рю- рик изображен финским князем, сыном короля Фин- ляндии; Екатерина отлично знала, что такого королев- ского дома не существовало (1990: 145; 2008: 44). В этой драме славянские старейшины приглашают Рю- рика после того, как он возвратился из успешного по- хода во Францию: таким образом получалось, что у французской и русской знати одни и те же предки. Но Екатерина изображает и бунтаря-славянина, который не признает викинга князем (Wachtel 1994: 26). В начале XIX века Карамзин нашел семантиче- ское решение проблемы варягов, назвав их норман- нами. Один ранний источник именовал норманна- ми людей, пришедших в Константинополь из «Ру- си» (Vasil’ev1946; Franklin, Shepard 1996). Более важ- но, что, приравняв варягов к норманнам, Карамзин приравнял россиян к другим европейским народам, которыми в прошлом тоже правили норманны. Кон- курирующая историческая школа стала известна под именем «антинорманнистов». Дебаты не смолкают и сегодня. Как пророчески заметил Август Шлёцер: Во всей словесности не знаю я примера, чтобы наука отечественной истории у какого-нибудь образованного народа имела столь странный ход. Повсюду шла она вперед… – а здесь [в России], не один раз возвращалась она вспять (1809: 2/391).
Татищев и амазонки
«История Рюрика – тихая, даже “идиллическая”», – писал Ключевский (1956: 1/140). Она рассказывает о добровольном соглашении, заключенном викингами с финно-славянскими племенами. Одна сторона сказа- ла другой: придите и владейте нами. Другая, наверно, спросила: а что там у вас есть? Но ведь Рюрик ино- странец, мог сказать кто-то в толпе. Пересказывая эту историю вначале, Татищев должен был верить, что, во-первых, без суверенной власти нет гражданского мира, а во-вторых, что не важно, явится ли суверен извне или изнутри племени. Первое из этих двух поло- жений было высказано Томасом Гоббсом и в XVIII ве- ке стало политическим мейнстримом. Второе же бы- ло довольно необычным. Как и мы, если не еще сильнее, Татищев воспри- нимал историю о варягах как парафраз гоббсовско- го «Левиафана». Как рассказывает «Повесть», среди славян «не было… правды, и встал род на род, и бы- ла у них усобица», пока они не сказали себе: «По- ищем себе князя, который бы владел нами и судил по праву» (Повесть временных лет 1950: 214). Ко вре- мени Татищева идеи Гоббса достигли России благо- даря трудам немецкого философа Самуэля фон Пу- фендорфа (1632–1694). Большую часть жизни он ра- ботал во враждебной России Швеции, и потому его учение очень подходило для импорта в Россию. Ра- ботая после Вестфальского мира, который закончил долгую религиозную войну в Европе, и на фоне Се- верных войн с Россией, главной политической цен- ностью – общим интересом, который соединяет пра- вителя и подданных, – Пуфендорф объявил безопас- ность государства. Только тот правитель легитимен, кто обещает и предоставляет подданным должную за- щиту. Только лояльные подданные достойны защиты суверена. В России, как и в германских землях конца XVIII ве- ка, за спорами о трудах Пуфендорфа скрывалась дис- куссия о Гоббсе (Kempe 2007). Вот как Пуфендорф пе- редает основную идею «Левиафана»: В то время, как я добровольно делаюсь подданным государя, я беру обет послушания ему и получаю его защиту; с другой стороны, государь, чьим подданным я становлюсь, обещает мне защиту и получает мое послушание… Те, кто создают суверена, в то же самое время обещают ему то, чего требует природа подданства… Как же можно назвать это, если не заключением завета? (Pufendorf 2002: 595). Эта версия гоббсовской идеи договора-завета оправдывает насилие со стороны суверена тем, что в его отсутствие подданные прибегнут к еще боль- шему насилию. У Пуфендорфа эта идея приобрета- ет форму действия, драмы: подданные «создают су- верена», обмениваясь «обетами» и непосредственно обсуждая их друг с другом, а потом и с монархом. Именно этим в «Повести временных лет» заняты ва- ряги и славяне. Как у Пуфендорфа, славяне обеща- ют варягам послушание, а те в ответ обещают без- опасность. Постколониальным исследователям хоро- шо знакома ситуация, в которой завоеватель стремит- ся превратить захват в договор. Как поясняет индий- ский историк Ранаджит Гуха: Конкистадор должен… перейти от момента, когда он обнажил меч, к истории, от внезапного насилия к закону… В то мгновение, когда совершается этот переход, он перестает быть завоевателем и становится правителем, хотя привычки мышления и речи могут по- прежнему определять его действия в терминах изначального захватнического проекта (Guha 1998: 86). Посвящая теории одну из глав своей «Истории рос- сийской», Татищев ссылается на Макиавелли, Гоббса, Локка, Вольфа и Пуфендорфа. Из всего этого в рус- ском переводе был доступен только труд Пуфендор- фа, выполненный по личному заказу Петра I и опубли- кованный в 1724 году. Приспосабливая систему Гобб- са к пост-Вестфальской Европе, Пуфендорф очищал ее от богословских и других религиозных идей, кото- рые могли быть по-разному истолкованы католиками и протестантами (Hunter 2001). Чтобы покончить с ре- лигиозными войнами, надо было спроектировать та- кую систему мира, которая бы отняла у религиозных различий политическое значение. Если такую систе- му примут протестанты и католики, ее смогут принять и православные. Татищев начинает свою политическую философию не с коллективного опыта гоббсовской «войны всех против всех», а с идиллической идеи брачного со- юза. Сам по себе человек беспомощен, он не мо- жет один обрести «пользу, удовольствие или спокой- ность» и потому вступает в гражданские «сообще- ства». Образец такого союза – брак, тоже институт, ос- нованный на договоре, как и государство. Брак заклю- чают по свободному выбору, но после того, как сторо- ны подпишут соглашение, они не могут его нарушить, и каждая сторона может принудить другую к соблю- дению контракта. То же справедливо и в отношении государства, доказывает Татищев. В семье муж «от естества» властвует над женой и детьми, и на том же основании стоит монархия: «Монарх яко отец, а под- данные яко чада почитаются, каким бы порядком оное и учинилось» (Татищев 1994: 1/359). Патриархальная философия уживалась в Татище- ве с альтернативной историей. Он утверждал, что славяне произошли от амазонок – женщин-воитель- ниц, которых Геродот помещал в Скифии. По Тати- щеву, в древности амазонки переселились из Афри- ки на берега Волги, где стали славянками. Это откры- тие он приписал Феофану Прокоповичу, архиеписко- пу Новгородскому и одному из ближайших сподвиж- ников Петра. В историческом воображении Татищева эти амазонки, предки русских, играли особую роль. В соответствии со своей идеей брака как образца до- говорных отношений он полагал, что договор между викингами и славянами был браком, в котором викин- ги играли мужскую, а славяне – женскую роль. Рус- ские стали хорошими воинами потому, что происходи- ли от брака викингов и амазонок. Позднее и, наверно, независимо от Татищева, Екатерина Великая созда- ла настоящий культ амазонок, включавший такие эле- менты, как «амазонская» одежда, способ верховой ез- ды «амазонкой» и женский «отряд амазонок» – во- оруженных дворянских жен, которые приветствовали Екатерину в покоренном Крыму (Зорин 2001; Проску- рина 2006). Видя саму себя амазонкой, Екатерина да- же писала Дидро, что в Санкт-Петербурге ей не хвата- ет варягов, этих «первых русских» (Diderot 1992: 123). Размышления об амазонках и брачная модель госу- дарства помогли Татищеву примирить Рюрика с Гобб- сом и Пуфендорфом. Как известно, Гоббс отличал го- сударство, основанное на «установлении», от осно- ванного на «приобретении». В первом случае имеет место добровольное соглашение между членами об- щества, во втором – завоевание извне. Оба типа го- сударства берут свое начало в страхе и предоставля- ют одинаковые права суверену. Ужас перед иностран- ной оккупацией помогает Гоббсу объяснить, почему суверен использует ужасающие методы власти. В то же время уравнивание этих двух типов государств да- ет Гоббсу возможность нейтрализовать расовое на- следие норманнского завоевания, которое в его вре- мя еще оставалось значимым для Англии. «Невиди- мым противником Левиафана было [норманнское] за- воевание», – писал Фуко (2005: 112). Татищев пони- мал логику «Левиафана» достаточно хорошо, чтобы почувствовать схожий миротворческий потенциал в «Повести временных лет». Добровольное приглаше- ние заграничного суверена объединяет оба гоббсов- ских типа государства, нейтрализуя разницу между «установлением» и «приобретением». Наемник ста- новится князем, приглашающая сторона переходит в подданство, а идея добровольности позволяет это- му договору сохранить легитимность. Эта комбина- ция нейтрализует расовую модель Российского го- сударства, в котором варяги-Рюриковичи доминиро- вали над порабощенными славянами. Потом логику такой нейтрализации можно было развивать двумя способами. Первый, к которому историки обратились позднее, состоял в том, чтобы преуменьшить разли- чия между вступившими в соглашение сторонами (ва- рягами, славянами и финнами) и представить обще- ство как мультиэтничную целостность, которая путем консенсуса выбрала себе суверена. Татищев нашел второй и более сложный путь, преувеличивая разли- чия между викингами и славянами и потом объединяя их с помощью гендерных метафор и брачной модели государства. Шлёцер скептически воспринял эту мирную и все же невероятную, вполне барочную историю Татище- ва. Задавая себе и читателю вопрос, какой была Се- верная Русь в 800 году, он опирался на колониаль- ный опыт, который его современники приобретали в далеких путешествиях. Русь тогда напоминала «Си- бирь, Калифорнию, Мадагаскар», писал Шлёцер. С горечью он сравнивал «просвещение», занесенное на Руcскую равнину норманнами, с тем, какое казаки принесли камчадалам (Цит. по: Милюков 2006: 142). Из отчетов Георга Вильяма Стеллера, который путе- шествовал на Камчатку в 1740 году, Шлёцер знал, что российское завоевание этих земель было одним из самых кровавых в истории. Всего за сорок лет по- сле прибытия казаков население Камчатки сократи- лось в пятнадцать раз. Чуждый русскому национализ- му, Шлёцер приложил идею колонизации к самим ис- токам российской истории. Древняя Русь для него бы- ла экзотической, пустынной страной, которую завое- вали викинги. Шлёцер и его покровитель Герхард Фридрих Мюл- лер (Миллер), который годами путешествовал по Си- бири, стали основателями дисциплины, позже на- званной этнологией. В их описаниях Россия напо- минала немецкие земли после Вестфальского мира, опустошенные и замиренные, но все равно неодно- родные. Этнологический дискурс вырос из конфлик- та между универсалистскими идеями Просвещения и реальным разнообразием народов Российской им- перии (Vermeulen 2006, 2008). Позднее два прусских мыслителя – Кант и Гердер – создали иную версию антропологии, игнорируя то, что Мюллер и Шлёцер писали о России. Хотя философские труды Гердера определили будущее антропологии, в России исто- рия, классическая филология и педагогика во многом пошли за «великим Шлёцером». Готовясь к неудач- ной карьере профессора истории, Гоголь в 1832 го- ду написал занимательный очерк «Шлёцер, Мюллер и Гердер», в котором изобразил их как «великих зод- чих всеобщей истории». Приписывая Шлёцеру власть громовержца, он предпочитал его двум другим исто- рикам, а также Канту: Шлёцер… первый почувствовал идею об одном великом целом, об одной единице, к которой должны быть приведены и в которую должны слиться все времена и народы… Его слог – молния, почти вдруг блещущая то там, то здесь и освещающая предметы на одно мгновение, но зато в ослепительной ясности… Он долженствовал быть непременно гением оппозиционным… Его справедливее, нежели Канта, можно назвать всесокрушающим (Гоголь 1984: 6/88 – 89). После окончания Семилетней войны (см. главу 9) Шлёцер вернулся в Германию. В Геттингене он пре- подавал всеобщую историю, занимался социальной статистикой и стал плодовитым журналистом, од- ним из создателей общегерманской публичной сфе- ры. Применяя протестантские методы критического чтения Нового Завета к анализу «Повести временных лет», он написал своего «Нестора» до того, как его коллеги создали подобные исследования немецких хроник (Butterfield 1955: 56). Он также написал фун- даментальную книгу о Севере, от Исландии до Кам- чатки. Вслед за Пуфендорфом Шлёцер стал одним из первых, кто проводил различие между народом и го- сударством, придумал термин «этнография» и начи- ная с 1772 года полемизировал с Гердером, которо- му этот термин не нравился (Stagl 1995). В своих за- нятиях русской историей Шлёцер первым использо- вал «эпистемологический бумеранг» – метод интер- претации, который использует колониальное знание для анализа положения дел в метрополии. Уваров и черная Афина В 1812 году чиновник и классицист Сергей Уваров объяснял развитие Древней Греции, применяя идею колонизации: Возможно, что из всех европейских стран Греция была первой заселена азиатскими колониями… Мы знаем, что Грецию, заселенную колонистами из Азии, поочередно покоряли племена, различные между собою, но происходившие из одного общего источника. Эти новые колонии приносили с собой элементы своих религиозных культов… Египетские и финикийские колонии перенесли в Грецию со своими верованиями свои языки и традиции (Uvarov 1817: 73–74). В 1801–1803 годах Уваров учился у Шлёцера в Гет- тингене. То, что Древняя Греция создала множество колоний в Средиземноморье, было хорошо извест- но ученым. Уваров, однако, выдвигает более глубо- кое и радикальное предположение: сама Греция была продуктом колонизации. Два восточных народа, егип- тяне и финикийцы, волнами вторгались в греческие земли и смешивались с местным населением; Уваров считал, что им были пеласги. От Шлёцера, который первым описал семитскую языковую семью, он также узнал, что египтяне и финикийцы имели «одно общее происхождение». Описывая эти процессы, Уваров ча- сто и без колебаний использовал термин «колониза- ция», не отмечая его новизны, и проводил аналогию между колониальными ситуациями в Древней Греции и России. Такую аналогию отмечают и современные исследователи (Malkin 2004). Историография Шлеце- ра стала популярной в Российской империи еще до возвышения Уварова, и их сотрудничество было вза- имовыгодным. В 1803 году Шлёцеру было даровано Александром I российское дворянство, и на его гер- бе был изображен Нестор, легендарный автор «По- вести временных лет». Видя свою роль в том, чтобы популяризировать изучение древних языков и Антич- ности, Уваров описывал Грецию, используя историче- ские концепции, взятые из российского опыта, а Рос- сию воспринимал в контексте того, что почерпнул из изучения Античности. Колонизуя и подвергаясь коло- низации, Россия и Греция имели много общего. Илл. 4. Герб историка Августа Людвига Шлёцера, профессора Российской Академии наук и Геттинген- ского Университета. Возведен в дворянское достоин- ство в 1803 году.
Уваров позднее опубликовал свой план открытия в Санкт-Петербурге Азиатской академии (Whittaker 1984; Майофис 2008). «Именно Азии мы обязаны основами великого здания человеческой цивилиза- ции», – писал Уваров (Uvarov 1810). Изучать и про- свещать континентальную Азию – задача России, ее цивилизационная миссия. В этом проекте Уварову по- могал немецкий лингвист Юлиус Клапрот, только что вернувшийся из путешествия в Монголию и на Кавказ (Benes 2004). В 1932 году советский ученый и бывший православный священник Сергей Дурылин описывал проект Уварова, словно начитавшись Фуко: «С Напо- леоном или против Наполеона, с Англией или про- тив Англии Россия должна знать свой и соседний Во- сток, чтоб над ним господствовать: вот мысль, поло- женная в основу проекта Азиатской академии» (1932: 191). Тот проект был отвергнут, зато карьера Уваро- ва оказалась блестящей: он стал президентом Импе- раторской Академии наук (1818), создателем Импера- торского Санкт-Петербургского университета (1819) и министром народного просвещения (1833–1849). Идеи Уварова созревали в кругах европейских ро- мантиков, для которых, как иронично заметил Саид, были притягательны «нации, расы, умы и народы – все, о чем можно говорить со страстью (и в постоянно сужающейся перспективе популизма, от чего первым предостерегал Гердер)» (2006: 153). В 1813 году, ко- гда российская армия вела войну по всей Европе, Ува- ров составил план вечного мира. Ссылаясь на Гобб- са, аббата де Сен-Пьера, Руссо и Канта, чьи проек- ты вечного мира он считал устаревшими, Уваров вы- делил одну идею, которая могла стать целью после- военной Европы. То была идея колонизации Востока, грандиозный проект, который бы надолго занял побе- дителей после окончания войны. Самые благородные свои дела государства совершают после затяжных и кровавых конфликтов, утверждал Уваров. Война с На- полеоном была великой, и наступавший мир должен был соответствовать ей. Проект Уварова означал ко- лонизацию такого масштаба, что правильнее было бы назвать ее глобализацией: «Мир еще достаточно об- ширен… Половина земного шара состоит из пустынь, из диких стран и народов… Могущественные государ- ства станут создателями нового мира», – писал Ува- ров (цит. по: Майофис 2008: 78). Для этого проекта глобального империализма клю- чевым должен был стать союз двух империй, Бри- танской и Российской. Однако Британия подозревала, что Александр I стремится создать мировую империю за ее счет, и в 1815 году отказалась вступить в Свя- щенный союз, а позднее помешала России отнять у Османской империи Грецию. Уваровская идея вечно- го мира, как и историческая аналогия между Росси- ей и Грецией, сразу устарела. В переписке с Гете – высшим авторитетом для его современников – Уваров переформулировал роль России. Из «новой Греции» она становилась «новым Египтом» – не «центром» со- временного мира, а скорее «мостом» между его ча- стями, Востоком и Западом. Египет принес азиатскую культуру в Грецию и Европу; Россия должна сделать то же самое в обратном направлении, из Европы в Азию (Дурылин 1932: 202). На ментальной карте Ува- рова ясно прорисовывались три мира – Европа, Азия и Россия. Илл. 5. Сергей Уваров между восточной скатертью и классической колонной. Портрет работы Ореста Ки- пренского. 1815, Третьяковская галерея, Москва.
Начиная с 1987 года американский китаист Мар- тин Бернал опубликовал многотомное исследование, которое выдвигало тезис, очень похожий на то, что сформулировал Уваров в 1812 году. Все еще спорное, положение Бернала состояло в том, что Греция дей- ствительно была колонизована финикийцами и егип- тянами, которые создали древнегреческую цивилиза- цию, смешавшись с пеласгами. В конце XX века эта работа использовала ту же терминологию колониза- ции, что и Уваров в начале XIX. С учетом историогра- фических доводов Бернала, его близость к Уварову не так уж удивительна. Примерно до 1800 года исследо- ватели Античности принимали идею восточных кор- ней греческой цивилизации, утверждал Бернал. По- том европейские ученые поняли, что, если вести ге- неалогию классических греков из Египта и Финикии, они сами делаются потомками африканцев и семи- тов. Из-за растущего расизма европейской элиты на- чалась новая интеллектуальная эра: падение Египта и возвышение Индии, формулирует Бернал. Отверг- нув идею черной и семитской Афины, историки и линг- висты изобрели индоевропейцев. Бернал утверждал, что начало этому расистскому ревизионизму положил геттингенский кружок семито- лога-антисемита Иоганна Давида Михаэлиса, кото- рый предлагал, в частности, депортировать европей- ских евреев на острова Карибского моря (Hess 2000). Шлёцер был учеником Михаэлиса, и он первым опи- сал семитскую языковую семью; Клапрот, помощник Уварова по азиатскому проекту, описал семью индо- европейских языков (Benes 2004). Судьбоносный кон- траст между ариями и семитами быстро подхватили парижские востоковеды и Шлегель. Бывший в контак- те со всеми ними, Уваров не мог или не захотел пред- почесть одну из этих позиций другой и в своей кни- ге об элевсинских таинствах свел их воедино. Допол- няя идею семитской колонизации Греции, Уваров про- чел в элевсинских надписях священные слова на сан- скрите – например, известное Ом. Одну из иллюстра- ций к книге сделал друг Уварова, Алексей Оленин, в то время Государственный секретарь Российской им- перии. Она изображала Деметру-Цереру, сидящую на пьедестале, на котором изображены лица индийских и египетских богов. В руках Деметра держит перга- мент с мистическими письменами на той же комбина- ции языков. Этот образ необычно инклюзивен, как и та версия истории, которую хотел видеть Уваров. В ка- честве чиновника он бывал менее терпим, чем в каче- стве историка. Эпиграфом к своей книге о мистериях он выбрал строку из третьей эклоги Вергилия: «Non nostrum inter vos tantas componere lites» – «Нет, такое не мне меж вас разрешать состязанье».
Илл. 6. Деметра-Церера, греко-римская богиня, си- дящая на камне. С одной стороны камня изображе- ны индийские боги – Брахма, Вишну и Шива, с другой – Исида египетская. Надписи на покрывале: «Демет- ра» (вверху) и «Гомер» (внизу). Рисунок Алексея Оле- нина. 1812
Сердце и исток
Быть колонией – значит иметь суверена вне сво- ей территории. Но с Россией и Древней Грецией все было не так: на разных стадиях своей истории они и колонизовали другие народы и земли, и сами под- вергались колонизации. Весь потенциал этой систе- мы сходств и различий Уваров реализовал, занимая должности президента Академии наук и министра просвещения. В духе уваровского просвещенного – даже утилитаристского – монархизма официальный историограф Российской империи Карамзин поддер- жал идею, что славяне с помощью Рюрика создали самодержавие, чтобы усмирить самих себя. Внутрен- ние конфликты и годы нищеты «открыли Cлавянам опасность и вред народного правления», и в резуль- тате они «возненавидели его и единодушно увери- лись в пользе Самодержавия». Но Карамзин делает еще один шаг, противопоставляя создание государ- ства в России и в других странах: «Везде меч сильных или хитрость честолюбивых вводили Самовластие… в России оно утвердилось с общего согласия граждан: так повествует наш Летописец» (1989: 1/93). В Запад- ной Европе норманны захватили Францию и Англию, но в земли славян их пригласили. Карамзин не толь- ко испытывал сомнения в исторической точности ле- тописного рассказа о Рюрике, но и счел нужным от- разить эти свои сомнения в официальном тексте сво- ей «Истории». И все же вера в ненасильственный ха- рактер русской экспансии, важная для Карамзина, вы- текала именно из мирного призвания варягов. В до- говорном характере правления, даже если оно было правлением над дикими народами, вряд ли способны- ми к договорам, и состоит отличие Российской импе- рии от ее соперников: Взглянем на пространство сей единственной Державы: мысль цепенеет; никогда Рим в своем величии не мог равняться с нею… Подобно Америке Россия имеет своих Диких; подобно другим странам Европы являет плоды долговременной гражданской жизни. Не надобно быть Русским: надобно только мыслить, чтобы с любопытством читать предания народа, который смелостию и мужеством снискал господство над девятою частию мира… без насилия, без злодейств, употребленных другими ревнителями Христианства в Европе и в Америке, но единственно примером лучшего (Карамзин 1861: 7/107). Михаил Погодин, сын крепостного и профессор Им- ператорского Московского университета, еще усилил этот контраст. Для него история Рюрика, этот «судь- боносный текст», стал притчей, которая разрешает «тайну российской истории» (1859: 2; Maiorova 2010). История всякого государства есть не что иное, как развитие его начала… Начало государства есть самая важная, самая существенная часть, краеугольный камень его Истории, и решает судьбу его на веки веков. В начале должно искать источника главных государственных явлений, и вместе отличия Русской истории от всех прочих, западных и восточных (Погодин 1846: 2). Происхождение и история здесь различаются, при- чем первое определяет последнюю. С точки зрения Погодина, приглашение Рюрику «прийти и владеть нами» было не однократным событием, как описано в «Повести…», а продолжающейся цепью однотипных событий, вроде сериала. «Как на Западе все произо- шло от завоевания, так у нас происходит от призва- ния, беспрекословного занятия и полюбовной сдел- ки». Для Погодина российский «государь был званым мирным гостем, желанным защитником», а западный государь – «ненавистным пришельцем, главным вра- гом, от которого народ напрасно искал защиты» (1859: 187, 218). Исток занял свое место и стал вечным цен- тром империи. Приспосабливая историю Рюрика под свою тео- рию происхождения, Погодин централизовал свое собственное владение, российскую историографию, на основе идеи добровольной колонизации. Концеп- ция «полюбовной сделки» соответствовала колони- альной доктрине его начальника Уварова. В 1818 го- ду, когда Погодин был еще студентом, Уваров сфор- мулировал идею, которая стала центральной для его нарративов просвещения и власти в России: Невозможно основать или удержать свое владычество одною силою меча… Завоевание без уважения к человечеству, без содействия новых, лучших законов, без исправления состояния побежденных – тщетная, кровавая мечта. Но побеждать просвещением, покорять умы кротким духом религии, распространением наук и художеств, образованием и благоденствием побежденных – вот единственный метод завоевания, от коего можно ожидать прочности вековой, и который может некоторым образом освятить право сильного (цит. по: Майофис 2008: 281). Если такой проект и выглядел нереалистичным, пример Рюрика помогал усвоить его. Пролив моря крови во внешних и внутренних конфликтах, государ- ственные деятели постнаполеоновской Европы хоте- ли царить в сердцах и умах своих подданных. Стано- вясь все более консервативным, Уваров создал трой- ной лозунг «Самодержавие – православие – народ- ность», который Романовы проповедовали и прово- дили в жизнь до 1917 года (Рязановский 1959; Зо- рин 1997). Но Уваров уделял внимание и религиозным меньшинствам, например евреям, выражая надежду на их моральное и культурное сближение с христиан- ским обществом (Stanislawski 1983: 68). Сергей Соло- вьев, который стал профессором истории при Уваро- ве, шутил, что Уваров поклонялся Православию, но не верил в Христа, проповедовал самодержавие, но был либералом и призывал к народности, хотя не про- читал ни одной русской книги (1983: 268). Последнее уж точно несправедливо. При Уварове российские историки становились все более профессиональными. Они чувствовали обя- занность писать и преподавать российскую историю во всемирном сравнительном контексте, который вы- талкивал уникальные и странные события, как при- звание Рюрика, на периферию исследования. Такой взгляд не помешал их историям превратиться в им- перский нарратив, повествующий о том, как постепен- но и неуклонно росла мощь российской державы. Но сначала им приходилось иметь дело с Рюриком, исто- рия призвания которого открывала их учебники. Осно- ватель российской истории как академической науки Сергей Соловьев замкнул этот круг, соединив Рюрика с Петром I. Без видимых оснований историк заставил Рюрика высадиться со своей ладьи именно на том ме- сте, где позже был построен Санкт-Петербург: «Поло- жение при начале великого водного пути, соединяю- щего и теперь Европу с Азией, условило важное зна- чение Петербурга как столицы: здесь в IX веке нача- лась первая половина русской истории, здесь в XVIII – началась вторая ее половина» (1988: 1/60). Зато ве- ликий ученик Соловьева Василий Ключевский пере- сказывал историю варягов с откровенным раздраже- нием: Что это такое, как не стереотипная формула идеи правомерной власти, возникающей из договора, – теории очень старой, но постоянно обновляющейся… Сказание о призвании князей, как оно изложено в «Повести», совсем не народное предание… это – схематическая притча о происхождении государства, приспособленная к пониманию детей школьного возраста (1956: 1/144). Ирония – частый гость в трудах Ключевского, и до- говорную теорию власти он приписывал православ- ным монахам XII века с очевидной насмешкой, пони- мая, что это анахронизм. И правда, Нестора ли винить в том, как его история была приспособлена к россий- ской школе? Мысль о том, что история варягов бы- ла вставлена в «Повесть» кругом Татищева под влия- нием Пуфендорфа, имела бы очевидный смысл; про- блема в том, что и другие списки «Повести временных лет», которых не трогали руки Татищева, тоже упоми- нают Рюрика. Ключевский сомневался в подлинности этой части «Повести», но эти сомнения оставил за- пискам, которые не предназначал к публикации (1983: 113; Киреева 1996: 424). Соединив в себе историографические и идеологи- ческие проблемы, фигура Рюрика воплотила споры об империи и нации, суверенитете и современности, которые вновь и вновь возникали на поворотах рос- сийской и мировой истории. Устав от погони за Рюри- ком, но видя невозможность стереть его из летописей, российские историки создали ряд творческих концеп- ций, эпистемологических Рюриковичей, у которых по- явилась собственная энергия воспроизводства. Глава 4 Страна, которая колонизуется Русские романтики и потом советские поэты воспе- вали тепло и красоту России. Историки, напротив, бы- ли склонны к тревогам в отношении российского кли- мата, природного и социального. «В семьях мы име- ем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочев- ников… Мы как бы чужие для себя самих», – писал Чаадаев, открывая русскую интеллектуальную исто- рию (см. главу 3). Для русских природа была не ма- терью, а мачехой, писал Сергей Соловьев (1988: 7/8 – 9). Во время смуты XVII века, по словам Василия Ключевского, «московские люди как будто чувствова- ли себя пришельцами в своем государстве, случайны- ми, временными обывателями в чужом доме» (1956: 3/52). Удивительно, но тот же оксюморон Ключевский применяет и к Петру I, человеку XVIII века: «Петр был гостем у себя дома» (1956: 4/31). Еще интерес- нее, что этот троп всплывает вновь, когда Ключев- ский описывает типического дворянина начала XIX века: «…с книжкой Вольтера в руках где-нибудь… в тульской деревне», этот дворянин был «чужой меж- ду своими» (1956: 5/183). Наконец, в очерке о пушкин- ском «Евгении Онегине» Ключевский теми же слова- ми говорит о литературном персонаже: «Он был чу- жой для общества, в котором ему пришлось вращать- ся» (1990: 9/87). Колонизация всегда связана с попыт- кой освоить чужое, а ее неудачи и срывы приводили к размножению объективирующих дискурсов о своем. Если ощущение невозможности стать своим среди чу- жих часто сопровождало неудачи внешней колониза- ции, то ощущение себя чужим среди своих оказалось постоянной формой недовольства и протеста, связан- ных с ситуацией внутренней колонизации. Этот троп – быть чужим среди своих; тосковать по родине, оста- ваясь дома, – популярен и среди деятелей афроаме- риканского движения, и среди постколониальных ав- торов. «Почему Бог сделал меня странником и изго- ем в моем собственном доме?» – спрашивал в 1903 году афроамериканский интеллектуал У.Э.Б. Дюбойс. «Отчуждение от дома – парадигматическое колони- альное и постколониальное состояние», – утвержда- ет Хоми Баба; для него основная проблематика коло- ниального сознания – не в отношениях Себя и Друго- го, но в Чуждости Себя, Инакости Я, Otherness of the Self (Bhabha 1994: 13, 62; см. также: Kristeva 1991). В этой главе мы увидим, как в XIX веке пионеры рос- сийской историографии искали и находили похожие термины, чтобы рассказать об имперском опыте Рос- сии10.
Соловьев и фронтир
Посетив Россию в 1843 году, Август фон Гак- стгаузен писал, что в России происходит не ко- лониальная экспансия, а скорее, «внутренняя ко- лонизация», которая стала «важнейшим предметом всей внутренней политики и экономики этой импе- рии» (Maxthausen1856: 2/76). В отличие от других от- крытий, сделанных прусским чиновником в России (см. главы 7 и 10), это осталось почти без внимания. Однако Гакстгаузен наверняка опирался в своих суж- дениях на дискуссии с российскими коллегами, кото- рые охотно использовали идею колонизации в надеж- де регулировать миграции российских крестьян на пе- риферию империи, прежде всего на юг России и в Си- бирь, а впоследствии – в Среднюю Азию. В 1861 го- 10 В своем интересном исследовании Сергей Глебов (2011: 295) пока- зывает оживление антиимперской риторики и освоение колониальной терминологии в среде российских эмигрантов-евразийцев. По наблюде- ниям Глебова, «эмиграция со свойственной ей неуверенностью в соб- ственном статусе» идентифицировала Россию в качестве «объекта ев- ропейского колониализма». Как показывают многие примеры, от Чаа- даева до Любавского, российская интеллигенция высказывала сходные идеи задолго до евразийцев и отлично от них; возможно, этот постоян- ный антиимперский мотив связан с неуверенностью в собственном ста- тусе, которая часто была свойственна российской интеллигенции. ду в Русском географическом обществе прошло одно из таких прений о колонизации, понимаемой как ор- ганизованное переселение людских масс. Журналист и писатель Николай Лесков, который сам в молодо- сти управлял внутренними переселениями (см. главу 11), отвечал на речь географа Михаила Венюкова, ко- торый в своих экспедициях много раз пересек Азию, а потом руководил аграрной реформой в российской Польше. Лесков утверждал, что на деле многие пе- реселения направляются не в отдаленные владения империи, а в ее «серединные места», и в этом, гово- рил Лесков, состоит основное различие между бри- танским и российским способами колонизации (1988: 60). Середина и конец XIX века были периодом мас- штабной экспансии европейских империй (Arendt 1970). Российской империи, которая участвовала и в разделе Америки, и в Большой игре в Азии, на- до было учиться говорить о том, что происходило на ее огромных внутренних пространствах. Историкам, освоившим язык мировых империй, нужно было при- способить иностранную идею колонизации к просто- рам провинциальной России. Концептуальный про- рыв в этом деле совершил московский историк Сергей Соловьев. Ведя свою генеалогию как историка пря- мо от Шлёцера и координируя свои действия с ми- нистром просвещения Уваровым, он вступил в ярост- ную полемику с Хомяковым и славянофилами, кото- рых назвал «антиисторическим направлением». При- меняя дискурс колонизации к допетровской России, Соловьев отрицал само различие между колонизу- ющими и колонизуемыми: «То была обширная, дев- ственная страна, ожидавшая населения, ожидавшая истории: отсюда древняя русская история есть исто- рия страны, которая колонизуется» (1988: 2/631). Соловьев сформулировал эту поразительную фра- зу в своем обзоре древнейшей Российской истории. Если нет смысла разграничивать субъект и объект российской колонизации, зачем это делать? Соло- вьев живо описывал заботы страны, которая колони- зуется: Населить как можно скорее, перезвать отовсюду людей на пустые места, приманить всякого рода льготами; уйти на новые, лучшие места, на выгоднейшие условия, в более мирный, спокойный край; с другой стороны, удержать население, возвратить, заставить других не принимать его – вот важные вопросы колонизующейся страны (1988: 2/631). Для колониального сознания нет большей дистан- ции, чем между колонией и метрополией. Как может страна колонизовать сама себя? Соловьев понимал эту проблему и специально подчеркивал ее: Но рассматриваемая нами страна не была колония, удаленная океанами от метрополии: в ней самой находилось средоточие государственной жизни; государственные потребности увеличивались, государственные отправления осложнялись все более и более, а между тем страна не лишилась характера страны колонизующейся (1988: 2/631). Для русского языка эта возвратная форма глагола, «колонизоваться», необычна, как и для других евро- пейских языков. На русском она звучит безлично, но сильно и парадоксально. Несмотря на этот лингвисти- ческий факт или благодаря ему, Соловьев и его учени- ки постоянно употребляли именно эту формулу, «ко- лонизуется». В своей многотомной истории Соловьев разъяснял, что колонизация России последователь- но шла с юго-запада на северо-восток, от берегов Ду- ная к берегам Днепра и далее. На севере древнерус- ские племена продвигались к Новгороду и Белому мо- рю, на востоке захватили Верхнюю Волгу и земли во- круг Москвы. Там они основали Российское государ- ство, но колонизация продолжалась дальше на восток и далее в Сибирь. Важно, что Соловьев не применял идею «страны, которая колонизуется», к новой исто- рии России. В последних томах его «Истории», посвя- щенных «новой», а не «древней» российской истории, термин «колонизация» не встречается. Марк Бассин (1993) сравнил соловьевскую идею «колонизующейся страны» с концепцией американ- ского фронтира Фредерика Дж. Тернера. Сходства и различия этих идей существенны для российской и американской историографии. Как и американский фронтир, внешняя граница российской колонизации была нечеткой, расплывчатой и постоянно переме- щалась. Как и в Америке, эта граница была клю- чевым фактором для имперской культуры. На обо- их фронтирах особую роль играли преследуемые ре- лигиозные меньшинства (Turner 1920; Эткинд 1998; Breyfogle 2005). Но между концепциями Тернера и Со- ловьева есть существенные различия. Тернер исследовал современные ему события в районе фронтира, тогда как Соловьев ограничивал самоколонизацию России древнейшим периодом ее истории, Средневековьем. Это не такое серьезное различие, как может показаться: в этой концепции ко- лонизации нет ничего, что мешает применить ее к но- вой истории России. Как мы скоро увидим, если на такой шаг не решился Соловьев, то его сделал Клю- чевский. Внимание Тернера, однако, было сосредо- точено на собственной культуре западного фронти- ра, и он детально исследовал механизмы ее влия- ния на культуру восточных штатов. Соловьев не оста- вил подобного описания внешней, движущейся грани- цы российской колонизации, но другие историки по- дробно исследовали отдельные ее части 11. Пионеры пограничных земель – охотник, торговец и сектант – были примерно те же, хоть в России сюда нужно до- бавить казака; но вторая и третья линии колониза- ции сильно отличаются. В Америке, согласно Тернеру, на прилегающих к фронтиру землях последовательно хозяйствовали, по принципу «четырех стадий», охот- ники, скотоводы, фермеры и индустриалисты. Потом фронтир двигался дальше на запад, и туда же перено- силась очередь из этих четырех стадий. В России бы- ло иначе. На протяжении веков граница колонизации все двигалась на восток, оставляя позади огромные пространства столь же девственными, как и прежде. В дальнейшем эти пространства приходилось коло- низовать снова и снова. У американского фронтира и российской колонизации – разные топологии: первый непрерывен, как линии фронта и траншеи современ- ных Тернеру войн; вторая оставляла разрывы, карма- ны и складки. Возможно, русский опыт ближе друго- му тезису об американской экспансии – идее Уолтера
11 Наиболее примечательными мне кажутся следующие работы: Lantzeff, Pierce 1973; Slezkine 1994; Barrett 1999; Khodarkovsky 2002; Sunderland 2004; Breyfogle 2005; Долбилов 2010. Уэбба о «Великой американской пустыне» между во- сточным и западным побережьями Северной Амери- ки, которая оставалась неосвоенной долго после то- го, как линия фронтира пересекла ее всю. Как пока- зал Уэбб, для культивации прерий требовались иные навыки и орудия, чем для заселения лесов, более по- нятных европейцам. Поэтому колонизация Америки напоминала не плавное движение линии с востока на запад, но прыжки, возвраты, бурные движения по кра- ям и долгие паузы в середине (Webb 1931). От Финляндии до Маньчжурии земли Северной Евразии, покоренные российским сувереном, слож- но было наносить на карту; еще труднее было ис- следовать народы, их населявшие (Widdis 2004, Tolz 2005). По военным и торговым соображениям, зем- ли и народы на границах, где экспансия останавлива- лась ввиду равного противника, всегда оказывались более известными, чем земли внутри страны. Хотя на разных участках огромной границы внешней колони- зации России возникало множество зон, где колониза- торы сотрудничали, соперничали и гибридизовались с колонизуемыми, эти смешанные культуры были ло- кальными, сильно различались между собой и дале- ко отстояли друг от друга во времени и пространстве. Создать единое этносоциологическое описание всех этих культур в рамках одного труда, как это сделал Тернер с американским фронтиром, кажется невоз- можным; никто и не ставил перед собой такой задачи. С помощью пороха, алкоголя и бактерий русские уни- чтожили, вытеснили или ассимилировали многие на- роды – соседей, конкурентов, союзников, врагов. Но этот процесс растянулся на столетия. Волны авантюр и насилия, тяжкого труда и массового скрещивания катились от центра России к движущимся границам колонизации; оттуда возвращались колониальные то- вары и знания. В культурном отношении российский фронтир был скорее скудным, зато в географическом – очень обширным. Как бы ни изменяло его время, он всегда растягивался на огромные пространства. В его пределах регулярные переходы от охоты к ското- водству и от сельского хозяйства к промышленному развитию были скорее исключением, чем правилом. Часто единственным выгодным бизнесом на многие века оставалось звероловство; иногда на земле, не знавшей плуга, сразу вырастали города. Развиваясь центробежно, бурная жизнь на движу- щихся границах колонизации способствовала разви- тию экономических центров России, от Новгорода до Москвы и Санкт-Петербурга. Но даже и российские столицы были основаны на территориях, чужих для их основателей. Новгород и Киев были столь же ино- земными для правивших там варягов, как Санкт-Пе- тербург – для основавших его московитов. От границ и до столиц, пространство внутренней колонизации простиралось по всей России.
Щапов и «зоологическая экономия» Значительное влияние на идею российской коло- низации оказал историк Афанасий Щапов, главные работы которого были написаны не в бытность его университетским профессором, а в то время, когда он был государственным чиновником и политическим ссыльным. Он первым представил колонизацию не как бурную и победоносную авантюру, а как кровавый, подлинно политический процесс. В нем были жертвы и победители, и задачей историка было разглядеть тех и других. Будучи в конце 1850-х профессором ис- тории Императорского Казанского университета, Ща- пов разбирал архив Соловецкого монастыря, переве- зенный в Казань во время подготовки к Крымской вой- не. В этом же северном архиве, уцелевшем в Каза- ни, ведущий историк следующего поколения, Василий Ключевский, собрал материал для своей первой мо- нографии о «монастырской колонизации» российско- го Севера. Первая написанная им рецензия была на работу Щапова, о котором Ключевский был «самого высокого мнения» (Нечкина 1974: 434). К тому времени Щапова уже не было в Казани. В 1861-м он был арестован за подстрекательство к бун- ту, но потом помилован царем и, более того, назна- чен на чиновничью должность в Министерстве внут- ренних дел. Позже Щапов был сослан в Сибирь, где продолжал писать ревизионистские статьи, публикуя их в столичных журналах. Соглашаясь с Соловьевым, что российская история была историей колонизации, Щапов описывал этот процесс как «вековое напряже- ние физических сил народа… в тысячелетнем рас- пространении колонизации и агрикультуры среди ле- сов и болот, в борьбе с финскими и турко-монгольски- ми племенами…» (1906: 2/182). Родившийся под Ир- кутском сын русского дьякона и бурятки (в Сибири та- ких людей называли «креолами»), Щапов подчерки- вал роль смешения рас сильнее, чем другие россий- ские историки. Ему помогало всеобщее в середине XIX века увлечение колониальной этнографией, ко- торое Щапов перенял, в характерно спекулятивном ключе, от французских авторов. Зато Щапов впол- не оригинален как первопроходец экологической ис- тории. Он подробно описывал два направления рус- ской колонизации: пушную, в ходе которой охотники постепенно истощали популяции пушных животных, продвигаясь все дальше в глубь Сибири и на Аляс- ку, и рыбную, которая снабжала Центральную Россию пресноводной и морской рыбой и икрой. Создавая свою концепцию «зоологической эконо- мии», Щапов считал пушнину ключом к российской ко- лонизации (1906: 2/280 – 293, 309–337). От Рюрика и до Ивана Грозного богатство России измерялось ме- хами. Бобры манили славян вверх по финским рекам, серая белка обеспечила богатства Новгорода, соболь звал московитов в бесконечную Сибирь, морская вы- дра довела их до Аляски и Калифорнии (см. главу 5). Колонизация для Щапова не несла отрицательно- го смысла; этот любимый им термин встречается по- чти на каждой странице его многословных и страст- ных текстов. За промышленниками шли, часто не по своей воле, ссыльные, казаки, крестьяне. «Сельско- хозяйственная колонизация», писал Щапов, следова- ла за «пушной» и постепенно вытесняла ее. В эколо- гическом отношении колонизация означала обезле- сение. Вырубая леса для своих подсобных хозяйств, промышленники не знали, что они уничтожали имен- но то, что интересовало их в далеких и холодных зем- лях, – пушных зверей. Движущей силой российской колонизации, по Щапову, были не меч и ружье, но то- пор и следовавший за ним плуг. Но им всем предше- ствовали лук и капкан. Щапов понимал российскую колонизацию как ряд параллельных историй – пере- селение людей, уничтожение животных, культивация растений и многогранный процесс открытия, заселе- ния, возделывания и истощения земель. Такой кон- цепции, многомерной, экологической и человечной, до Щапова не создал никто.
Ключевский и современность
Десятилетия спустя Василий Ключевский повторил девиз своего учителя Соловьева, пересмотрев его в одном важном отношении: «История России есть ис- тория страны, которая колонизуется… То падая, то поднимаясь, это вековое движение продолжается до наших дней» (1956: 1/31). Если для Соловьева коло- низация России началась в древности и закончилась в Средние века, то у Ключевского она продолжалась и далее, захватывая современность. Перерабатывая свой труд в 1907 году, он добавил длинный фрагмент о переселениях в Сибирь, Среднюю Азию и на Даль- ний Восток. Пользуясь новыми железными дорогами, эти массовые переселения в начале XX века орга- низовывала империя. Ключевский считал их новей- шей формой все того же «векового движения» россий- ской колонизации. Других значительных правок в но- вое издание «Курса Российской истории» Ключевский не внес: переселения оказались единственным фак- том современности, достойным упоминания в учеб- нике истории. Таким образом, Ключевский применял идею колонизации ко всему длинному времени рос- сийской истории, от первых ее шагов до начала ХХ века. Будучи самым влиятельным российским истори- ком, Ключевский утверждал, что «колонизация стра- ны была основным фактом нашей истории» и что привычные периоды российской истории – на деле «главные моменты колонизации» (1956: 1/31 – 32). Повторяя и видоизменяя формулу Соловьева о Рос- сии как стране, «которая колонизуется», Ключевский стремился расширить понятие колонизации, довести его до современности и усилить его критический ха- рактер. То было личным достижением Ключевского, хотя здесь можно усмотреть и влияние Щапова или их общего учителя, Ешевского. Говоря о древних славянах, Соловьев дал опреде- ление национального характера, которое потом часто применяли к русским: От такой расходчивости, расплывчатости, привычки уходить при первом неудобстве происходила полуоседлость, отсутствие привязанности к одному месту, что ослабляло нравственную сосредоточенность, приучало к исканию легкого труда, к безрасчетливости, какой-то межеумочной жизни, к жизни день за день (1988: 2/631; см. также: Bassin 1993: 500; Sunderland 2004: 171). Ссылаясь на этот портрет, Ключевский доказывал, что эти нелестные характеристики «русского характе- ра» возникли именно как следствие колонизации – си- туации «гостя в собственной стране», и часто неже- ланного гостя. В этом виден критический потенциал идеи российской колонизации, который осознавали, хотя и не вполне развили, ее отцы-основатели. Имен- но как «своеобразное отношение населения к стра- не», утверждал Ключевский, колонизация действова- ла «в нашей истории целые века» и действует «по- ныне». В колонизации Ключевский видел «основное условие», которое вызывало «своим изменением… смену форм общежития» в российской истории. У самоприменимых суждений особенная логика. Если Х делает Y с Z, как, например, в утверждении «Британия колонизовала Индию», это подразумева- ет, что X и Z уже существовали до того, как произо- шло действие Y. Но такая прямолинейная логика не работает в случае российской колонизации, потому что, как утверждали Соловьев и Ключевский, в ходе колонизации Россия создала саму себя. В их форму- ле «Россия колонизовала саму себя», Х сделало Y с X. До Y не было X, и нет Z, которое изначально от- личалось бы от X. Все они возникли одновременно. Как писал Ключевский, «область колонизации» в Рос- сии «расширялась вместе с государственной ее тер- риторией». Поскольку колонизованные области не со- храняли особый статус, а поглощались государством, в России нет причины различать колонии и метропо- лию. По мере того как расширялось государство, Рос- сия колонизовала не только вновь освоенные терри- тории, но и саму себя. Более того, центральные тер- ритории неоднократно подвергались процессу коло- низации. История России не есть история страны, которая колонизует, и она не есть история страны, которую ко- лонизуют. «История России есть история страны, ко- торая колонизуется». Спокойный, академический по- втор в начале этой формулы никак не готовит к ее парадоксальной, деконструктивной концовке. Одна- ко формула устоялась и, более того, стала каноном. На деле и повтор в начале формулы («История Рос- сии есть история страны») не тавтология. Соловьев и Ключевский предупреждают читателя, что в данном случае они говорят о России как о стране, а не как о народе, государстве или империи. В русском, как и во многих других языках, слово «страна» стоит меж- ду географической «землей» и политической «наци- ей». Именно это слово и было нужно историкам. Они не могли передать свою мысль без риторического по- втора, потому что альтернативное определение (на- пример, «История России состояла в колонизации са- мой себя») предполагало бы, что Россия существова- ла до этой самоколонизации. Но их замысел состо- ял в описании того циклического, рефлексивного или возвратного процесса, который создал и продолжает создавать Россию, осуществляющую этот самый про- цесс. Отполированная многократным употреблением, эта формула не могла выглядеть по-другому. Потому ее и повторяли, как мем.
Школа колонизации
Последователи Ключевского различали разные способы колонизации России: «свободную колони- зацию», которую вели частные люди – беглые кре- постные, солдаты-дезертиры, гонимые сектанты; «во- енную колонизацию», ставшую результатом военных кампаний, от взятия Новгорода и Казани до операций на Кавказе, в Средней Азии, на Амуре; «монастыр- скую колонизацию», сосредоточенную вокруг крупных православных обителей, которые владели тысячами крепостных, вели торговлю и создавали фактории; и «казацкую колонизацию», которая осуществлялась сословием, созданным империей специально для за- дач внешней колонизации и пограничной службы (но по мере продвижения границ на восток, превращав- шегося в касту, неспособную к внутренней колониза- ции). Историки рассказывали о том, как пути России на восток были проложены промышленниками, бла- гословлены монахами, укреплены казаками и куль- тивированы поселенцами. Цель школы Ключевского была в том, чтобы создать систематизированный и взвешенный обзор этих событий, выявляя цивилиза- ционную миссию России на просторах Евразии. Вер- ные делу русского национализма, ученики Ключев- ского склонны были недооценивать массовое наси- лие, которое несли с собой такие формы колониза- ции. Хотя именно местное сопротивление и колони- альное насилие сделали необходимым все эти часто- колы, стены и башни острогов, кремлей и монасты- рей, развитие которых было детально описано шко- лой Ключевского, чувствительность к такому насилию и сострадание к его жертвам пришли с новым поко- лением историков, переживших российскую револю- цию. Став ее участниками, многие из них были аре- стованы или эмигрировали, но самые удачливые про- должали писать. Ученик Ключевского, Павел Милюков, десятилети- ями соединял историю с политикой. В молодости он успел принять участие в военных действиях на Кав- казе (1877), а став преподавателем Московского уни- верситета, был уволен и осужден за политическую де- ятельность в столице (1895). С победой революции в феврале 1917-го он стал министром революцион- ного правительства, а после большевистского пере- ворота принял участие в Гражданской войне. Потом он многие годы играл роль политического лидера ан- тисоветской эмиграции. В своем многотомном курсе российской истории Милюков лучше своих предше- ственников показал масштаб насилия, которого тре- бовал процесс колонизации. Соединяя историческую традицию, полученную им от его предшественников, от Шлёцера до Ключевского, со столь же сильной эт- нографической традицией, развивавшейся от Герде- ра до Щапова, Милюков представил детальное иссле- дование народов, которые были ассимилированы или уничтожены русскими в процессе их колонизации. Со- единяя источники из государственных архивов с за- писками путешественников и солдат, а также с мест- ными легендами, фольклором, названиями рек и се- лений, он восстанавливал имена исчезнувших наро- дов, наносил их на географическую карту и пытался вернуть в историю. Для Милюкова это были и долг ис- торической памяти, и форма сопротивления режиму, творившему новое насилие в России. Понятие коло- низации играло центральную роль в работах Милюко- ва. В статье, написанной им для Российской энцикло- педии как раз в год его ареста говорится: «Колониза- ция России русским племенем совершалась на всем протяжении русской истории и составляет одну из са- мых характерных черт ее» (1895: 740). Учеником Ключевского был и Михаил Покровский, который взял на себя непростую задачу подвергнуть ревизии наследие имперской историографии, приспо- собляя его к новым условиям, созданным большеви- ками, к которым принадлежал и он сам. Среди других своих идей он ценил «ересь», уподоблявшую разви- тие российской политэкономии «колониальной систе- ме», как ее изображал Маркс в первом томе «Капита- ла». Скорее критик и полемист, нежели теоретик или архивный историк, Покровский видел в любом исто- рическом сочинении кривое зеркало идеологии, под- лежащей толкованию с марксистских позиций. Посвя- тив много язвительных страниц критике русских либе- ральных историков, Покровский подчеркивал влияние на них гонимого Щапова, считая учеником этого «ма- териалиста» и самого Ключевского. Империя Рома- новых, писал Покровский, всегда оставалась «коло- ниальной державой наиболее примитивного типа», а потому требовала экстенсивного развития на восток; так он объяснял войны на восточных рубежах импе- рии. Сибирь, Кавказ, Средняя Азия – «громадный во- сточный пузырь, тяжелым грузом висевший на рус- ском народном хозяйстве» (недавняя книга о Сиби- ри [Hill, Gaddy, 2003] буквально повторяет этот образ). До тех пор пока у империи была возможность экс- тенсивного развития, она могла избегать социальных реформ и технического прогресса, поэтому именно «в колонизаторской деятельности Романовых» состо- ит причина российской отсталости (Покровский 1933: 248). Идеи Покровского о сущностном различии меж- ду двумя видами капитала, торговым и промышлен- ным, давно устарели, но в его обличениях россий- ской колонизации узнали бы свои идеи многие постко- лониальные историки, родившиеся столетием позже. Больше интересовавшийся историей международных отношений, чем социальными изменениями в России, Покровский писал и о попытках западных держав ко- лонизовать Россию через систему банковского кре- дита. Занимаясь процессами внешней колонизации, он не воспользовался возможностями, которые мог бы ему дать марксистский анализ внутренней коло- низации имперских пространств; а ведь на эти воз- можности прямо указывал Ленин (см. главу 1). Всту- пив в азартную полемику с Троцким и, кажется, снис- кав в ней симпатии молодых историков-коммунистов (см. главу 4), Покровский не знал, что после смер- ти подвергнется нелепой, но разрушительной крити- ке Сталина. У меня нет сомнений, что основанием для кампании 1938 года, в которой школа Покровского объявлялась «базой шпионов, вредителей и террори- стов», были вполне реальные различия между агрес- сивным сталинским империализмом и освободитель- ными, деколонизаторскими идеалами ранних лет ре- волюции. От них, именно как от идеалов, не должно было остаться и следа. Дожив до начала деколонизации и пережив тра- гический опыт революции, коллективизации и терро- ра, ученики Ключевского по-новому понимали поли- тический смысл своей работы. Самый видный из них, Матвей Любавский, до 1917 года был ректором Им- ператорского Московского университета. Он остался в России и был арестован в 1930 году по так назы- ваемому «делу историков», так что свою последнюю книгу, «Обзор истории русской колонизации», Любав- ский написал в политической ссылке в Башкирии. В ней он еще раз повторил мысль, что «русская история есть в сущности история непрерывно колонизующей страны». Вместо возвратной формы, которую исполь- зовали его предшественники, он применил более про- стую конструкцию: «непрерывно колонизующей» вме- сто «колонизующей саму себя». Изменение неболь- шое, но существенное: оно вполне соответствует кон- цепции Любавского, выявлявшей значение внешней колонизации в формировании Российского государ- ства (Любавский 1986). Доведя свое исследование до конца XIX века, Любавский включил в него и главу о колонизации балтийских земель. Он, наверно, видел иронию истории в том, что книга о колонизации за- канчивалась главой о территории, на которой была возведена столица империи. Грустная ирония была и в том, что ведущий московский историк создал свою главную книгу в Башкирии – одной из тех колонизо- ванных областей, о которых писал. Книга осталась в рукописи, но уцелела и была опубликована полстоле- тия спустя. Более молодой ученый Евгений Тарле, тоже аре- стованный по «делу историков», был вскоре выпу- щен на свободу и стал крупнейшим советским исто- риком. Он написал свой главный труд (Тарле 1965) о европейском колониализме, высшем проявлении им- периализма, которому непоследовательно противо- действовала Российская империя и последовательно – Советский Союз. Сочувственная к Третьему миру бывших колоний и критическая к Первому миру им- периализма, эта книга советского историка оставляла не заполненной ту же гигантскую лакуну, что и книги Саида, а потом и постколониальные исследования, – Второй мир. Океанская разница между Покровским, Любавским и Тарле – их трудами в той же мере, что и их судьбами, – иллюстрирует диапазон интерпрета- ций центрального для них понятия, колонизации, и об- щего наследия, школы Ключевского (Эткинд 2002). В поздний имперский период школа колонизации доминировала в российской историографии. Из лек- ций ее идеи и понятия перешли в учебники, отту- да в энциклопедии. Российские историки написали подробные труды о том, как Россия захватила Си- бирь, Крым, Финляндию, Польшу или Украину. Од- нако эти территории они редко называли российски- ми колониями, предпочитая в целом говорить о Рос- сии как «стране, которая колонизуется». Примеча- тельным исключением в этом отношении является еще один политический ссыльный, Николай Ядрин- цев, чья книга «Сибирь как колония» (2003, первое издание – 1882) стала замечательным примером кри- тической, антиимперской истории. Первое в украин- ской литературе упоминание того, что Украина явля- лась российской колонией, принадлежит к 1911 го- ду (Velychenko 2012). Но труды Щапова и Ядринцева не вошли в основное русло российской историогра- фии. Говоря, что Россия колонизовала саму себя, Со- ловьев и Ключевский не отрицали завоевания Сиби- ри, Кавказа или Польши, но и не протестовали против них. На академическом языке, однако, их формулы критиковали специфический характер Российской им- перии: «По мере расширения территории вместе с ро- стом внешней силы народа все более стеснялась его внутренняя свобода», – писал Ключевский (1956: 3/8). «Государство пухло, а народ хирел» (1956: 3/12), – пи- сал он, обобщая эту ситуацию законом обратного со- отношения между имперским пространством и внут- ренней свободой. Все это вкладывалось в короткую и повторяющуюся формулу «страны, которая колони- зуется». Соединив субъект и объект, идея самоколонизации дала русским историкам сложный и парадоксальный, но полезный язык. Дискурс самоколонизации соста- вил всего лишь один из периодов в российской исто- риографии, хотя господствовал он долго и оказался живуч. Работая в эпоху колониальных империй и за- нимаясь страной, которая соперничала с этими им- периями, ведущие российские историки считали язык колонизации нужным и подходящим для своих иссле- дований России. Тем не менее они радикально пере- осмыслили западную идею колонизации. Во-первых, школа Соловьева – Ключевского поняла колонизацию как процесс внутренний и направленный на самого субъекта, а не только как внешний процесс, направ- ленный на далекий и чуждый объект. Во-вторых, ис- торики этой школы амбивалентно осуждали и одобря- ли процессы колонизации, что отличается от критиче- ской традиции британской и французской историогра- фии и особенно от идеологизированного постколони- ального подхода. В XIX веке российские историки не обязательно придавали «колониальной» терминоло- гии критический смысл. Даже ссыльный Щапов вос- хищался героизмом тех, кто колонизовал огромную страну, но осуждал массовые убийства, ими же осу- ществленные. Когда Милюков, самый смелый критик российской колонизации, стал министром иностран- ных дел, он превратился в «ястреба», для которого целью Первой мировой войны было завоевать для России Константинополь. И все же на столетнем про- странстве русской историографии, от Погодина и Со- ловьева до Милюкова и Любавского, заметна постко- лониальная динамика: имперское самовосхваление колонизационных процессов становилось все менее актуальным, а обращение к памяти колонизованных, ассимилированных или уничтоженных народов, на- оборот, вызывало все больший интерес у историков. С разгромом Покровского советские историки отка- зались от идеи, что дискурс колонизации приложим к российской истории: он не соответствовал классово- му подходу и идее союза социалистических респуб- лик. В России конца XIX века колонизация могла счи- таться прогрессивным явлением, но в Советском Со- юзе ее стали воспринимать как реакционный процесс, который именно поэтому имеет мало общего с оте- чественной историей. Биограф Ключевского считала его концепцию российской колонизации одной из са- мых слабых идей своего учителя (Нечкина 1974: 427). Но парадигма колонизации продолжала жить в рабо- тах почти забытой школы политической географии, во главе которой стоял Вениамин Семенов-Тян-Шан- ский (1915; Полян 2001). Советское освоение Арктики продолжалось под именем колонизации, к чему при- ложили руку некоторые историки школы Ключевско- го (Очерки 1922; Holquist 2010a). Закономерным об- разом колониальная терминология совсем исчезла из официального дискурса в начале 1930-х, когда совет- ское правительство вело самую массовую колониза- цию России самыми жестокими в ее истории метода- ми – коллективизацией и ГУЛАГом. Историки школы колонизации не специализирова- лись на критике имперских устремлений России. Их историографическая традиция носила светский, ли- беральный и националистический характер. Как и российские монархи, эти историки участвовали в гло- бальном процессе «обмена знаниями между импери- ями» (Stoler 2009: 39), соединявшем Российскую и другие империи отношениями выборочного и иногда взаимного подражания. Записные книжки Ключевско- го, признанного лидера российской исторической на- уки, поражают читателя политическим отчаянием, ко- торое глубже спрятано в его курсе лекций: «В Евро- пе царей Р[оссия] могла иметь силу, даже решающую; в Европе народов она – толстое бревно, прибиваемое к берегу потоком» (Ключевский 2001: 406). Со середи- ны XIX до начала XX века историки трех поколений, чьи идеи и учебники составили основу российской ис- ториографии, мало в чем соглашались между собой. Но была одна формула, которую они согласно повто- ряли друг за другом: «Россия – это страна, которая колонизуется». Глава 5 Баррели меха Историки пишут от прошлого к настоящему, но мыс- лят от настоящего к прошлому. В XXI веке у России есть достижения и есть проблемы. Как и многие дру- гие, я считаю, что зависимость России от экспорта нефти и газа стала источником и первых, и послед- них (см., например: Ross 2001, 2012; Friedman 2006; Goldman 2008; Gelman, Marganiya 2010). Соединяя новейшие идеи институциональной политэкономии с забытыми интуициями Афанасия Щапова, в этой гла- ве я хочу показать, что ресурсная зависимость суще- ствовала в России задолго до нефти и газа и что эта зависимость сформировала саму ситуацию внутрен- ней колонизации.
Protego ergo obligo
Представим себе страну, в которой есть какой-то ценный ресурс, например редкий металл, и нигде больше на всей земле этого металла нет. Цена на этот металл будет мало зависеть от труда, затраченного на его добычу. Цена на него будет зависеть от спроса, который формируется далеко за границей этой стра- ны, и вообще за границами понимания. В такой стране не будет работать многое, чему учит классическая по- литэкономия, например трудовая теория стоимости. Государство здесь не будет зависеть от налогообло- жения; наоборот, население такого государства будет зависеть от перераспределения доходов, полученных монопольной торговлей данным ресурсом. У такого государства будет, наверно, множество врагов, а зна- чит, возникнут серьезные издержки, связанные с без- опасностью. Вместо обычных институтов налогооб- ложения, решения конфликтов и политического пред- ставительства, в ресурсозависимом государстве сло- жится аппарат безопасности, необходимый для защи- ты транспортных путей и финансовых потоков, и по- явится административная система, которая перерас- пределяет материальные блага, оставляя себе нуж- ную долю. Политические философы всегда знали, что те, кто обеспечивает безопасность собственников, склон- ны захватывать контроль над их собственностью. «Protego ergo obligo – это cogito ergo sum государ- ства», – писал Карл Шмитт (Schmitt 1976: 56; см. также: Bates 2011). В нашем гипотетическом слу- чае это означает, что группа, торгующая ресурсом, и группа, которая защищает государство, сливаются до неразличимости. Кроме классической монополии на легитимное насилие, как ее определял Макс Вебер, в таком государстве складывается монополия на ле- гитимные ресурсы. Такую двойную монополию можно сравнить с лентой Мёбиуса: одна сторона управляет ресурсами, другая – безопасностью, и обе незаметно переходят друг в друга (Etkind 2009). Представим еще, что исторически сложилось так, что государство контролирует гораздо больше терри- тории, чем та, на которой добывается ресурс, и на- селения там гораздо больше, чем нужно для его до- бычи. Возникают два класса граждан: небольшая эли- та, которая добывает, защищает и торгует ценным ресурсом, и все прочие, чье существование зависит от перераспределенной ренты с этой торговли. Та- кая ситуация создает жесткую структуру, похожую на кастовую. Государство полностью зависит от первой группы; более того, эти незаменимые люди и являют- ся государством. Но оно не обязательно игнорирует остальной народ; из опасений восстания или для под- держки нужной демографии государство предостав- ляет народу безопасность и другие блага, оставшие- ся после удовлетворения собственных потребностей государства. Человеческий капитал тут избыточен; не он определяет богатство государства. Наоборот, в ре- сурсозависимой стране государство оказывается бла- готворителем, а население становится предметом его неусыпной филантропии. В соседней стране, которую я назову трудозави- симой, богатство нации создается трудом граждан. Тут нет другого источника благосостояния, чем кон- курентоспособная работа населения. В этой эконо- мике действует старая аксиома: стоимость создается трудом. Государство облагает этот труд налогом и не имеет других источников дохода. Тут не только граж- дане заинтересованы в своем образовании и здоро- вье, но и государство, поскольку чем лучше работа- ют граждане, тем больше они платят налогов. Но вот эти счастливые граждане обнаруживают, что рост их экономики зависит от ресурса, которого у них нет. Чем больше этого ресурса они приобретают у соседа, тем выше его цена. Так труд становится все дешевле от- носительно ресурса, и оба государства оказываются ресурсозависимыми. Теперь ничто не изменит эту за- висимость, пока привычные к творческому труду лю- ди не сосредоточат свою деятельность на том, чтобы заменить дефицитный ресурс каким-то другим, кото- рый имеют в изобилии. С нефтью этого еще не произошло. Но несколь- ко столетий назад вся наша история в самой полной и выразительной форме развернулась с другим цен- ным ресурсом. Дивное чудо Одна запись «Повести временных лет», датирован- ная 1096 годом, живо рассказывает о давнем ресурс- ном проклятии: Дивное чудо мы нашли, о котором не слыхивали раньше… есть горы, упирающиеся в луку морскую, высотою как до неба, и в горах тех стоит крик великий и говор, и кто-то сечет гору, желая высечься из нее… И не понять языка их, но показывают на железо и делают знаки руками, прося железа, и если кто даст им нож ли, или секиру, они в обмен дают меха (1950: 369). Эти люди, народ югра, были нечисты, рассказыва- ет «Повесть», и потому Александр Македонский с Бо- жьей помощью запер их в горах Северного Урала. Они выйдут на свободу, когда придет конец света, до тех же пор их участь – торговать пушниной в обмен на железо. Летописец воображает их торговой машиной, не имеющими дара речи недолюдьми. Не говорят они потому, что для их промысла язык не нужен. Для нов- городцев не было другого смысла ездить в Югру, кро- ме как за пушниной. Если не считать упоминания об Александре Маке- донском, этот рассказ недалек от истины. В поисках пушнины потомки Рюрика колонизовали огромные эк- зотические просторы Севера, которые арабские пу- тешественники называли «страной тьмы» (Slezkine 1994; Martin 2004). Используя бартер и принуждение, русские промышленники загнали народы арктическо- го Севера в торговую систему, которая уничтожала и животных, и людей. Новгородцы думали, что такая торговля будет продолжаться до конца света, и на са- мом деле ее прекращение означало конец Велико- го Новгорода. Пушнина, составлявшая «главный экс- портный товар Новгорода ХIV–XV веков» (Хорошке- вич 1963: 121, 338), требовала колонизации восточ- ных земель. Московское государство продолжило эту колонизацию и распространило ее намного дальше, что привело к накоплению огромных богатств и уни- чтожению малых народов. Пушнина была конвертируемой валютой северных стран, главной статьей их экспорта и источником до- хода. В отличие от других доступных ресурсов, на- пример древесины или зерна, «мягкая рухлядь» бы- ла легким и ценным грузом, который можно было вы- возить по суше и морю, обменивая на жизненно важ- ные товары и технологии. Именно меха были в сред- невековой Руси символами богатства и власти. Пер- вым у восточных славян словом, обозначавшим де- нежную единицу, было «куна», куница. Символом вла- сти московских царей стала шапка Мономаха, оторо- ченная соболем. На изображениях московской знати мы неизменно видим шубы, шапки, опушки и отороч- ки, сделанные из соболя, бобра, ласки и куницы. Все это не уникально: шотландская корона была оторо- чена мехом горностая; для официальных портретов английские короли часто позировали в меховых ман- тиях; остров Манхэттен и река Гудзон осваивались голландцами ради экспорта бобровых шкур в Евро- пу; и очень долго символом принадлежности к бри- танской элите оставался цилиндр, сделанный из меха бобра. Но с XIV века спикер британской палаты лор- дов сидел и до сих пор сидит на мешке шерсти, источ- нике английских богатств. Первым предметом внешней торговли новгород- ских купцов была серая белка, которую они собира- ли в качестве оброка с собственных имений. Ее били луком с тупыми стрелами, и с промыслом мог спра- виться любой крестьянин. На огромных территориях от Новгорода до Суздаля поставки беличьих шкур на- ряду с зерном зачитывались в крестьянский оброк, со- ставляя определенную его долю, часто значительную. По мере истощения белки или (что кажется более ве- роятным) роста объемов экспорта новгородским отря- дам приходилось двигаться в чужие земли, которые они считали ничейными, и заставлять местные пле- мена добывать шкурки. К ХVI веку экспорт белки из Новгорода приобрел масштабы, которые историк на- зывает «грандиозными»: одна партия белки состояла из 100 тысяч шкурок, а в целом Хорошкевич (1963: 52) оценивала новгородский экспорт в полмиллиона бе- личьих шкурок в год. В 1391 году Лондон импортиро- вал 350 960 беличьих шкурок. Только на один костюм для Генриха IV у лондонских скорняков ушло 12 тысяч беличьих шкурок, отнятых у диких племен за тысячи миль к востоку (Veale 1966: 20, 76). В конце XIV века для пошива нескольких парадных мантий для герцога Беррийского, сына французского короля Иоанна, бы- ло закуплено 10 тысяч шкур куницы. Средневековые моды на дорогие меха менялись, но беличий мех, де- шевый и легкий, в основном был товаром массового спроса. В течение трех веков он устойчиво лидировал в новгородском экспорте; другие меха (горностай, бо- бер, соболь, лиса, ласка) ценились гораздо выше, но по объемам не составляли конкуренции белке. После нее вторым по значению экспортным товаром торго- вой республики был воск. В соответствии с логикой колониальной эксплуатации скорняжный промысел – обработка шкур и пошив из них готовых товаров – в Новгороде не развивался. Ему активно препятствова- ли покупатели-монополисты, немецкие купцы, так что скорняки работали только на местный рынок. Торговля пушниной была одним из главных заня- тий Ганзейского союза. В эту торгово-политическую лигу входил и Новгород, где был основан «немецкий двор», крупная фактория со складами и причалами. После покупки и сортировки меха немцы перевязыва- ли шкурки, а связки упаковывали в бочки. Весной эти баррели меха переправляли путем Рюрика, по Вол- хову через северные озера в Неву и дальше по Бал- тийскому морю в Любек и Бремен, откуда русский мех доставлялся дальше – в Лондон, Париж, Флоренцию. В обмен русские «гости» получали серебро, оружие, ткани, соль и вино, которыми торговали в Новгороде и сопредельных княжествах; они импортировали также пиво, сельдь и цветные металлы, а когда в городе слу- чался голод, и зерно. Пушной промысел обеспечивал значительную часть серебра, которое было необходи- мо торговой республике для оплаты наемников и вы- платы дани татарскому хану. Ему, впрочем, платили также и мехом. До конца XV века белок добывали не только под Новгородом, но и под Устюгом, Суздалем, вокруг Оне- ги и Белого озера; тогда и бобров ловили около Моск- вы (Хорошкевич 1963; Павлов 1972: 57, 67). Под Нов- городом массовый промысел белки организовывали сами землевладельцы – бояре и монастыри, кото- рые сбывали шкуры через посредников-купцов. Но охота смещалась к востоку, и купцы сами отправля- лись туда с вооруженными отрядами, собирая дань с югорских племен. В этом промысле состоял механизм возвышения новгородского купечества, которое стало необычно сильной, вооруженной корпорацией, неза- висимой от родовой аристократии и имевшей свои, торговые представления о мире и власти. В поис- ках пушнины новгородские отряды исследовали об- ширные земли, лежавшие далеко на восток и север, вплоть до Белого моря, Уральских гор и Западной Си- бири. Промысел был опасен: в 1445 году племена Юг- ры нанесли поражение трехтысячному отряду новго- родцев (Хорошкевич 1963, 52). Хотя Россия не была монопольным поставщиком пушнины, с обезлесением Европы этот источник ста- новился все более важным. В конце XIV века почти весь мех ввозился в Лондон ганзейскими купцами, большая часть – из Новгорода. Но в XV веке Лондон стал импортировать меньше пушнины. Одни авторы объясняют это сменой западной моды, другие говорят об оскудении русских лесов. Трудно, однако, поверить в то, что вездесущую белку можно было выбить на огромном пространстве от Новгорода до Урала; к то- му же ничто не мешало новгородцам продвигаться дальше на восток, если бы это сулило выгоду. Веро- ятное объяснение кризиса новгородского экспорта в том, что белка была товаром массового потребления и в этом качестве не могла выдержать конкуренции с овечьей шерстью, товаром надвигавшейся промыш- ленной революции. Хотя ресурсозависимое государ- ство больше всего боится истощения сырья, его кри- зисы чаще происходит из-за падения спроса на него, вызванного новыми технологиями. Хотя Ганза торговала на Балтике и многими други- ми товарами, ее распад в XVI веке произошел вслед за снижением объемов меховой торговли. Падение прибылей повлекло за собой эскалацию конфлик- тов между русскими княжествами. Осада и оккупация Новгорода московскими войсками в 1478 году проис- ходила на фоне снижения цен на меха и уменьшения пушного экспорта в Европу. Но в это время в истории пушного промысла нача- лась новая глава. На смену новгородской белке при- шел сибирский соболь, предмет роскоши, который не конкурировал с шерстью. Путь в Сибирь, страну собо- лей, лежал через Казань. Московские войска захвати- ли ее в 1552 году, что стало поворотным моментом в истории российской колонизации. В 1581 году Ермак с 800 казаками добрались до владений сибирского ха- на, перетаскивая лодки между реками и поднимаясь на веслах вверх по течению, как это когда-то варяги делали в Европе. Историки, поэты и художники вооб- ражали эти события по аналогии с другими колони- альными предприятиями. Попробую и я. Все глубже и глубже проникали мы в сердце тьмы. Здесь было очень тихо. Иногда по ночам за стеной деревьев раздавался бой барабанов и катился над рекой. До рассвета слышались слабые отголоски, словно парившие в воздухе над нашими головами… Мы были странниками на земле доисторических времен – на земле, которая имела вид неведомой планеты. Мы могли вообразить себя первыми людьми, завладевающими проклятым наследством… (Конрад 2011: 64). На третьем году своего сибирского промысла Ер- мак погиб, но 24 тысячи соболиных, 2 тысячи боб- ровых шкур и 800 шкур чернобурой лисы были ото- сланы в Москву (Fisher 1943: 26). Прямая связь от- крытия и освоения Сибири с пушным промыслом не вызывает сомнений. Во многих отношениях история русской Сибири аналогична истории французской Ка- нады, где многое было похоже, хотя и происходило позже: исключительный интерес первооткрывателей к пушному зверю, быстрое его истощение и переме- щение промысла дальше в неизвестные земли, нуж- да европейских промышленников в сотрудничестве с туземными трапперами, развитие институтов крос- скультурной торговли и рост огромных городов из ме- ховых факторий. Харолд Иннис в знаменитой в свое время книге 1930 года показывал, что бобровый про- мысел сформировал территорию Канады, местополо- жение ее городов и другие аспекты ее истории и куль- туры, в частности характер сотрудничества между ту- земцами Первых Наций и французскими торговцами, характер банковской системы и циклические паттер- ны сырьевой зависимости, от бобра к древесине и по- том, как мы знаем, к нефти (Innis 1977; Watson 2006).
Илл. 7. Покорение Сибири Ермаком. Василий Су- риков. 1895, Русский музей, Санкт-Петербург. Обра- тите внимание на изобилие огнестрельного оружия у одной стороны, и мехов – у другой.
В Канаде, однако, пушной промысел оставался в частных руках, как это было в Новгороде. Прямое уча- стие Московского государства, а потом Российской империи в организации сырьевого промысла в во- сточной колонии необычно в колониальной истории. Такая роль государства делала возможным неограни- ченное применение насилия. Ключом к успеху было огнестрельное оружие, хотя применялось оно только против людей, а для пушного промысла было беспо- лезным: портило шкуры. Московские гости создава- ли пушной промысел в несколько этапов. Во-первых, вооруженные отряды отнимали уже выделанные ме- ха. Во-вторых, пришельцы накладывали на туземцев дань в виде определенного количества шкур в год, вы- нуждая их становиться трапперами. В-третьих, слу- живые люди создавали в городах и на дорогах тамо- женные посты, которые снимали пошлину с каждой сделки, обычно десятину, мехами. Коррупция была высокой; взятки и другие поборы съедали большую часть государственных доходов (Bushkovitch 1980: 117). Государству приходилось посылать на северные просторы все больше своих людей, хотя русских там все равно было мало. Русские прибывали небольшими группами и сами редко охотились на пушных животных. Для ловли зве- рей и свежевания тушек – занятий, требовавших спе- циальных навыков, – они нуждались в коренном насе- лении, которое традиционно использовало меха для изготовления теплой одежды и строительства жилищ. Но интереса к добыче пушнины в массовых количе- ствах у северных племен не было, как не было и понятий о справедливой цене, о выгоде и накопле- нии. Только принуждение могло превратить рыбаков или оленеводов в ловцов и охотников. Рассказ о див- ном чуде оказался пророческим: коренное население оказалось запертым внутри русской системы пушно- го промысла. Ясак пушниной брали только с нерус- ского и неправославного населения; русские платили подушный налог, который взимался деньгами. Пока туземцы поставляли меха, чиновникам было выгод- нее поддерживать их «в первобытном состоянии», а не крестить их, создавать для них школы и набирать рекрутов. После крещения они перестали бы платить ясак мехами, а платили бы налог в рублях; разни- цу знали и промышленники на местах, и чиновники в Петербурге. Впоследствии даже христианским об- щинам старообрядцев приходилось платить ясак, а не налог: государство пользовалось любой возможно- стью для того, чтобы сохранять меховые сверхдохо- ды с «неправославного» населения (Znamenski 2007). Со всей Сибири ясак поступал в Тобольский Кремль, где сортировался, оценивался и санными ка- раванами переводился в Московский Кремль. Наряду с ясаком, который шел прямо государству, процвета- ла и частная торговля, обкладывавшаяся десятиной, которая тоже поступала в Сибирский приказ. Во мно- гих случаях участники сделок не имели общего языка и боялись друг друга. В ХIX веке стороны все еще ве- ли немой обмен, похожий на тот, что описан в «Пове- сти временных лет»: В течение многих лет чукчи имели дело с русскими только посредством копья. На остро отточенный наконечник чукотской пики они насаживали связку мехов, и русский торговец мог выбирать: снять ли ее и насадить на ее место справедливый эквивалент в виде упаковки табака, или отказаться от сделки (Kennan 1870: 286). В Сибири, как позже и в Канаде, пушной промысел отличался от других видов «кросскультурной торгов- ли», потому что требовал сотрудничества европей- цев с местным населением, которое многие века жи- ло изолированно и не имело представления о тор- говле. Ловля зверя не имела длительных циклов, ха- рактерных для сельского хозяйства, и не нуждалась в участии женщин (Curtin 1984: 219). Массовое наси- лие рутинно применялось в отношении животных и людей; в этих условиях бартерная торговля немногим отличалась от кабальной сделки. Русские обменива- ли меха на железо и другие продукты своей цивилиза- ции, такие как алкоголь, табак, бусы, а позже – капка- ны и ружья. Советские ученые мягко определяли этот метод торговли как «неэквивалентный обмен», харак- терный, по их словам, для периода «первоначально- го накопления капитала». Понимали суть происходя- щего и местные племена, и пришлые русские. В на- чале ХV века московский монах Епифаний Премуд- рый, рассказывая о трудностях миссионерской рабо- ты в пермских лесах, так передавал слова местного шамана: У вас, у христиан, один бог, а у нас много богов… Потому они дают нам добычу… белок, соболей, куниц, рысей – и всю прочую ловлю нашу, часть которой ныне достается и вам. Не нашей ли ловлей обогащаются и ваши князья, и бояре, и вельможи? В нее облачаются и ходят, и кичатся… Не наша ли ловля посылается и в Орду, и… даже в Царьград, и к немцам, и к литовцам, и в прочие города и страны, и к дальним народам? (2003: 97). Охотясь на охотников, завоеватели встречали се- рьезное сопротивление со стороны многих племен, таких как чукчи, камчадалы и коряки (Ядринцев 2003; Slezkine 1994; Reid 2002; Bockstoce 2009). Сталки- ваясь с вызовом, русские отвечали на него все бо- лее жестокими методами, от публичной порки до мас- совых убийств. Иннокентий Вениаминов, православ- ный епископ Аляскинский и впоследствии митрополит Московский, свидетельствовал, что в 1766 году Иван Соловьев и его моряки убили почти 3 тысячи алеутов – более половины восставшего племени (1840: 188– 190). Сотни алеутов были силой переселены на со- седний архипелаг, где еще оставались каланы. Нена- видя русских, туземцы отказывались пользоваться их орудиями, например капканами, и продолжали охоту с помощью лука и стрел, проигрывая в конкуренции (Павлов 1972). Промысловые термины, такие как «капкан», часто имели арабскую или тюркскую этимологию, которая была чужда обеим сторонам этого неэквивалентно- го обмена. «Ясак» означал особый режим налогооб- ложения – дань натурой, как правило пушниной, ко- торая была предписана далеким сувереном каждо- му мужчине, члену местного племени. Судя по свиде- тельствам XVIII и XIX веков, распространенным мето- дом получения пушнины от туземцев был захват за- ложников-аманатов. Русские держали у себя тузем- ных женщин и детей, предъявляя их мужчинам в об- мен на ясак. Если дети доживали до зрелого возрас- та, они осваивали русский язык; если мальчиков кре- стили, то они могли брать в жены русских женщин и вносили свой вклад в креолизацию местного на- селения (Ляпунова 1987: 59). В 1788 году в «амана- тах» находилось 500 алеутских детей. Российские им- ператоры, включая просвещенную Екатерину, санк- ционировали такие методы в официальных докумен- тах, считая их верным способом «усмирить туземцев» и собрать ясак (Slezkine 1994). Первое упоминание аманатов встречается в конце XVI века (речь идет о южных степях); во время долгих кавказских войн XVIII–XIX веков аманатов брали все воюющие сторо- ны (Khodarkovsky 2002: 57). Институт похищения за- ложников-аманатов широко использовался в россий- ской колонизации в Сибири и на Аляске, но был неиз- вестен в британской, французской и испанской коло- низации Америки (Гринев б/г). Идеи и практики наси- лия расходились по Российской империи, двигаясь с Кавказа до Аляски. Илл. 8. Сбор ясака казаками Енисейской губернии. Акварель неизвестного художника. XIX век, Краснояр- ский краеведческий музей.
Как все предприятия Российского государства, пуш- ной промысел был многонациональным делом. Сре- ди российских колонизаторов Сибири были не толь- ко этнические русские, но и казаки, ссыльные поля- ки и шведы, татарские и еврейские торговцы (Glebov 2009). В воображении суверена добыча меха бы- ла налогом, местное население понимало ее как вид рабства, а промышленникам приходилось искать среднюю линию, чтобы вести относительно успешную и безопасную торговлю (Ssorin-Chaikov 2003). Посте- пенно казаки и промышленники учились приводить туземцев «под высокую руку великого государя», не применяя силу, а только демонстрируя ее. Когда во- жди местных племен давали клятву служить русскому царю, в их присутствии палили из пушек и мушкетов, а туземцев выстраивали как лейб-гвардию (Lantzeff 1972: 93). Приносить «дары» вождям племен, поддер- живать дружбу с шаманами, воспитывать и даже усы- новлять аманатов, вооружать одно племя против дру- гого – таковы были обычные методы принуждать пле- мена к выплате ясака. Ресурсная зависимость Московского государства все увеличивалась. В 1557 году каждый мужчина в Югре должен был сдать одну соболиную шкуру в год, в 1609 году – уже семь (Павлов 1972: 70). По данным, которые приводит историк сибирской пушной торгов- ли Олег Вилков (1999), всего в Сибири за 1621–1690 годы было добыто более 7 миллионов соболей. Под- счеты американского историка дают меньший итог 12. Среди немногих заимствований из русского в англий- ском появилось слово sable – соболь. Дженет Мар- тин (Martin 2004) считает, что одна соболиная шкура 12 Бушкович оценивает число добытых соболей с 1630 по 1660 год «не менее чем» в 50 тысяч в год (1980: 94, 69). в конце XVI века в Москве стоила 1 рубль. Если взять за основу наименьшие цифры, получится, что дохо- ды от торговли соболем могли составлять 50 – 100 тысяч рублей в год. Российские источники оценивают доход от торговли пушниной в одну четверть валово- го дохода Московского государства, но американский ученый приводит более правдоподобную долю в 10 % (Fisher 1943: 122), а советский исследователь – в 20 % (Павлов 1972). Однако роль пушнины в государствен- ном казначействе была намного больше. Для средне- вековой экономики оценка валового дохода не име- ет большого смысла: в него вошла бы огромная доля товаров, производившихся и потреблявшихся в нату- ральном хозяйстве, к которому государство не имело непосредственного отношения. Зато доход от пушно- го экспорта Московское царство использовало исклю- чительно в своих интересах. Соль была вторым важ- нейшим товаром, но продавалась лишь на внутрен- нем рынке. Российский экспорт зерна до конца XVIII века оставался незначительным. Для сравнения, в 2005–2010 годах доля нефтега- зовой отрасли в валовом национальном доходе Рос- сии составляла около 10 %, но в российском экспор- те и в государственном бюджете ее роль значительно больше – 60–75 %. В поздний советский и постсовет- ский периоды России удавалось обменивать нефтега- зовое сырье на еду, одежду и другие нужды, что по- могло ее населению пережить коррупцию и развал го- сударства. Московская Русь в равной степени зависе- ла от экспорта пушнины, но импорт складывался ина- че. Меха обменивались на серебро, предметы роско- ши и военное снаряжение. Все это питало рост госу- дарственных структур и оставалось недоступным для населения. Ввоз продовольствия и товаров массово- го потребления, столь характерный для России рубе- жа ХХ – ХХI веков, был технически невозможен, да и противоречил бы государственным интересам. Во многих отношениях российские владения в Се- верной Евразией были сопоставимы с другими зона- ми европейской колонизации – французской Канадой, британской Индией, бельгийским Конго. Правление было непрямым, многие племена сохраняли автоно- мию, а число колонистов в соотношении с размерами колонизованной территории было ничтожно. Пушни- на делала российскую колонизацию очень прибыль- ным предприятием. Местные племена уничтожались с размахом, который был невозможен в Индии; поте- ри коренного населения скорее сопоставимы с тем, что происходило в Северной Америке (Curtin 1984: 208). Самое важное различие принадлежит постколо- ниальному периоду. Даже после истощения ключево- го ресурса, пушнины, Российская империя сохранила контроль над Сибирью и другими восточными владе- ниями, за исключением Аляски. Деколонизация, кото- рая лишила европейские метрополии их сырьевых ко- лоний, не коснулась Сибири.
Бум и истощение
В своей субарктической колонии Россия создала политическую пирамиду из четырех уровней: далеко- го государя, европейских промышленников, местных трапперов и, наконец, пушных животных. Насилие в этой пирамиде распространялось сверху вниз, а при- быль росла снизу вверх. Описывая иной опыт, Джор- джо Агамбен и Жак Деррида говорили о сходстве су- верена и зверя: оба исключены из системы права, оба живут по ту сторону закона. В этом они похожи на преступников, которые заселяли Сибирь наряду с жи- вотными: «Зверь, преступник и суверен пугающе схо- жи: они взывают друг к другу и напоминают друг дру- га… находясь вне права» (Derrida 2009: 38). Это сход- ство зверя и суверена создало мощный слой поли- тической мифологии, с левиафанами и бегемотами, волками Рима и львами Венеции, российскими собо- лями и медведями. Политическая экономия Новгоро- да и Москвы была основана на прямой связи, эконо- мической и эстетической, между царями, одетыми в меха и жившими доходами от их экспорта, и пушными животными в далеких лесах. Те, кто не имел отноше- ния к этой связи, не принимали участия в националь- ной экономике; их могло бы и не быть. Экономика, зависимая от ресурсов, делает население излишним. Определяющий ее элемент – территория. Географи- ческое пространство России, в ее огромной протяжен- ности на север и восток, сформировано пушным про- мыслом. С истощением популяций пушных животных казаки и трапперы двигались все дальше на восток, ища в новых землях все тех же соболей, бобров, лис, куниц и другие плоды севера. Так русские достига- ли самых дальних северо-восточных концов Евразии, Чукотки и Камчатки и потом Аляски. Если смотреть сверху, эта пирамида была жесткой, но ненадежной. Чем ближе мы подходим к писаной ис- тории, тем больше знаем о восстаниях туземцев, ис- чезновении животных, ожесточении промышленников и недовольстве суверена. Торговля пушниной приве- ла многие племена на грань вымирания. В некоторых случаях это происходило настолько быстро, что гово- рить нужно о геноциде. В 1882 году сибиряк Николай Ядринцев перечислил многие народы Сибири, кото- рые были к тому времени полностью уничтожены, но память о них еще сохранялась. С середины XVIII до середины XIX века камчадалы потеряли 90 % насе- ления, вогулы (манси) – 50 % и так далее (Ядринцев 2003: 137–139). На смену туземцам приходили русские трапперы, которые имели лучший доступ к властям и рынкам. С их появлением пушной промысел мог бы нормали- зоваться, но тут началась депопуляция соболя. В на- чале XVII века хороший зверолов мог добыть 200 со- болей в год, а к концу того же столетия – всего 15– 20, что делало промысел невыгодным (Павлов 1972: 224). Русский охотник мог выжить только соболями; белки, лисы и другие пушные звери оставались делом туземцев. В начале ХХ века Дерсу Узала, герой рома- нов Владимира Арсеньева, все еще охотился на бе- лок, и делал это с искусством, которое поражало его русского друга. Сибирские меха очень долго питали демонстратив- ное потребление по всей Европе. Серебро из испан- ских колоний, специи из голландских, чай из англий- ских создали больше богатства и причинили больше страданий, чем меха; но с символической ценностью русского меха мало что могло сравниться. Многове- ковой доход от торговли пушниной помог создать го- сударство, которое некоторые историки (прежде все- го Павел Милюков) определяли как «гипертрофиро- ванное» и «сверхактивное». Однако в разные эпохи и в разных регионах эта роль государства проявлялась по-разному. В Новгороде независимые торговцы мехами созда- ли торговую республику, которая подписывала с кня- зем договор об обороне. Москва соединила сырьевой промысел и государственную безопасность: кремлев- ские цари сами торговали пушниной или даровали на это привилегии своим служилым людям. Составляя львиную долю государственного дохода, пушной про- мысел играл значительную роль в финансировании военных кампаний, в дипломатической деятельности и даже в религиозной политике. Когда российский по- сланник приезжал в южные степи, он одарял местно- го хана мехами. В XVII веке в хороший подарок вхо- дило 40 соболиных шкур, кунья шуба и еще несколь- ко шуб из более дешевого меха (Khodarkovsky 2002: 66). Спрос на пушнину на внутреннем рынке также был высок. Когда не хватало серебра, роль валюты иг- рали меха: были периоды, когда кремлевские чинов- ники и придворные доктора получали половину жа- лованья мехами (Павлов 1972: 102). В 1623 году од- на шкура сибирской чернобурой лисы стоила столь- ко, сколько целое хозяйство с землей, домом, пятью лошадьми и десятью коровами (Reid 2002: 26). При- быльность колоний всегда спорная тема, но Сибирь была очень прибыльной колонией. В начале ХVI ве- ка польский наблюдатель, епископ Ян Лаский, сравни- вал богатство, которое приносила Московии торгов- ля пушниной, с успехом британской торговли индий- скими благовониями (Филюшкин 2011: 45). Сибирские исследователи сравнивали воздействие пушного про- мысла на российскую экономику с потоком серебра из Нового Света в Европу в XVI веке (Покшишевский, Кротов 1951: 57). В отличие от новгородской пушнины, которую ган- зейские купцы вывозили по воде, сибирские меха до- ставлялись в Москву сухопутным путем; оттуда они, тоже по суше, через Варшаву и Лейпциг, следовали в Европу. В 1560 – 1570-х годах объемы этой торговли резко упали, что совпало с началом инфляции, про- должавшейся все Смутное время (Ключевский 1959). В ответ российский суверен монополизировал экс- портную торговлю всеми видами мехов и внутрен- нюю торговлю соболями (Fisher 1943: 65). Эти меры не помогали; пушной промысел приходил в упадок. Собранная Афанасием Щаповым статистика москов- ских «даров» иностранным державам показывает, что в течение XVII века доля соболя в них уменьшалась (1906: 2/330 – 332). Истощение этого «зоологическо- го богатства», по выражению Щапова, вызвало кри- зис Российского государства. Он описывает, как по всей Сибири охотники, промышленники, возчики пуш- нины искали новые способы существования. Эколо- гическая катастрофа превратила авантюристов в кре- стьян, но этот процесс занял целые поколения. Для русского государства он был столь же пагубным. Ко- гда в кремлевском казначействе соболиный мех сме- нился заячьим, московский период российской исто- рии подошел к концу. Государство экспериментировало с другими това- рами и институтами. Пенька, железо и, наконец, пше- ница заменили меха в российском экспорте. Оприч- нина, крепостное право и, наконец, имперская бюро- кратия заменили собой континентальную сеть пушно- го промысла. Но государство оставалось или стреми- лось остаться сверхактивным. Его институты процве- тали, когда могли создать политическую экономию, обеспечивавшую доход, зависящий от ресурсов и не зависевший от труда. Были периоды, когда, по сло- вам Ключевского, «государство пухло, а народ хи- рел» (1956: 3/12). Были и такие времена, когда хире- ло государство. Установив торговлю с Архангельском в 1555 году, англичане интересовались древесиной, воском и другими лесными товарами; меха состав- ляли небольшую долю в этой торговле (Bushkovitch 1980: 68). Английский король Иаков ценил этот реги- он столь высоко, что в 1612–1613 годах, когда поль- ские и казацкие войска захватили Москву, он обсуж- дал возможность прямой колонизации Архангельска (Dunning 1989; Кагарлицкий 2003). Волжский купец Кузьма Минин спас тогда Россию от поражения, фи- нансируя войну из прибылей от солеварения: то бы- ла победа новой экономики, в которой ресурсы добы- вались не для экспорта, а для внутреннего массового потребления. Когда смута наконец завершилась, при- тязания русского бизнеса переместились с северо-во- стока на юго-запад. Осторожная ранее политика Мос- ковского государства в отношении южной степи сме- нилась экспансионизмом (Boeck 2007). Что еще важ- нее, государство изобретало новые практики контро- ля и дисциплинирования населения. Пшеница, товар будущего, требовала намного больших затрат труда, чем пушнина, и, главное, труда совсем иного каче- ства. Упадку пушного промысла способствовали измене- ния как в производстве, так и в потреблении сырья. На международных рынках российские меха теперь кон- курировали с американскими, которые были дешев- ле за счет морской транспортировки и низких тамо- женных пошлин. К концу ХVII века промысел в Кана- де производил столько бобра, что его не могли погло- тить западноевропейские рынки. В это время опреде- ленная часть бобровых шкур даже экспортировалась из Канады в Россию, через Амстердам в Нарву или Архангельск; русские знали такой секрет обработки бобра, который был неизвестен в Западной Европе, и часть обработанных этим секретным способом шкур подлежала реэкспорту (Rich 1955). Более важно было то, что как предмет массового потребления меха про- игрывали шерсти, которая переживала пик популяр- ности в Европе и Америке. В середине XVIII века доля пушнины в российском бюджете была небольшой, но меха все равно преобладали в российском экспорте в Китай (Павлов 1972: 119; Foust 1969: 344). Доходы все падали, и империя то закрывала, то вновь учрежда- ла Сибирский приказ, собиравший ясак. Потом Ека- терина II превратила государственную монополию в личную, передав пушной промысел в ведение Соб- ственного Кабинета (Slezkine 1994: 67). В эту просве- щенную эпоху меха обсуждали в терминах мерканти- лизма, который призывал создавать государственные монополии в колониальной торговле. В своих «Ком- ментариях» к «Наказу» Екатерины Дидро писал, что государство должно установить свою торговую моно- полию тогда, когда источник богатств расположен в далеких странах, где не установилось верховенство закона, нужное для конкуренции. В России это от- носилось к Сибири и ее пушнине. Дидро писал эти «Комментарии» после того, как он вернулся из Санкт- Петербурга и начал получать жалованье из средств Собственного Кабинета Екатерины (Diderot 1992: 135, 159). Итак, соболь был выбит, белка вышла из моды, а го- сударство нуждалось в доходах. Тут пришла новость о каланах, торговую ценность которых открыла экспе- диция капитана Кука. Его моряки обменяли несколь- ко шкур на восточном побережье Австралии за пару стеклянных бус и продали их в Кантоне за 2 тысячи фунтов. После того как эта история была опублико- вана в 1784 году, британцы и французы послали но- вые экспедиции на Аляску. Екатерина поручила мо- лодому российскому капитану с британским образо- ванием, Григорию Муловскому, повести к Аляске рос- сийскую экспедицию. В ней согласился принять уча- стие Джордж Форстер, один из спутников Кука и автор знаменитого отчета о его экспедиции. Но тут началась очередная война со Швецией, и плавание пришлось отменить, а Муловский погиб в сражении (King 2008). Последующие плавания обнаружили изобилие кала- нов на Аляске и неистощимый спрос на их мех в Ки- тае. В 1802 году Иван Крузенштерн стал первым рос- сийским капитаном, совершившим кругосветное путе- шествие; повод для него был все тот же – меха (Foust 1969: 321). Основанная в 1799 году Русско-Американ- ская компания торговала пушниной следующие пол- века, что привело к депопуляции каланов и восстани- ям туземцев. Из-за непосильных расстояний компа- ния так и не стала прибыльной. Ничего, кроме пуш- нины, не привлекало российское правительство на Аляске и в Калифорнии, и в 1867 году компания бы- ла ликвидирована, а имперские владения в Америке проданы Соединенным Штатам. Но и в конце XIX ве- ка пушной ясак, собираемый с сибирских народов, со- ставлял более 10 % дохода Императорского Кабинета (Znamenski 2007: 125). В какой-то степени коллекции Эрмитажа тоже были приобретены на доход от сибир- ского зверя, хотя его доля в них была меньше, чем в кремлевских башнях.
Венера в мехах
В XVII веке европейские мыслители сформулиро- вали историко-экономическую теорию «четырех ста- дий». Согласно ей, изначальный способ существова- ния экономики состоял в охоте и рыболовстве, ко- торые сменило скотоводство, затем земледелие и, наконец, промышленность и торговля. Этот нарра- тив был основан на событиях в колониальной Аме- рике, где четыре стадии сменяли друг друга имен- но таким образом (Meek 1976). «Вначале весь мир был как Америка», – говорил Локк в одном из своих знаменитых афоризмов. Но российская торговля пуш- ниной показала, что далеко отстоящие друг от дру- га стадии, такие как охота и торговля, могут сосуще- ствовать в течение длительного времени, определяя жизнь огромной части света. Те из европейских мыс- лителей, кто был ближе к России, например Пуфен- дорф, не соглашались с теорией «четырех стадий», считая, что разные модусы экономики сосуществова- ли еще с библейских времен. В своей версии европей- ской истории Пуфендорф называл Российскую импе- рию «протяженной и обширной», но «бесплодной и незаселенной». Доходы императора, однако, «очень значительны», а «торговля соболями, которая нахо- дится целиком в его руках, очень много к ним добав- ляет» (Pufendorf 1764: 2/347 – 348). Пуфендорф пони- мал, что вначале весь мир, может, и был как Америка, но на следующих стадиях он, смешав все слои и ста- дии, стал больше похож на Россию. Хотя плоды российского Севера, шкуры пушных животных, были давно известны европейцам, о са- мих этих землях просвещенный мир узнал подробно только в XVIII веке. В это время в Сибири оказались немецкие ученые, православные миссионеры и рос- сийские ссыльные, и они писали о Сибири для Рос- сии и Европы. Сосланный туда в 1790 году, Александр Радищев был первым, кто трактовал захват Сибири как колонизацию, мотивом для которой была добыча пушнины. В «Сокращенном повествовании о приобре- тении Сибири» он писал, что московские цари давали сибирским первопроходцам, например Строгановым, «грамматы» «на земли, России не принадлежащие» и избавили их «от всяких податей» в обмен на постав- ки меха в Москву (1941: 2/148). В 1830-х годах еще один сибирский историк с диссидентским прошлым, Петр Словцов, с горечью писал, что, занимаясь по- иском зверей, первопроходцы Сибири игнорировали все остальное, включая металлы, которые впослед- ствии обнаружились в тех же местах; позже это повто- рится на Аляске. «Сибирь как страна заключала в се- бе золотое дно, но как часть государства представля- ла ничтожную и безгласную область», – писал Слов- цов. В своем «Историческом обозрении Сибири» он довольно часто называл Сибирь колонией. Петр Великий отверг древний символ российской власти, шапку Мономаха с ее собольей оторочкой, ра- ди имперской короны из золота и бриллиантов. Но па- мять о пушистых источниках российских богатств бы- ла жива и в петровской империи. Путешественник, по- сетивший Москву в 1716 году, записал местную ин- терпретацию греческого мифа об аргонавтах: золо- тое руно – это сибирские меха, а аргонавты – торгов- цы пушниной (Погосян2001: 282). Самые успешные из сибирских пушных промышленников, Строгановы, поставлявшие соболя Ивану Грозному и столетиями финансировавшие царей, давно перешли к новым ви- дам бизнеса – солеварению, добыче железной руды, выплавке металлов; в XIX веке один из Строгановых стал президентом Академии художеств, другой – ми- нистром внутренних дел. Но когда эти сибирские оли- гархи, родом из поморских крестьян, приобрели граф- ское достоинство, щит на их гербе держали два со- боля. Богатства, порожденные пушным промыслом, не знали границ; не знали их и мифы, связавшие си- бирские меха с русской душой. Вершиной этого мифо- творчества стал роман австрийского писателя и ис- торика-слависта Леопольда Захер-Мазоха «Венера в мехах» (1870), в котором славянская красавица дает и получает наслаждение от игр с двумя русскими сим- волами, кнутом и соболями. Илл. 9. Герб Строгановых. 1753. Два соболя дер- жат щит с изображением медвежьей головы. Де- виз Строгановых гласил: «Ferram opes patriae, sibi nomen» («Отечеству принесу богатство, себе – имя»).
Маркс в «Капитале» сравнивал первоначальное накопление капитала с первородным грехом, кото- рый европейцы совершили в своих колониях. «Но в кроткой политической экономии искони царствовала идиллия», – иронизировал Маркс (1983: 663). Истоки имперских богатств скрываются в кровавых сырьевых товарах – серебре, мехах, слоновой кости. Это низкое происхождение величия ускользает из корыстной па- мяти империй и их наследников, национальных госу- дарств в метрополиях; отсюда и кротость политэконо- мии, и идиллия имперской истории. Но были и ерети- ки. Среди русских ученых-историков XIX века ключе- вую роль пушного промысла в развитии России опи- сал один Афанасий Щапов. Он знал о тех трагеди- ях, что происходили на передовой линии «зоологиче- ской колонизации», где казаки истребляли местные племена, стремясь заставить их истреблять пушных животных. Примером, к которому часто прибегал Ща- пов, была поздняя колонизация Алеутских островов, где русские принуждали местное население охотить- ся на морских бобров, пока не исчезли и каланы, и алеуты (1906: 2/291). Жертвы этих геноцидов были неграмотны, немногие бывшие там европейцы были их соучастниками, а историки молчали о них, иденти- фицируясь с палачами. Об алеутской катастрофе мир узнал благодаря свидетельству миссионера Иннокен- тия Вениаминова, ставшего потом одним из самых уважаемых иерархов православной церкви. В этой ситуации Щапов разработал свой анахронистический метод, воображая далекое прошлое по аналогии с недавними и лучше известными случаями. Он пони- мал и историческое значение пушного зверя для Рос- сии, и связь между его истощением в сибирских лесах и наступлением Смутного времени в Московском го- сударстве. Идеи Щапова оказывали влияние на рос- сийских радикалов вплоть до начала XX века (см. гла- ву 11). В начале ХХ века пушной промысел был еще жив, и сибирские ссыльные, среди них будущие вожди ре- волюции, приняли в нем участие. Юный Лев Троцкий во время ссылки в Сибирь в 1900–1902 годах «пару месяцев» работал на купца Якова Черных, который в верхнеленских селениях обменивал у тунгусов меха на водку и ситец, а потом продавал меха в Москве. Будучи неграмотным, Черных получал миллионы руб- лей прибыли, и на него работали тысячи человек на огромных пространствах от Лены до Волги. «Дикта- тура его… была неоспоримой», – рассказывал Троц- кий (1922); вспоминая о Черных с насмешкой, он на- мекал на то, что благодаря этому пушному олигар- ху понял некоторые особенности русской диктатуры, а заодно и политэкономии. Троцкий вспоминал Чер- ных в 1922 году в поучительной полемике с Михаилом Покровским, учеником Ключевского, который претен- довал на лидерство в советской исторической науке. Полемика была знаковой: народный комиссар воен- ных и морских дел спорил с заместителем народно- го комиссара просвещения. Оба соглашались, что ис- торическое развитие России было, по определению Троцкого, «неравномерным», но Покровский нападал на Троцкого за то, что тот не видел «связи фактов» и не объяснял «диалектически» крайности, присущие российской истории. На деле объяснительная схе- ма Покровского состояла в систематической аналогии между российской «неравномерностью» и европей- ским колониализмом. Эта аналогия была, писал он со здоровой самоиронией, «одной из моих ересей». Противореча сам себе, Покровский писал, что Россия развивалась «по типу… колониальной страны», хо- тя «форменной колонией Россия все-таки не была». Он с удовольствием цитировал заключительные гла- вы первого тома «Капитала», которые рассказывают, как по окончании Средних веков «колониальная си- стема» играла «решающую роль» в Европе, а «неве- домый бог» колониализма «взошел на алтарь наряду со старыми божествами Европы» (Маркс 1983: 697). Утверждая преемственность между Строгановыми и Черных, Покровский видел в них примеры российской «колониальной системы» и так объяснял «комбини- рованное и неравномерное развитие» по Троцкому. В итоге Покровский задавал Троцкому замечательный вопрос: «Колониальная система» была приложима только в странах с жарким климатом и цветнокожим населением, или ее можно мыслить и в обстановке сибирской тайги, либо севернорусского болота? Необходимо ли для этого, чтобы по степям бегали страусы, по лесам бродили носороги, или же достаточно лисицы, соболя и горностая? ([1922] 1933: 145–147). Перерабатывая наследие Ключевского, чтобы пе- реписать российскую историю в марксистском ключе, Покровский легко применял колониальные идиомы, но предпочитал ссылаться на Маркса, и о «колони- альной системе» писал в уважительных кавычках. По- нимая значение пушного промысла для развития рос- сийской «колониальной системы», Покровский реко- мендовал подчиненным ему советским учителям ис- тории делать из его «ереси» педагогические выводы: «Дело преподавателя, – пользуясь примерами из жиз- ни колониальных стран, показать учащимся… призна- к[и] катастрофически быстрого развития капиталисти- ческой России» (1922). По другую сторону океана импульс исследовани- ям российской колониальной торговли дал американ- ский ученый Фрэнк А. Голдер. Родившийся в Одессе, Голдер начал карьеру в 1899 году с должности учи- теля английского языка на Аляске. В это время, че- рез тридцать лет после ухода России с Аляски, мест- ное население все еще предпочитало русский язык английскому: по случаю Дня независимости США Гол- деру пришлось держать речь на русском языке. По- том он изучал российскую историю в Гарварде, а в 1921 году принимал участие в работе АРА (Американ- ской администрации помощи), которая пыталась по- мочь жертвам голода в Поволжье. Между этими за- нятиями Голдер написал капитальный труд о россий- ской экспансии в Тихом океане (Golder 1914). Осно- вываясь на собственном опыте, он критически анали- зировал пушной промысел и сибирских промышлен- ников, которых все еще воспринимали как новых ар- гонавтов: Сибиряки в XVII и XVIII веках были частью движения, в котором были застигнуты… но от нас ожидают, что мы падем перед ними на колени и поклонимся этим героям. В сущности, они были в лучшем случае весьма обычные люди, а многие – порочны и развращены… В каждом портовом или пограничном городе встречаются такие (цит. по: Lantzeff, Pierce 1973: 224). Два историка из Калифорнии, Гарольд Фишер (со- ратник Голдера по АРА) и Джордж В. Ланцев, продол- жили труд Голдера (Dubie 1989; Emmons, Patenaude 1992). Рассуждая о меховой торговле уже в 1950-х го- дах, Ланцев писал, что «никогда еще погоня за од- ним-единственным товаром не приводила к приобре- тению столь огромной территории, как это было в Рос- сии» (введение к Lantzeff, Pierce 1973). Можно доба- вить, что ни одна погоня за одним-единственным то- варом не была столь же прочно стерта из истории человеческих страданий. Мы кое-что знаем о Корте- се и о Куртце, но, глядя на роскошные портреты оде- тых в меха английских королей, никто не думает о ма- лых народах Арктики, которые меняли эти меха на ми- лость российского государя.
Склонность к приключениям
Екатерина Великая объясняла необходимость мо- нархического правления в России ее необычно боль- шой территорией. Но зачем была приобретена сама эта территория? Екатерина утверждала, что «огром- ным протяжением земли от Иртыша до Курильских островов…» Россия обязана «склонности к приклю- чениям», свойственной русскому народу (1869: 256). Просвещенная императрица игнорировала грубую экономическую реальность: эти земли были захваче- ны в поисках пушнины. Однако Российская империя сохранила контроль над ними и после того, как пуш- нина закончилась, а этот факт не поддается эконо- мическому объяснению. Исключая лишь Аляску, вся территория пушного промысла осталась под властью России, даже когда зверь исчез и земли потеряли коммерческую ценность. В XIX веке они использова- лись как место каторги. В советское время там стро- ились военно-промышленные объекты, но и они не изменили картину. Огромные пространства Северной Евразии, по размерам далеко превосходящие Евро- пу, остаются слабо заселенными и неразвитыми (Hill, Gaddy 2003). Но в XX и XXI веках эти земли пушной торговли ста- ли играть новую и важную роль, которая удивитель- но похожа на прежнюю. Те самые территории, что по- ставляли меха средневековым Новгороду и Москве, давали и дают средства к существованию СССР и постсоветской России. Нефтегазовые месторождения Западной Сибири были открыты на тех же землях юг- ры, хантов, манси и других северных народов, кото- рые были колонизованы ради пушнины. Как и в те вре- мена, истощив старые месторождения, промышлен- ники двигались все дальше на восток в поисках новых заповедных богатств. И потребители российской неф- ти и газа все там же, от Гамбурга до Лондона. Трубы Газпрома тянутся по суше от Москвы через Польшу в Лейпциг, повторяя сухопутные пути московской ме- ховой торговли. «Северный поток» – подводный газо- провод, который несет в Северную и Западную Евро- пу газ из Западной Сибири, – проходит точно по ста- ринным морским путям ганзейской торговли с Новго- родом. Географически эти совпадения случайны: в других местах нефть и газ добывают не в лесах и болотах, но в морях и пустынях. Эстетически нет ничего ме- нее похожего, чем нефть и мех. Но политически меж- ду экономикой, которая зависит от экспорта белки и соболя, и экономикой, зависящей от экспорта газа и нефти, много общего. Обе они – жертвы ресурсного проклятия, которое ставит экономику в зависимость от моноресурса, оставляя прочие ее ветви неразви- тыми и неконкурентоспособными. В течение столетий российской истории торговля ресурсами стала для го- сударства основным источником дохода, организация их добычи – главным занятием, контроль над транс- портировкой их через Евразию – исключительной от- ветственностью. Такой промысел требует специали- зированных навыков, которые имеют мало общего с работой остального населения, и участвуют в нем немногие. Аппарат безопасности становится иденти- чен добывающему государству, а население стано- вится ненужным. В свое время Ханна Арендт писала, что «излишнесть массового человека» является осно- вой тоталитаризма (Arendt 1966: 11). Проще говоря, в этих условиях неизбежно возникает общество, подоб- ное кастовому: малая и сущностно важная часть на- селения, которая участвует в торговле моноресурсом и его охране, живет иначе, чем большая и избыточная часть, которая существует дотациями, получаемыми от первой части, и натуральным хозяйством. Недавно институциональная экономика описала два способа отношений между ресурсами, государ- ством и гражданами (North et al. 2009). В «естествен- ном государстве» доминирующая группа ограничива- ет доступ к ценным ресурсам, создает на их основе ренту и управляет населением с помощью принуж- дения и благотворительности. Другой социальный по- рядок возникает в «государстве открытого доступа», которое берет внутреннее насилие под демократиче- ский контроль, предоставляя гражданам равный до- ступ к образованию и карьере. В таком обществе нет правовых и метафизических различий между элитой и народом. Соотношение между этими двумя типами государства и природными ресурсами подразумева- ется, но не описывается в этой работе Дугласа Нор- та и его соавторов. В исторической перспективе ясно, что изобилие природных ресурсов не давало государ- ству выйти из ресурсной зависимости, а их нехватка, напротив, стимулировала развитие системы открыто- го доступа, зависящей от человеческого капитала. И все же из этого правила есть исключения. Несмотря на изобилие нефти, Норвегия и Канада успешно диверсифицируют свои экономики. Нидер- ланды к концу XX века преодолели «голландскую бо- лезнь». В России «неравномерное развитие» по Троц- кому означало, что отдельные регионы в отдельные периоды полностью зависели от торговли сырьем, а в других развивались ремесла и обрабатывающая про- мышленность, что вело к нехватке рабочих рук и к бур- ному развитию. Политически с ресурсной зависимо- стью можно справиться. Исторически она приходит и уходит. В российской истории было много моментов, когда частные люди и государство получали выгоду от до- бычи сырья – соли, древесины, железa, зерна… Бы- вало и так, что государство пыталось организовать промысловую торговлю новым и особо прибыльным ресурсом. Но в России было только два периода об- щей зависимости государства от моноресурса, два периода ресурсной зависимости: эра пушнины и эра нефтегаза. Хотя между ними нет исторической преем- ственности, у этих периодов много сходства. Зависи- мость государства от таких ресурсов делала трудовое население излишним. Для добычи, хранения и транс- портировки безопасность была более важна, чем сво- бода. Добыча этих ресурсов – грязное дело, и оно уни- чтожает природную и культурную среду. И, как нефть сегодня, меха тоже считали баррелями. Мы знаем, чем кончилась первая ресурсная за- висимость: Смутным временем. Истощение пушно- го зверя в России и спад международного спроса на него, вызванный технологическим развитием в Евро- пе, вызвали экономический кризис, за которым по- следовала череда религиозных, военных и династи- ческих конфликтов. Кризис вынудил государство к ра- дикальному изменению московских нравов, выбору новой династии голосованием, импорту европейско- го просвещения и формальному установлению им- перии. Государство перенаправило свою колонизаци- онную деятельность с богатых мехом восточных ле- сов на богатые зерном южные степи, а потом на бо- гатое шелком Закавказье и богатую хлопком Сред- нюю Азию. Но ничто, кроме нефти, не сравнилось с пушным промыслом по прибылям, устойчивости биз- неса и обретенному величию государства. Менялись и потребители, хотя цивилизованному человечеству понадобилось немало времени, чтобы избавиться от своего пристрастия к меху. Часть III Коммунальная империя
Глава 6
Черное волшебство
В 1849 году создатель поселений в Новой Зелан- дии обвинял британских колониальных чиновников в том, что они «глубоко убеждены в неполноценности или ничтожности других классов». Усиливая аргумент, он добавлял, что у этих людей «больше привилегий, чем у любого другого класса в любой европейской стране, кроме разве России» (Wakefield 1849: 59). В Новой Зеландии и в других британских колониях расстояние между привилегированными и дискрими- нированными группами зависело от расы, а послед- няя определялась цветом кожи. Видимые расовые признаки определяли все множество различий меж- ду группами, подчиняясь простой матрице из услов- ных цветов, сводившей все разнообразие человече- ства к нескольким категориям: «белые», «черные», «желтые», «красные»… (Gates 1985). Но в обществе внутренней колонизации, которое аннексировало, ас- симилировало или уничтожило своих внешних и внут- ренних «других», почти все имели одинаковый цвет кожи. Место рас здесь заняли сословия – правовая категория, по функциям схожая с расой и кастой, но отличная от них по происхождению. Раса представ- лялась как принадлежащая природе, каста обычаю; сословие определялось законом. Как и раса, сосло- вие определяло роли и регулировало отношения меж- ду людьми. Как и каста, оно было наследственным и практически несменяемым: изменить сословную при- надлежность было трудно или невозможно. Как ра- са и каста, сословие пришло в столкновение с совре- менностью, капитализмом и ранними попытками де- мократической политики. Хотя у расы предполагалась биологическая приро- да, а у сословий – правовая, на деле оба конструкта принадлежали сфере культуры. Культурное констру- ирование расы натурализовало имперскую власть; культурное конструирование сословия легализовало ее. Чем большие культурные дистанции между груп- пами создавало такое конструирование, тем менее стабильными оказывались сами конструкты. По сло- вам карибского психиатра и философа Франца Фа- нона (Fanon 1967: 183), колониальная ситуация бы- ла «зоной оккультной нестабильности», и это сильное выражение особо применимо к ситуации внутренней колонизации.
Terra nullius
Британские колонисты применяли английские зако- ны к любой земле, которую считали лишенной право- вых установлений. Этот принцип империализма назы- вался terra nullius, «ничейной землей». Хотя по факту люди на земле жили, по закону она считалась необи- таемой. Принцип ничейной земли позволял игнориро- вать все существующие там обычаи, права собствен- ности и порядок наследования. На практике этому принципу следовали гораздо раньше, чем он был ко- дифицирован британцами (Gosden 2004). История о необитаемой земле – робинзоновом острове – ста- ла символическим центром колониализма, его несбы- точной утопией. Физиократы XVIII века расширили применение terra nullius и сузили понятие населения, связав его с обязанностью возделывать земли: закон не должен был признавать обществ, которые не дела- ли этого надлежащим образом (Nelson 2009; Boucher 2010). Принцип terra nullius был риторически связан с библейской идеей творения земли «из ничего» и с локковской идеей tabula rasa, что создавало удобное единство имперской политики, богословия и эписте- мологии (Arneil 1996; Bauman 2009). Во многих акциях Петра I видно интуитивное при- менение принципа ничейной земли. Петр представ- лял себя как творца не только Российской империи, но и страны, народа и даже самого себя. Он изме- нил множество законов и институтов и не скрывал, а скорее преувеличивал новизну своих начинаний; ино- гда, пишет внимательный историк, он намеренно иг- рал роль иностранного завоевателя (Wortman 1995: 1/44). Еще заметнее это стремление представить до- петровское состояние страны как terra nullius у ин- теллектуалов Высокого Имперского периода, которые прославляли Петра. Сто лет спустя после его смер- ти министр финансов Егор Канкрин говорил, что Петр настолько изменил русских, что лучше бы им теперь называться петровцами, а Россию переименовать в Петровию (Riasanovsky 1985: 109). Виссарион Белин- ский рассказывал о творении Петра словами, взяты- ми из Книги Бытия: «Петр своим мощным “да будет” разогнал тьмы хаоса, отделил свет от тьмы и воззвал страну великую к бытию великому, назначению все- мирному» (Белинский 1954: 5/117). В том же духе Бе- линский призывал историков прекратить споры о Рю- рике и сосредоточиться на Петре, который «несрав- ненно важнее» для создания государства (1954: 5/94). Петр Чаадаев писал, что «Петр Великий нашел у себя дома только лист белой бумаги» и «могучим дунове- нием смел все наши учреждения», «вырыл пропасть между нашим прошлым и нашим настоящим» и «гру- дой бросил туда все наши предания» (цит. по: Ерми- чев, Златопольская 1989: 205, 225). Медный всадник – памятник Петру в его столице – представляет импера- тора скачущим через невскую бездну, в которую сбро- шены, как говорил Чаадаев, «все наши предания». В своих философических размышлениях об исто- рии Чаадаев выдвинул необычную идею, согласно которой «точка отправления народов определяет их судьбы», исток становится центром, начало – пред- назначением: своего рода телеология наоборот. Най- дя похожую мысль у Токвиля в «Демократии в Амери- ке», Чаадаев писал другу (неизвестно, насколько се- рьезно), что Токвиль украл у него эту идею. Коммен- таторы до сих пор сомневаются, имел ли он в виду под началом, равносильным открытию новой земли, деяния Рюрика, или Петра, или обоих. И Чаадаев, и Пушкин называли петровские преобразования «рево- люцией»; с этим согласны некоторые историки13. Ес- ли это действительно была «революция», она опе- режала революции в США, Гаити, Франции. Работая над незавершенным романом «Арап Петра Велико- го», Пушкин привел историю своего черного предка, 13 См.: Ермичев, Златопольская 1989: 388; Riasanovsky 1985: 104; Ка- гарлицкий 2003: 222, Cracraft 2004. Абрама Ганнибала, в пример того, как Петр хотел из- менить свой народ: Петр имел горесть видеть, что подданные его упорствовали к просвещению, желал показать им пример над совершенно чуждою породою людей и писал к своему посланнику, чтоб он прислал ему Арапчонка с хорошими способностями <…> Император был чрезвычайно доволен и принялся с большим вниманием за его воспитание, придерживаясь главной своей мысли (1995: 67). Императору удалось переделать гаремного маль- чика в артиллерийского офицера, но более мас- штабные задачи, считал Пушкин, не удались Петру: его подданные с «упорным постоянством» сохраняли «бороду и русский кафтан», и «азиатское невежество царило при дворе». В этой популярной истории вид- на работа обратного ориентализма: в черном афри- канце видят личность и облекают его властью, а рус- ские подданные подвергаются ориентализации опто- вым, безличным способом. Черный предок Пушкина – африканский строитель фортификаций в Сибири и причалов в Эстонии – был восхитительно имперской фигурой (Barnes 2005). Но он вовсе не относился к се- бе и к своему прошлому как к terra nullius, а был ско- рее антипримером. Ганнибал не скрывал своего аф- риканского происхождения, но, напротив, открыто им гордился, в чем ему следовал Пушкин. В своем по- местье под Псковом Ганнибал построил дом в южном стиле, неизвестном российской провинции. Получив русское дворянство, он заказал себе герб со слоном в центре щита и девизом «Fortuna vitam meam mutavit optime» – «Фортуна жизнь мою изменила чрезвычай- но» (Леец 1980: 117; Телетова 1989). Илл. 10. Герб Абрама Ганнибала. Около 1742. В рассуждениях русских философов и критиков terra nullius – скорее исторический период, чем опре- деленная территория. Рисуя картину допетровской Руси как страны пыток и невежества, Белинский ви- дел в ней много «азиатского, варварского, татарско- го» (1954: 5/103). «Неподвижность и окаменелость слиты с Азиею, как душа с телом», – писал Белин- ский, настоящий ориенталист в точном понимании этого слова по Саиду. Развивавшее сходные мысли «Философическое письмо» Чаадаева, опубликован- ное в журнале «Телескоп» в 1836 году, вызвало скан- дал. Николай I отправил в ссылку редактора «Теле- скопа», философа Николая Надеждина, а Чаадаева поместил под домашний арест. Еще одним действую- щим лицом был врач Чаадаева, Иван Ястребцов, ко- торый стал одним из его учеников (Сапов 1991). Под давлением три мыслителя придали той же идее но- вое значение. Свобода России от исторического на- следия – не ее недостаток, а преимущество. Переска- зывая идеи Чаадаева, Ястребцов писал: «Россия сво- бодна от предубеждений;…прошедшее как бы не су- ществует для нее… Она есть белая бумага, пишите на ней» (1833: 197). В ссылке Надеждин формулиро- вал выразительно и немного комично: Мы дети, и это детство есть наше счастье… С нашей простой, девственной, младенческой природой, не испорченной никакими предубеждениями, <…> можно сделать все без труда, без насилия: из нас, как из чистого, мягкого воска, можно вылепить все формы истинного совершенства. О! какой невообразимый верх дает нам пред европейцами это святое, блаженное детство! (1998: 26). Благодаря их детству и девственности, Россия и русские – идеальные объекты для имперской транс- формации. После скандала с Чаадаевым эта россий- ская идея гражданского инфантилизма стала привыч- ной. Белинский называл русский народ «юным, све- жим и девственным» (1954: 5/119). Историк Соловьев верил, что «русский человек XVIII века явился совер- шенно чистым, вполне готовым к восприятию нового – одним словом, явился ребенком» (1856: 500). Меняя метафоры от белой бумаги к чистому воску и от вар- варства к девственности, идея terra nullius утвержда- ла трансформирующую энергию имперской власти.
Место власти
Одержав первые победы в Северной войне (1700– 1721), Петр I захватил у Швеции дельту Невы и вместе с ней контроль над стратегически важным речным пу- тем из Балтийского моря в Новгород. В 1712 году Петр перенес резиденцию и часть администрации в Санкт- Петербург (многие структуры правительства остава- лись в Москве еще пятьдесят лет). По праву завое- вания эта земля принадлежала ему. Но право заво- евания действовало в колониях; в Европе XVIII ве- ка земли переходили от одного государства другому по международным договорам. Согласно этим дого- ворам Швеция получила право на эти земли в 1617 году и сохраняла его до 1721 года. Ключевский писал: «В России центр – на периферии» (1990а: 369). Более того, сама столица была основана на чужой, новой земле. Петру, считал Белинский, «нужна была почва совершенно новая, без преданий, где бы его русские очутились совершенно в новой сфере и не могли бы сами собою не измениться в обычаях и привычках жизни» (1954: 5/145). Новая земля имела название: Ингрия. Петр осно- вал здесь герцогство Ижорское, но рассматривал ее как terra nullius, не имеющую своего наследия или «предания». Слабо населенная финскими крестьяна- ми, оккупированная Ингрия была не очень привлека- тельной колонией и совсем невероятной метрополи- ей. Ее низкие земли, холодные зимы и частые навод- нения затрудняли все начинания власти – военные действия, судоходство, строительство, торговлю. Но Петру нравилось это место на Неве. Оно обманчиво напоминало Амстердам, где юный царь учился госу- дарственным делам и европейской жизни. На этих бе- регах была жива память о Ганзе, а может, и о Рюрике. Чтобы править Россией с нуля, нужна была внешняя точка, откуда можно было бы запустить новый проект. Проведя четыре месяца в Ост-Индской компании в Амстердаме в 1697 году, Петр познакомился с гол- ландской колониальной практикой и ее составными элементами – кальвинистской энергией и радикаль- ным духом раннего голландского Просвещения, тех- нологическими прорывами и бухгалтерскими книгами, экономической теорией и таможенной практикой мер- кантилизма. Гидом царя в его европейском путеше- ствии был Франц Лефорт, кальвинист из Женевы, ко- торый служил новгородским наместником, а до то- го объездил Россию от Архангельска до Крыма. Под его началом великое посольство посетило имперские центры Европы – Кенигсберг, Лондон, планировалась и поездка в Венецию; но для стажировки в искусствах империи была выбрана Голландия. Лидер европей- ской торговли и колыбель Просвещения, Голландия была тогда центром огромной империи, чьи источни- ки богатства находились еще дальше от Амстердама, чем российские от Санкт-Петербурга. Николай Карамзин в 1811 году иронизировал над попыткой Петра «сделать Россию Голландией» (1991: 36). И правда, в Европе не было и нет двух более раз- личных стран, чем Россия и Нидерланды. Однако Гол- ландия была популярна, как и сама идея переделки страны в соответствии с чужой моделью. По голланд- скому образцу перестраивалась Пруссия, где успех был обеспечен сочетанием личной энергии монарха с религиозным пробуждением народа (Gorski 2003). Прусский король Фридрих-Вильгельм делал ставку на пиетизм, который обеспечил нужный баланс между протестантской энергией и социальной дисциплиной, и вдобавок приглашал кальвинистских колонистов. В отличие от Фридриха Петр подавлял религиозное пробуждение, видя в нем еще одно проявление рус- ского варварства. Петровская реформа православия подчинила церковь государству и не оставила места народному энтузиазму. Историки по-разному описывали политику Петра, находя в ней «реформы», «модернизацию» или «ре- волюцию». В моих терминах, петровские преобразо- вания стали еще одним шагом во внутренней коло- низации России. В отличие от прежних этапов пет- ровская колонизация касалась не столько террито- рии страны, сколько ее населения. Ресурсозависимая экономика Московской Руси предоставляла поддан- ных самим себе, но эта зависимость осталась в про- шлом вместе с принесенным ей богатством. Новизна петровского государства была в том, что оно зависе- ло от населения и его производительного труда. Как заметил один иностранный наблюдатель, подданные Петра – его «единственные источники золота и сереб- ра» (Hughes 1998: 135). Основав империю, Петр поло- жил начало всеобщему налогообложению и воинско- му призыву, полицейской дисциплине и низовому со- противлению. Грандиозная задача – перестроить сеть уделов, собиравших ясак и другие виды дани, в еди- ное, законопослушное, собирающее налоги государ- ство – так и не была решена ни им, ни его преемни- ками (Raeff 1983). Экономические идеи Петра обыч- но считают авторитарной версией голландского и бри- танского меркантилизма. Для этих конкурировавших империй меркантилизм был стратегией, которая уве- личивала доходы имперских государств, монополизи- руя их торговлю с дочерними колониями. Ученичество в старых и новых имперских центрах Европы помог- ло Петру понять правила этой игры. Он знал то, что трудно понять историкам: в России мать и дочь, мет- рополия и колония были одним телом, и император был господином их обеих. Хоть Петр не сформулиро- вал этот принцип, он реализовал его, и практика инце- ста изменила меркантилистские подсчеты. Посколь- ку колонии находились внутри империи, можно было забыть о заботах меркантилистской Европы: пошли- нах, пиратстве, торговом балансе с колониями. Важ- нее всего было то, что империя могла не беспоко- иться о рентах в метрополии. Наложив на население подушный налог и другие сборы, финансисты Петра не делились со столичными рантье, которые достав- ляли все больше беспокойства заморским империям. Огромные колонии давали прибыли или убытки, но суверен распоряжался ими без оглядки на жадное на- селение метрополий. Для империи это была отличная сделка. Выстроенная Петром и его наследниками, новая столица России воплощала универсалистское вооб- ражение Древнего Рима. Результаты были блиста- тельны и разрушительны. Новой имперской культу- ре удалось стереть не только слабые воспоминания о полухристианских-полуязыческих племенах Ингрии, но и преемственность с традиционной культурой Ру- си. Между средневековыми Новгородом или Моск- вой и имперским Санкт-Петербургом не было ни сход- ства, ни преемственности. Сверхкомпенсируя то, что она воспринимала как отсталость, империя собрала огромные коллекции европейского искусства и наня- ла отличных архитекторов и скульпторов Европы, a русских художников отправила обучаться в европей- ские академии. Российские музеи наглядно подтвер- ждают разрыв между имперской культурой и допет- ровским прошлым. Когда посетитель переходит из за- лов с иконами и «народным искусством» в крыло рос- сийского искусства, он чувствует столь же резкую раз- ницу между ними, какую видит между залами искус- ства аборигенов и искусства имперского периода в любом музее Америки, Австралии или Индии. Начи- ная с XVIII века искусство имперских метрополий ста- новилось все более похожим по всему миру. В пери- од империй элитное искусство России и Индии были больше похожи между собой, чем каждое из них име- ло больше сходства. чем каждое из них было похоже на традиционное искусство собственной страны. Основанный великим воином, Санкт-Петербург был прежде всего военной столицей. Над городом возвышается «точка отправления» – Петропавлов- ская крепость, ставшая тюрьмой. Императорская гвардия была повелителем города и империи. Гвар- дейские офицеры начинали и заканчивали войны, да- вали балы, бились на дуэлях, сажали на трон и свер- гали с него императоров и императриц, прославляли или убивали поэтов. Многие из величественных пар- ков, площадей и зданий столицы были местами жиз- ни, учебы и парадов гвардии. Многие офицеры владе- ли двумя языками и в заметной их части были евро- пейскими дворянами; солдаты оставались в большин- стве русскими. До 1762 года дворянство было обяза- но служить на военной или, в виде исключения, граж- данской службе. Петр III отменил это требование, но карьера в гвардии, а после нее – в губернских адми- нистрациях оставалась обычным путем для дворян- ской элиты. Отслужив в столичных или провинциаль- ных гарнизонах, дворяне возвращались в родовые по- местья, заводя там караулы, фейерверки и фрейлин примерно так, как это когда-то сделал Петр в Петер- бурге. Распространяя в провинции образ жизни им- перской столицы, дворяне продолжали колонизовать империю. Ганноверский дипломат писал в 1714 году, что Санкт-Петербург состоял тогда из «нескольких соеди- ненных вместе поселений, как какая-нибудь планта- ция в Вест-Индии» (Hughes 1998: 215). Но по цар- ской воле двор и правительство переезжали в Санкт- Петербург, формируя будущую столицу: то был един- ственный случай, в котором массовое принудитель- ное переселение затронуло не только крестьян, но и дворянство. Семьи чиновников тратили на переезд до двух третей своего капитала (Rogger 1960: 12). Столичному дворянству пришлось оставить старый обычай кормиться со своих поместий; теперь дворян- ским семьям приходилось покупать продовольствие на столичных рынках по ценам в пять раз выше, чем в центральных губерниях. Новая столица подражала Амстердаму не только своими островами и канала- ми, но и тем, что находилась очень далеко от жиз- ненно важных источников имперской экономики. Ра- бочих, зерно и даже строительный камень для нового города доставляли из Центральной и северной Рос- сии – по суше и речным путем. В отличие от старых европейских метрополисов Санкт-Петербург не был обнесен стенами. Разделен- ный на две части – официальный центр и жилые при- городы, – он рос по всем направлениям. Мало что ограничивало рост Санкт-Петербурга, как и рост са- мой империи; и, как в самой империи, центр города развивался медленнее, чем окраины. Пустые площа- ди в сердце столицы и строительные площадки для ее дворцов растянулись вдоль берегов очень широкой реки, что создавало гигантскую пустоту в центре горо- да, аналогичную географии империи. Строительство центра продолжалось в течение Высокого Имперско- го периода: ансамбль Дворцовой площади был закон- чен только в 1843 году, Исаакиевский собор – в 1858- м. Мы не всегда помним это, читая петербургские по- вести Пушкина и Гоголя: они и их герои жили и гуляли среди пыли и пустот незавершенного строительства. Классические колоннады, оштукатуренный кирпич, прямые улицы, регулярные парки и грандиозные пло- щади следовали палладианскому канону, передавав- шему величие Римской империи в новых материалах, а в данном случае и в совсем иных природных усло- виях. На фоне далекого, плоского и холодного гори- зонта многоцветные фасады выглядели непримири- мо чужеродными: воплощение оккультной нестабиль- ности колониальной ситуации. Но такие же арки, пор- тики, греческие ордера, конные статуи, гербы, фонта- ны, газоны, ограды можно встретить по всему коло- ниальному миру: ампир, стиль империи, – так удив- ленная столица назвала собственную эстетику, когда строительство подходило к концу и его дух по-гегелев- ски осознавал самое себя. Как в Вашингтоне, все было большим и возвышен- ным в Петербурге. Построенные на ничейной земле и расцветшие, становясь столицами, эти города-ро- весники были одинаково выкроены из колоний, чтобы управлять метрополиями, обозначая внешнюю точ- ку, служащую местом власти. Центральная часть Ва- шингтона – гигантская аллея, которая соединяет и разделяет город, – похожа на линию петербургских на- бережных, площадей и парков, протянувшихся вдоль Невы. Обе столицы объединены одной и той же тра- дицией радикального европейского Просвещения, но обе играли консервативную роль господ разделенно- го ими мира. Похожими были и их тревоги: одна рас- положена слишком далеко на север, а другая на юг, обе были отрезаны от экономических и демографиче- ских центров своих стран и обе смехотворно доступ- ны для своего главного врага – британского флота. Замысел Петра состоял в том, чтобы из Петербур- га вести экспорт зерна в германские земли, но соб- ственное потребление столицы уничтожало торговые преимущества, которые она могла иметь как торговый порт. Из-за строительства Петербурга цены на зерно в Москве выросли настолько, что экспорт зерна при- шлось вообще прекратить. Вывозить товары было де- шевле из уже существовавших русских портов в Риге и Архангельске, поэтому правительство ограничива- ло или вовсе останавливало их деятельность (Jones 2001). Как военный порт, Петербург тоже не оправ- дал желаний своего основателя. Запертые в Балтий- ском море короткой навигацией, датскими проливами и британским флотом, военные корабли могли осу- ществлять свои имперские задачи только в мирное время. По мере того как Санкт-Петербург приобретал свой нынешний облик и многоквартирные дома поднима- лись вдоль его прямых мощеных улиц, стала очевид- на еще одна особенность этого города. более холод- ные, чем в Берлине и почти любом городе обитае- мого мира, петербургские зимы требовали огромных запасов топлива. Древесины в Ингрии хватало, но в регулярно распланированном городе не было места для дров, кроме необыкновенных дворов – больших и диких внутридомовых пространств, характерных для Петербурга. Классические фасады и низкие ворота скрывали внутренний хаос проходных дворов от ока власти. Там, внутри, была сосредоточена реальная экономика складов, конюшен, мастерских, уборных, канализационных стоков и гигантских, артистически сложенных поленниц. Через триста лет после Петра многие из этих пространств еще ждут своей развития. На разных уровнях развитие столицы воспроизводи- ло сценарий внутренней колонизации.
Руки брадобрея
Екатерина II советовала Дени Дидро радоваться то- му, что философы пишут на бумаге: монархи, утвер- ждала она, пишут на человеческой коже. Продолжая ее мысль, стоит радоваться и тому, что бумага обыч- но белая: ведь кожа бывает разных цветов. Чтобы писать на телах и в умах своих подданных, Россий- ской империи нужно было переизобрести понятие ра- сы. Вновь созданным сословиям нужно было придать видимые и желательно несмываемые различия. Если бы сословие можно было написать на теле, оно стало бы расой. Физические, неотделимые от тела признаки власти и подчинения облегчили бы жизнь городовым и исправникам, дорожным заставам и управляющим поместьями. «Культура тоже может функционировать подобно природе», – писал Этьен Балибар: культура может выборочно отмечать индивидуумов или группы и помещать их в неподвижные, несменяемые катего- рии привилегий или дискриминации, подобные расам (Balibar 1999: 22). Петр I провел великий эксперимент в этой области. Вернувшись из своего путешествия по Европе, он по- требовал, чтобы дворянство сбрило бороды. Как пи- сал 26 августа 1698 года австрийский посол, «брит- ва без разбора летала по бородам присутствовав- ших» (цит. по: Hughes 2004: 22, 31). Петр сам начал со своей свиты, затем выслал на улицы полицейских цирюльников, а потом ввел соответствующие законы, включая налог на бороды. В последующие десяти- летия указы о бритье бород становились все более жесткими. История бороды – богатый предмет иссле- дований (Reynolds 1949; Peterkin 2001), но она не зна- ет другого столь же масштабного события, как петров- ское бритье бород. На самом деле бороды брили с разбором. Дворя- не должны были быть чисто выбриты, духовенство и крестьяне сохранили бороды, а мещане остались в пределах «серой зоны», где правила постоянно меня- лись. Целью петровских указов было не обрить всех мужчин, а создать очевидные, подобные расовым, различия между ними: сделать сословные различия видимыми. За бритьем последовали другие акты внутренней колонизации: манифест «О вызове иностранцев в Россию, с обещанием им свободы вероисповеда- ния» (1702), основание будущей столицы на оккупи- рованной территории (1703), рождение Российской империи (1721). Бритье не только опережало позд- нейшие преобразования, но и позднее воспринима- лось как их исток и центр; так и писали об этом – о вонючих руках брадобрея и его отвратительной власти – Гоголь в «Носе» (1833) и Мандельштам в «Ариосте» (1933). По-петровски, в характерном для terra nullius стиле разрыва и основополагания, бритье создало квазирасовую структуру, нужную империи. До Петра сословий в России не было (Freeze 1986), хо- тя и существовало множество групп со своим самосо- знанием – этнических, религиозных, профессиональ- ных, основанных на происхождении и других. Однако некоторые социальные различия были закреплены в принятых ранее законах, сословия – неэтнические со- циальные группы, которые правительство различало с тем, чтобы по-разному обходиться с ними, – были созданы указом Петра о бритье бород. Если сословие было субститутом расы, борода за- меняла различие в цвете кожи. В «Записках охотни- ка» Тургенев описывает крепостного по имени Хорь, который имел достаточно денег, чтобы выкупить себя у помещика. Но Хорь не делает этого, что вызывает удивление рассказчика-дворянина. На замечание по- следнего: «Все же лучше на свободе» – Хорь возра- жает, что, даже если он откупится, он все равно оста- нется с бородой, а «кто без бороды живет, тот Хорю и набольший», то есть высший. Следуя своим пред- ставлениям о разуме и автономии, рассказчик пред- лагает простое решение: «А ты сам бороду сбрей». Однако Хорь предпочитает остаться крепостным, но при бороде и деньгах (Тургенев 1963: 4/12). Потом русские националисты-славянофилы вновь стали отпускать бороды, и в 1849 году правительство в очередной раз приказало дворянам их сбрить: Ми- нистерство внутренних дел предлагало не допускать бородатых к выборам в дворянских собраниях (Цим- баев 1986: 13). Итальянские сепаратисты, сторонни- ки Гарибальди, тоже носили бороды; носили их и чи- новники, которым в 1853 году австрийский император приказал сбрить бороды. В Европе того времени бо- рода имела романтические коннотации, означая что- то вроде возвращения к природе, а потом и хожде- ния в народ. С популярностью народничества в Рос- сии в 1870-х годах волосы на лице пошли в рост: выс- шие сословия стали подражать низшим. По мере того как Россия приближалась к бурному XX веку, бороды художников и чиновников, царских фаворитов и сек- тантских лидеров становились все длиннее. Вслед за европейскими модами и, как обычно, превосходя их, образ русской бороды, черной и белой, воплотился в двух симметричных фигурах, Распутине – народном пророке, который стал императорским фаворитом, и Толстом – аристократическом писателе, который стал народным пророком. В сословном обществе неравенства предписыва- лись законами и отражались на лицах. Для каждого сословия была создана отдельная правовая система, так что лишь те, кто принадлежал к одному сосло- вию, были равны перед законом. На бумаге сосло- вия определялись своими правами и обязанностями, набор которых отличался для каждого сословия. Эти правовые различия кодифицировались даже более тщательно, чем в странах с расовым неравенством. Именно потому, что сословные различия не всегда удавалось написать на коже, их закрепление требо- вало бóльших юридических усилий, чем кодифика- ция расовых различий, которые чаще регулировались неписаными правилами обычая и корысти. Сослов- ную матрицу составляли дворяне, духовенство, ме- щане и крестьяне. Дворяне имели крепостных и зем- лю и служили государству на военной или граждан- ской службе. Духовенство не имело крепостных и зем- ли; оно служило Богу. Не связанные обетом безбра- чия, русские священники имели много детей, которые принадлежали к сословию духовенства, даже если за- нимались совсем не духовными делами. Поповичи не служили в армии, но могли получать образование и сделать карьеру на гражданской службе. Оба этих со- словия не платили налогов. Третье сословие, меща- не, владели собственностью, но не крепостными; ме- щане платили налоги. Крестьянство не имело ни зем- ли, ни собственности, служило господам и тоже пла- тило налоги. Вместе со своим домом, лошадьми, ин- струментами, земельным участком и семьей крестья- не принадлежали либо землевладельцу, либо госу- дарству. Но лично, как бородатый Хорь, или коллек- тивно, как члены общины, они имели ограниченные права пользования собственностью, хотя до 1861 го- да эти права существовали исключительно на прак- тике. Законы предусматривали различные наказания для крестьян (телесные наказания), дворян (суд и пе- нитенциарная система) и духовенства (консистории). У дворян и мещан была возможность перемещаться по стране по служебным или торговым делам; кре- стьяне были прикреплены к земле, ее владельцу и общине. В армии крестьяне становились солдатами, дворяне – офицерами, а духовенство было освобож- дено от воинской повинности. Только дети дворян и священников могли поступать в первые гимназии, ли- цеи, университеты; постепенно эти ограничения раз- мывались, но не отменялись. Закон и обычай преду- сматривали различия между сословиями в еде, одеж- де, образовании, уровне жизни, поведении в браке и многом другом.
Раса и сословие
Подобно расам и кастам, сословия создавались на основе слияния местных традиций и имперских кате- горий. Подобно расам и кастам, сословия пережили реформы и революции. Юридическая категория, про- писанная в законе, и неотменная характеристика, ко- торую государство приписывало индивиду, сословие отличалось от марксистского понятия класса. В со- ветском толковании, однако, классовая борьба вос- произвела сословные границы. В 1917 году сослов- ное право было отменено, но СССР скоро возвратил его, называя его теперь «социальным происхождени- ем» и проводя обратную дискриминацию в отноше- нии тех, кто происходил из дворянства и духовенства (Fitzpatrick 1993). Даже в постсоветской России, пола- гают социологи, старая система сословий вновь воз- никает под новыми именами (Кордонский 2008). Как кастовая система в Индии, сословная систе- ма была плодом модернизационных устремлений им- перского государства, которое присвоило местные традиции и приспособило их к своим целям (Dirks 2001). Сословия предлагали систему координат, в ко- торой Российская империя видела колонизованных ею людей. Воображая общество в виде торта, раз- деленного на четкие слои с кремом сверху, империя кодифицировала сословное разделение в законе и дополнительно укрепляла расплывавшиеся границы внеюридическими мерами. Историческим основани- ем сословного неравенства было то, что оно завеща- но древней традицией, восходящей к Рюрику, а утили- тарным оправданием – то, что оно помогает избежать политических конфликтов, которые были бы неизбеж- ны в большом мультиэтническом государстве. Исто- рия не оправдала этих надежд. Империя пыталась превратить этнические отно- шения в сословные, чтобы регулировать их законо- дательными средствами. Множество людей и сооб- ществ всегда оставались неохваченными, так что су- верену приходилось создавать все новые категории, хаотичные и пористые (Freeze 1986; Wirtschafter 1997; Confino 2008). Государство было фрагментарным и плюралистическим, что давало ему возможность по- глощать новые элементы и создавать новые коорди- наты. Проблемы начинались тогда, когда петербург- ские юристы стали регулировать разнообразие сво- ей империи, используя сословное законодательство в качестве универсальной матрицы. Большие рели- гиозные, этнические и функциональные группы – ка- заки, евреи, татары – наделялись особыми перечня- ми прав и обязанностей, как будто они тоже были со- словиями. Небольшие народности обобщали в кате- гории: «горцы», «кочевники», «северные народы». На колониальных границах, где повторялись циклы вос- станий и репрессий, и во внутренних губерниях, где границы сословий охранялись телесными наказания- ми и насильственными переселениями (например, си- бирской ссылкой), уровень насилия оставался высо- ким. Но когда сословную систему уничтожила рево- люция, насилия стало еще больше. Как показал Май- кл Манн, «органические государства», стремившие- ся к национальной гомогенности, были более склон- ны к массовому насилию, чем «стратифицированные государства», мирившиеся с автономией своих мень- шинств. Когда органическое государство колонизова- ло удаленные земли или сталкивалось с внутренним врагом, оно чаще прибегало к геноциду (Mann 2005). Именно на этом пути гомогенизации различий импе- рию ждало массовое насилие. Как только философы Просвещения и критики ко- лониализма открыли для себя Россию, они стали сравнивать сословную систему с колониальной, бо- родатого российского крестьянина с низшими и экс- плуатируемыми расами, а хозяев Русской земли с за- езжими иностранцами. В «Истории обеих Индий» аб- бат Рейналь так писал о России: Гражданское рабство – вот состояние каждого неблагородного подданного этой империи: все они находятся в распоряжении своих господ, как скот в других странах. Среди этих рабов никто не подвергается такому варварскому обхождению, как те, кто возделывает землю… Политическое рабство – удел всей страны, с тех пор как иностранцы установили в ней деспотическую власть (Raynal 1777: 246). Современная русская литература началась, когда книга Рейналя попала в Санкт-Петербург. Одним из ее первых читателей здесь стал таможенный чинов- ник Александр Радищев. Арестованный за свою соб- ственную книгу, «Путешествие из Петербурга в Моск- ву» (1790), на допросе Радищев говорил, что моделью для «Путешествия…» ему служили труды Рейналя и Гердера. – Вообрази себе, – говорил мне некогда мой друг, – что кофе, налитый в твоей чашке, и сахар, распущенный в оном, лишали покоя тебе подобного человека… Рука моя задрожала, и кофе пролился. А вы, о жители Петербурга, питающиеся избытками изобильных краев отечества вашего… когда рука ваша вознесет первой кусок хлеба, определенной на ваше насыщение, остановитеся и помыслите (Радищев 1992: 75). За этот и подобные фрагменты Радищев был со- слан в Сибирь, где он продолжил свои сопоставления с обеими Индиями. В середине XIX века радикально настроенный Александр Герцен ставил в вину Англии и миру, что, борясь против работорговли, они забыли о российских крепостных. Герцен объяснял это тем, что крепостничество – «явление столь исключитель- ное и ни на что не похожее, что иностранцам труд- но в него поверить» (1957: 7, 10). Продолжая сравни- вать, Виссарион Белинский называл крепостных «бе- лыми неграми», Герцен – «nègres gelés» («заморо- женными неграми») (1956: 302). Белинский в письме к Гоголю критиковал «ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправ- дания, каким лукаво пользуются американские план- таторы, утверждая, что негр – не человек» (1954: 10/213); Достоевский и его товарищи отправились в Сибирь за чтение этого текста. Высмеивая идею, что американское рабство лучше, чем русское крепост- ничество, так как оправдано чистосердечным заблуж- дением, Белинский видел между ними и разницу. Ни- кто в России, ни помещики, ни государство, не утвер- ждал, что крепостные – не люди или не христиане, как это делали многие американские плантаторы. В отличие от черных рабов крепостные посещали цер- ковь, а духовенству была вменена в обязанность пас- тырская забота о крестьянах. Но такое человеколю- бие создавало свои проблемы. Дворяне оказывались в трудном положении христиан, владевших другими христианами как собственностью. Не имея собствен- ных крепостных, духовенство должно было учить доб- ру в церквах, где господа и рабы молились одному Бо- гу, и бороться со злом в приходах, где с людьми обра- щались как с домашними животными. Ориентализация крестьян была частью когнитив- ной механики крепостного рабства: к людям нельзя относиться как к собственности, если не конструиро- вать очень больших различий между собой и ними. За сословными законами, определявшими права и обязанности сословий, следовала сословнaя мораль, которая предписывала особенности поведения и до- пустимые возможности общения. В трудах, войнах и браках сословия все время перемешивались, и все же границы между ними охранялись и сохранялись. С 1905-го по 1917-й даже выборы в Государствен- ную думу, первые опыты демократической политики в России, были организованы по сословным принци- пам. Пропасть между дворянами и крестьянами об- щеизвестна, но велика была и разница между дворян- ством и духовенством (Manchester 2008). В 1830-х го- дах профессор философии Московского университе- та Николай Надеждин предложил руку дворянке, ко- торой он давал частные уроки. Любовь была взаим- ной, но брак был отвергнут семьей невесты по един- ственной причине: Надеждин был сыном священни- ка. В 1880-х юный историк Павел Милюков, родом из обедневших дворян, счастливо женился на дочери высокопоставленного московского священнослужите- ля. Брак пришлось держать в секрете, мать Милю- кова не приняла невестку, а сам он чувствовал, что «в общественном смысле это был тупик, из которо- го дальнейшего выхода не было» (1990: 1/152). Для дворян гораздо проще было вступить в брак с лицом иностранного происхождения, чем с выходцем из низ- шего сословия; двуязычные русские аристократы на- зывали женщин, которым не случилось происходить из знати, pas née, не урожденная (Smith 2012). Даже в академической жизни Милюков чувствовал давле- ние сословных границ. Он объяснял ими неровные отношения со своим университетским профессором Василием Ключевским: сын священника, Ключевский считал себя способным «вычитыва[ть] смысл русской истории, так сказать, внутренним глазом», а дворя- нину Милюкову отказывал в подобной проницатель- ности. С иронией Милюков объяснял недоверие учи- теля тем, что тот «переживал психологию прошлого, как член духовного сословия, наиболее сохранивше- го связь со старой исторической традицией» (1990: 1/115). И правда, Ключевский сделал развитие и борь- бу сословий основной темой российской истории, что, наверно, было связано с его происхождением из под- чиненного сословия. Многие российские историки и литературные критики тоже происходили из духовен- ства, как Ключевский. Напротив, крупнейшие писате- ли и поэты XIX века были дворянами, у них были по- местья и крепостные. Получалось, что в России даже различие между fiction и non-fiction имело сословный характер. Освобождение крепостных в 1861 году произошло почти в то же время, что и отмена рабства в Соеди- ненных Штатах, но более мирно. В России было на- много больше крепостных, чем в Америке рабов, и отмена крепостного права перестроила жизнь и труд миллионов людей (Kolchin 1987). Поскольку крепост- ные были собственностью, государственная програм- ма изъятия этой собственности воспринималась как антилиберальная, даже революционная. Освобождая крестьян без согласия их хозяев, государство гаранти- ровало землевладельцам компенсацию, которую кре- стьяне должны были потом вернуть государству. Та- ким образом, дворянство субсидировалось и после освобождения крепостных, но при этом оно осталось без своей роли. Около 1857 года правительство еще обсуждало, не стоит ли наделить землевладельцев полицейскими функциями, превращая помещиков в шерифов (Салтыков-Щедрин 1936: 5/73). Реформа- торы пошли по другому пути, создав механизм мест- ного самоуправления, который возглавляли выбор- ные дворяне, но сохранив государственную иерархию управления, чиновничью и полицейскую. В итоге по- чти все – крестьяне, дворяне, чиновники и интеллек- туалы – остались недовольны условиями освободи- тельной реформы. И все же ей удалось предотвра- тить крупные вспышки насилия, которых не избежала в подобной ситуации Америка. В 1913 году Ленин написал небольшую статью «Русские и негры», и в этом «странном сопоставле- нии» доказывал, что русские крепостные и американ- ские рабы были освобождены хоть и почти одновре- менно, но разными методами. Рабы получили свобо- ду в результате кровопролитной войны, крепостные – в ходе мирных реформ, а потому и итоги освобож- дения в обеих странах были разными. Именно поэто- му – не вследствие чрезмерного, а вследствие недо- статочного насилия – «на русских осталось гораздо больше следов рабства, чем на неграх», считал Ле- нин (1967: 22/346). Итак, в 1913 году Ленин полагал, что освободительные реформы в России задержали Гражданскую войну, но не предотвратили ее. Для того чтобы расы или сословия действительно перемеша- лись друг с другом, нужно большое насилие, считал Ленин. Он сделал все, что мог, чтобы реализовать эту идею: вторая часть ему удалась, первая не очень.
Поездка в деревню
В «Грозе» Александра Островского несчастный лю- бовник, молодой волжский купец, уезжает в Бурятию торговать с Китаем14. В «Анне Карениной» Толсто- го несчастный любовник, молодой столичный офи- цер, собирается ехать на службу в Ташкент. Эти ори- енталистские истории похожи на те, что Эдвард Са- ид любил описывать, ссылаясь на английские рома- ны. К ним, однако, прибавлялись путешествия в глубь России. Со времени провозглашения империи и от ее имени отечественные и иностранные исследовате- 14 В тексте это торговое место на китайской границе обозначено как Тяхта; имелась в виду, вероятно, Кяхта в нынешней Бурятии. ли путешествовали по просторам России, совершая необыкновенные открытия. Организованные немца- ми на российской службе экспедиции XVIII века от- правлялись в Сибирь, на Кавказ, в южные степи, но также и во внутренние губернии. Организатор мно- голетней экспедиции на Камчатку Герхард Фридрих Миллер умер, когда из любопытства объезжал под- московные деревни (Black 1986; Мюллер1996). Отве- чая на «Историю обеих Индий» Рейналя, Радищев на- писал «Путешествие из Петербурга в Москву». Наря- ду с традиционными поездками в Париж и Рим в XIX веке путешествие по Европейской России стало ча- стью гранд-тура, который считался желательным для юного дворянина (Козлов 1993). Литература Высокого Имперского периода полна путешествий в неведомые земли, населенные странными соотечественниками. В ответ на байроновское «Паломничество Чайлд-Га- рольда», где герой отправляется в экзотическое Сре- диземноморье, Пушкин пишет «Путешествие Онеги- на», посылая героя в многолетний тур по российским губерниям, из Новгородской в Астраханскую, а оттуда в Одессу (см.: Hokanson 2010: 126). Из пушкинских на- бросков видно, как во время путешествия панъевро- пейский дендизм Онегина меняется на импровизиро- ванный русский национализм, – развитие темы, кото- рое станет типичным для середины века. Либераль- ный член императорской семьи, великий князь Кон- стантин Николаевич, призывал правительство сосре- доточиться на губерниях Центральной России, кото- рые «в центре своем, в тех сплошных коренных рус- ских областях, составляют по народности и вере на- стоящую и главную силу ее». Сыграв ключевую роль в продаже Аляски и в освобождении крестьян, Констан- тин предлагал избавиться от тех окраин, развивать и защищать которые затруднительно, «дабы сохранить те из своих оконечностей, владение коими возможно и приносит истинную пользу» (История 1997: 3/386; Дамешек, Ремнев 2007). По инициативе Константина Морское министерство и Географическое общество организовали серию новых экспедиций в глубь Рос- сии. Все больше пресекаясь, политический либера- лизм и культурный национализм одновременно пово- рачивались лицом к внутренней России. 21 июня 1826 года российский дипломат и драма- тург Александр Грибоедов съездил из Петербурга в ближайшую деревню Парголово (ныне это престиж- ная часть города). Занимавший должности в колони- альной администрации Кавказа и военной миссии в Персии Грибоедов был отозван в столицу, чтобы про- вести шесть месяцев под арестом за связь с участ- никами недавнего Декабрьского восстания. Разбира- тельство закончилось оправданием Грибоедова, но его комедия «Горе от ума» была запрещена к поста- новке; теперь он готовился уехать обратно в Тифлис. Среди этих бурных событий ему хорошо запомнилась поездка в Парголово: Под нами, на берегах тихих вод, в перелесках, в прямизнах аллей, мелькали группы девушек; мы пустились за ними, бродили час, два; вдруг послышались нам звучные плясовые напевы, голоса женские и мужские… Родные песни! Куда занесены вы с священных берегов Днепра и Волги? – Приходим назад: то место было уже наполнено белокурыми крестьяночками в лентах и бусах; другой хор из мальчиков; мне более всего понравились двух из них смелые черты и вольные движения. Потратив пару часов на преследование местных девушек, дворяне вернулись на сельский праздник, чтобы полюбоваться мальчиками. В это идилличе- ское мгновение парголовские впечатления Грибоедо- ва вдруг становятся необычайно интересными: Прислонясь к дереву, я с голосистых певцов невольно свел глаза на самих слушателей-наблюдателей, тот поврежденный класс полуевропейцев, к которому и я принадлежу. Им казалось дико все, что слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти наряды для них странны. Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ единокровный, наш народ разрознен с нами, и навеки! Если бы каким- нибудь случаем сюда занесен был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он конечно бы заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами (1999b: 276). Свежий колониальный опыт Грибоедова помог ему понять смысл происходившего в Парголове. Со вре- мен Рюрика прошла почти тысяча лет, а два племе- ни все не перемешались обычаями и нравами. Дво- рянину из Санкт-Петербурга крестьяне этой контакт- ной зоны кажутся «странными», «невнятными», даже «дикими». Ближнюю поездку за город Грибоедов опи- сывает так, будто это путешествие в далекую страну. Романтическому путешественнику нравятся девушки в лентах и бусах; он любуется движениями и песнями благородных дикарей; он знает, что неправильно по- нимает смысл этих песен и ритуалов. Пришелец меч- тает соединиться с туземцами, но с печалью призна- ет, что это невозможно. На Кавказе Грибоедов тоже попадал в такие ситуации, но его скорая женитьба на грузинской княжне покажет, что в истинно экзотиче- ской стране культурная пропасть была преодолима. Но Парголово не Тифлис: экзотики в деревне не было, была только пропасть. Цивилизованные финны живут поблизости от Парголова, а дикие тунгусы – далеко в Сибири, но у обоих народов больше шансов попасть в имперскую элиту, чем у русских крестьян, утвержда- ет Грибоедов. Контраст географической близости и культурной дистанции не мог быть более резким. Про- странство ничего не значит в империи, где социаль- ные расстояния длиннее географических, которые то- же огромны. Там, внутри империи – в местах, подоб- ных Парголову, – билось сердце тьмы. Коренного населения тут не было. Некогда принад- лежавшая Швеции и населенная финнами, эта приго- родная земля была заполнена переселенцами, кото- рых пригнала империя, чтобы обслуживать и кормить столицу. Не вдаваясь в детали, Грибоедов предполо- жил, что этих крестьян привели сюда со «священных берегов Днепра и Волги», даром что эти берега почти так же отстоят друг от друга, как от берегов Невы. Бул- гарин, сопровождавший его в Парголово, уточнил, что местные крестьяне были переселены из «внутренних российских губерний» пятьдесят лет назад, в царство- вание Екатерины (1830: 155). Оба проявили этногра- фический интерес к этим переселенным крестьянам, а Грибоедов намеренно насытил свою притчу эроти- ческими намеками, что было типичным для наррати- вов о контактной зоне (Pratt 1992). В этих коротких заметках о коротком путешествии за город чувствуется острое недовольство. По форму- ле Грибоедова, российскому дворянству не удалось стать истинными европейцами потому, что оно было чуждо собственному народу. Знаток истории, Грибо- едов понимал, что именно эта чуждость и определя- ет механизм имперской власти в России. Кроме как в грешные свои минуты, элита не смешивалась с про- столюдинами, потому что сегрегация была для нее залогом самосохранения. Неспособность его спутни- ков-дворян, русских и не русских (Булгарин был поля- ком), понять сельский праздник и принять в нем уча- стие превращает их всех в «поврежденный класс по- лу-европейцев». Грибоедов считал, что истинно евро- пейская элита должна быть теснее соединена с наро- дом. Но он, наверно, помнил, как за несколько деся- тилетий до него, накануне революции, его француз- ские коллеги-писатели отмечали тот же раскол меж- ду собой и народом. Дворяне, писал аббат Сийес (Sieyes 2003), – «изолированный народ», «чужестран- цы» в собственной стране, где «третье сословие – все». Трясясь в пыли между Петербургом и Тифлисом, Грибоедов задумал масштабный проект, который мог бы изменить судьбу империи. В 1828 году он по- дал в правительство план учреждения Российской Закавказской компании, спланированной по образцу британской Ост-Индской компании. План Грибоедова включал переселение тысяч крестьян из центральных губерний на Кавказ, чтобы создать там новые коло- нии, десятки новых Парголовых. Образцом для рос- сийской колонизации Кавказа должна была стать бри- танская колонизация Северной Америки. Но амери- канские колонии уже добились свободы от британ- ской метрополии, и российское правительство, при- стально следившее за событиями в Америке, виде- ло в этом новые причины для беспокойства за судь- бу Кавказа и Сибири. По этой или другой причине, но проект был отвергнут, а Грибоедов получил назначе- ние послом в Персию. Он был убит в Тегеране толпой мусульман, разгромившей российское посольство в 1829 году, меньше чем через год после его женитьбы на грузинской княжне.
Имперская меланхолия
На другом конце Европы Роберт Юнг писал: «Сколь меланхолично думать, что более девяти десятых ро- да человеческого обречено быть рабами деспотич- ных тиранов!» (Young 1772: 20). Прогулка в Парголо- во давала пищу еще более критическим размышлени- ям. В колониальной ситуации расовое различие опре- деляет различие в статусе; Грибоедов знал, как этот принцип работает на Кавказе. В деревне около Петер- бурга он обнаружил такие же соотношения, хоть все там были одного цвета кожи. Сословное неравенство настолько изменяло воспринимаемые характеристи- ки людей, что казалось – они принадлежат разным племенам; эту не очень понятную силу Грибоедов и называл черной магией. Она действовала везде, где люди, сходные по расе и языку, чувствовали себя «чу- жими между своими». Дворянские усадьбы и деревен- ские праздники, церкви и школы были «контактными зонами» (Pratt 1992), местами межкультурной комму- никации и конфликта, где разворачивались рутинные драмы, свойственные колониальному порядку. Пока крепостной не бежал от хозяина или не был им убит, государство не вмешивалось в жизнь поме- стья. Закон был не для крестьян: они работали и тор- говали вне закона. Историк Михаил Погодин, сам сын крепостного, с добрым юмором называл крестьянина «нашим национальным зверем» (2011: 24). Юрист и сенатор Кастор Лебедев описывал в 1854 году свою поездку в орловскую деревню с нараставшим чув- ством трагедии: Крестьяне… очень недалеки от домашних животных. Этот старик не мытый, никогда не чесанный, босоногий; эта женщина полуобнаженная, мальчишки грязные, растрепанные, валяющиеся в грязи и на соломе, все это нечеловеческие фигуры! Все они, как будто вне черты государственной жизни, как будто незаконные дети России, как будто побежденные мечом победителей им не соплеменных; как будто записки советов и комитетов, все эти дела в судах и палатах не об них, не для них (1888: 354). Для крестьянина быть «вне черты государственной жизни» – вне закона – значило принадлежать к «по- бежденному племени», которое низведено победите- лями до уровня «домашних животных». В терминах Джорджо Агамбена, которые вполне понял бы класси- чески образованный юрист XIX века, крестьян можно было наказать, но для жертвоприношения они не го- дились: их жизнь была голой, прав и ценности она не имела (Agamben 1998). Но эта ситуация колониально- го раздвоения обездоливала и дворянина, унаследо- вавшего Рюриков «меч победителей». Живя теперь, как Лебедев, в высших сферах писаного права и за- конодательных комитетов, дворянская элита воспри- нимала свою деятельность как пустую и ничтожную именно потому, что эта деятельность шла мимо тех, чью жизнь должна была улучшать и просвещать. В своих меланхолических размышлениях Лебедев и По- годин сравнивали крестьян с животными; Грибоедов и Лебедев описывали океанское различие между гос- подами и крепостными, уподобляя их разным, несо- племенным группам; и все они ссылались на Рюрика. Эта серия рассуждений, уподоблявшая дворян приш- лым колонизаторам, а крестьян диким туземцам и, да- лее, домашним животным, была не исторической мо- делью, а скорее моделью памяти, верной или невер- ной, но выразительной и острокритической. Перего- воры Рюрика с пригласившими его племенами, воз- можно, и имели место где-то у Парголова, только бы- ло это очень давно, и с тех пор все могло и должно было измениться; но российская власть – советы и комитеты, суды и палаты, романы и реформы – ни- как не могла ни укрепить, ни разрушить унаследован- ные с тех пор неравенства. Рассказывая о социаль- ных отношениях на языке культурных различий, ме- ланхолические метафоры уподобляли сословный по- рядок внутренней колонизации. В 1976 году в лекции в Коллеж де Франс Мишель Фуко дал свое определение расы: «Есть две расы, если имеются две группы, которые, несмотря на их совместное проживание, не смешались… которые не имеют… одного и того же языка и часто общей ре- лигии». Такие расы формируют «единство и полити- ческое целое только ценой войн, нашествий, завое- ваний, баталий, побед и поражений» (2005: 92–93). Иными словами, расы смешиваются только в резуль- тате большого насилия. Как и русские критики сослов- ного права, Фуко отделял понятие расы от колони- ального дискурса и применял его к отношениям меж- ду группами внутри Европы. Политика есть продол- жение войны другими средствами, формулировал Фу- ко; борьба рас, наполнявшая колониальную историю, была центром и истоком политики самих метрополий. Исследуя, как английская и французская революции оживили древнюю память о войнах между римляна- ми и кельтами, саксами и норманнами, Фуко говорил о внутреннем колониализме, который предреволюци- онная Европа практиковала в отношении самой се- бя (2005: 117). Когда английские или шотландские ко- роли заявляли о своем божественном праве царство- вать, они представляли себя как потомков Вильгель- ма Завоевателя, короля норманнов (и младшего со- племенника Рюрика). Теория божественного права не просто была связана с теорией норманнского завое- вания – это была одна и та же теория. Соответствен- но, те, кто ставил власть королей под вопрос, – на- пример, радикальные сектанты периода английской революции, – протестовали против «норманнского яр- ма» и взывали к «народному праву» саксов. В сред- невековой Франции Фуко обнаружил схожие конструк- ции. Он мог бы упомянуть и многие русские примеры, вплоть до настойчивой революционной идеи, что Ро- мановы – «немецкая династия»; эту идею повторяли многие, от Бакунина до лидеров 1917 года. Социальные историки-марксисты интерпретирова- ли эти расовые идеи как скрытую форму классовой борьбы. Фуко в своих лекциях о биополитике, напро- тив, нейтрализовал само различие между классом и расой. Он представил слушателям два мифологиче- ских языка – язык расы и язык класса – как взаимо- заменимые. Иногда к реальному опыту исторических деятелей был ближе первый, иногда второй: у раз- ных теоретиков и идеологов были разные предпочте- ния. Обобщая, Фуко представляет политические фи- лософии Гоббса и Маркса как попытки усмирить кон- фликт между расами, нейтрализовав его новым поня- тийным языком. Как Маркс, хоть и другим способом, Гоббс предлагал сложные модели – природное состо- яние, договор, суверенитет, – которыe сделали бы ра- совый конфликт несущественным. Именно память о норманнском завоевании была тем, что Гоббс стре- мился «исключить» при помощи своей политической философии (Фуко 2005: 125). В этом смысле Фуко го- ворил здесь, что гоббсовский Левиафан – «невиди- мый противник» норманского завоевания или, скорее, памяти о нем. В нарративе Фуко о расовых войнах в истоке и серд- це Европы много увлекательного, многое и преуве- личено (Stoler 1995). В отличие от других его идей, эти мысли Фуко о белых расах не вошли в основной корпус, востребованный гуманитарной наукой. Аме- риканские теоретики расы, в других ситуациях ра- достно следующие за Фуко, уклонились от сравнений своего понимания расы и трактовки ее в лекциях Фуко о биополитике. Однако в российской историографии был интересный момент, связанный с борьбой расы и класса в интерпретации истории по сценарию, близ- кому к тому, что предложил Фуко. В середине XIX века два казанских ученых, Степан Ешевский и его ученик Афанасий Щапов, создали несколько важных работ по истории рас в России. Вскоре их труды потерялись в тени двух московских историков, Сергея Соловьева и его ученика Василия Ключевского, которые создали российскую версию социальной истории как истории сословий. Столица татарских ханов, Казань была захвачена московскими войсками в 1552 году, открыв путь но- вой, самой масштабной волне русской экспансии на восток. В 1804 году там был открыт Императорский Казанский университет, который на протяжении почти всего XIX века оставался самым восточным в импе- рии, обслуживая ее окраины и колонии от Волги до Тихого океана. Там совершались необычные откры- тия, там учился Лев Толстой. «Воображаемая геомет- рия» казанского профессора Николая Лобачевского была построена на предположении, что параллель- ные прямые пересекаются в ином, но постигаемом мире. История Ешевского также противоречила здра- вому смыслу, хоть стояла ближе к реалиям русской и татарской жизни. Историк Древнего мира и Сред- невековья, Ешевский читал такие курсы, как «Центр Римского мира и его провинции» и «Расы в русской истории», создавая в них богатые и сбалансирован- ные нарративы колонизации, сопротивления и меж- культурного обмена. Основной идеей этих курсов был непобедимый дух колонизованных народов, который обогащает имперскую культуру и в конечном счете пе- реживает ее. Эту диалектику Ешевский наблюдал в Казани и других местах современной ему России, ко- торую он охотно сравнивал с Америкой. В 1864 го- ду он открыл свой курс о расах в России детальным обзором расовой проблемы в Гражданской войне в Америке: «Какова бы ни была его [расового вопроса] важность для политической жизни Северо-Американ- ских штатов, его важность еще существеннее для ис- тории как науки» (1870: 27). Общество обязано нау- ке тем, считал Ешевский, что человечество больше не воспринимается как «безразличная масса, разви- вающаяся всюду и всегда одинаково» (1870: 55). Че- ловечество разделено на расы, у которых есть фи- зические и духовные проявления. Расы стабильны и узнаваемы, полагал он, в то же время подчеркивая их способность смешиваться, сливаться и изменять- ся. Стремясь к синтезу истории, лингвистики и этно- графии, Ешевский критиковал науку о расах XIX века – физическую антропологию, различая два понятия, «креолизация» и «гибридизация». Различие он видел в том, что животные-гибриды не могут размножаться, а смешение человеческих рас – креолизация – про- дуктивно. Ешевский отвергал расистскую идею о том, что креолы обречены на дегенерацию; напротив, он считал мулатов и метисов более жизнеспособными, чем чистые расы. В то время как его французский со- временник, Артур де Гобино, заявлял, что «цивили- зация падает из-за расовой дегенерации, а порча ра- сы происходит от смешения кровей» (цит. по: Arendt 1966: 172), Ешевский считал смешение рас источни- ком прогресса. Говоря о США и о России, Ешевский видел в человечестве единое целое, а в исторических переменах – не вытеснение и смену одной расы дру- гой, а смешение и поглощение рас. Читая этот курс уже в Московском университете в 1864 году (где его наверняка посещал Ключевский), переехавший из Ка- зани профессор не особо подчеркивал свои наблюде- ния среди русских и татар, предпочитал ссылаться на опыт мировой науки; но казанские источники его инту- иции очевидны читателям и, наверно, были ясны слу- шателям. Даже в сравнении с позднейшими идеями так называемой либеральной антропологии (Могиль- нер 2008) идеи Ешевского выглядят поразительно со- временными и антирасистскими. Особенный опыт Казани, дополненный концепци- ями колониальной антропологии, помог Ешевскому предложить новый взгляд на российскую историю. Значительная часть европейской России, писал уче- ный, была ранее населена финской народностью. К началу летописной истории финны жили не только на месте Новгорода, но и там, где возникла Москва, а еще раньше их поселения на юге доходили до Киева. Однако потом всех их сменили славяне. Что же значит это? История не помнит ни выселения туземцев массами в другие страны, ни еще менее систематического их истребления русскими… Факт совершился как- то незаметно. Ни в летописях, ни в народных преданиях нет воспоминаний о кровавой борьбе русских насельников с туземцами, а между тем на чисто финской местности, занимаемой финскими племенами… сплошною и густою массой живет чисто русское население и притом такое, которое считает себя представителем русской народности, которое говорит самым чистым и самым богатым из русских наречий (Ешевский 1870: 97). У древних славян не было ни огнестрельного ору- жия, как у Кортеса, ни передовой организации, как у римлян, аргументировал Ешевский; поэтому они не могли уничтожить финнов. Зато славяне смешива- лись с финнами и ассимилировали их. Этот аргумент вряд ли верен: в значительной части российская экс- пансия происходила уже тогда, когда русские овладе- ли порохом и пешим строем, а местные племена их не имели. Казань была взята правильной осадой и под- рывом стен, но последовавший за этим процесс вза- имного перемешивания был, в восприятии Ешевско- го, мирным. Так и смешение рас на Русской равнине – «все степени поглощения татар и финнов русски- ми» – не оставило исторической памяти о себе, рас- суждал Ешевский, из-за своего постепенного и нена- сильственного характера. Интересно, что Карамзин и Ешевский утверждали как один из главных уроков российской истории имен- но то, что Милюков потом отрицал по фактическим, Ленин по политическим, а Фуко по теоретическим при- чинам: возможность постепенного, ненасильственно- го смешения рас. Отрицаниe насилия в прошлом и на- стоящем было риторической стратегией русского на- ционализма и российского империализма. По тем же причинам их враги и критики утверждали постоянное, и даже определяющее, значение насилия.
Отрицательная гегемония
В России патриотически настроенные авторы, мно- гие из которых и сами были имперскими админи- страторами, с удовольствием признавали иностран- ное происхождение многих людей, идей и символов, определивших их культуру. Корни культуры могут или даже должны быть иностранными, лишь бы плоды ее были национальными. Империя – источник благ для русского народа и просвещения для инородцев; все равно ее происхождение лучше искать среди викин- гов и амазонок. На ранних этапах даже императоры обоих полов не возражали против против того, что- бы их поэтические портреты писались ориентальны- ми красками, противопоставлявшими их Европе, отку- да они вновь, как Рюрик, приходили в Россию. Клас- сическим примером самоориентализации российской власти является ода «Фелица», которую Гавриил Дер- жавин посвятил Екатерине II в 1782 году. Родившийся под Казанью и гордившийся своими татарскими кор- нями, Державин стал олонецким наместником, там- бовским губернатором и, наконец, министром юсти- ции, но вся эта блестящая карьера началась имен- но с «Фелицы». Российская императрица воспевает- ся как «Богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия ор- ды». Кочевое племя «киргиз-кайсаков» (казахов) бы- ло только что приведено под власть России, и ода вос- певает это завоевание Екатерины. И все же восточ- ный символизм этого текста не объясняется истори- ческим фактом недавнего мира, заключенного в да- леких степях, а потому будит воображение многих по- колений исследователей. Следуя условностям жан- ра, эта ода превращает Екатерину в образец добро- детелей, а автора – в скромного подданного, который следует за монархом, поднимаясь по лестнице совер- шенства. Но императрица, немка по рождению, не становится в этой оде источником вестернизации, а Державин не изображает себя ее восточным поддан- ным. Напротив, это Екатерина оказывается вождем восточной орды, ее российские придворные – «мур- зами» (татарской знатью), а вся империя помещается на сказочном востоке, «в Багдаде, Смирне, Кашеми- ре». Смиренный рассказчик подробно рассказывает, как он борется со страстями тела и пережитками про- шлого, подражая своей восточной владычице. Это не сатира и не пародия; это ода, успех которой при дворе свидетельствует о том, что необычная риторика са- моориентализации была там понятна и воспринима- лась всерьез. Разворачивая порядок доминирования вспять, экзотизирующий взгляд на суверена показы- вает, как рано русская литература ревизовала класси- ческое наследие европейского ориентализма и какие политические последствия имела эта ревизия. Илл. 11. Портрет Гавриила Державина. Сальватор Тончи. 1801, Иркутский государственный музей. Поэт изображен в соболиной шубе и шапке, на фоне Ир- кутска. Державин никогда не был в Сибири.
Русский роман часто изображал любовь между партнерами, не совпадающими в расовом или со- циальном отношении, представляя смерть одного из них как жертвоприношение, которое раскрывает глу- бокую динамику исторической ситуации (см. главу 11). В ситуации внешней колонизации таким сюжетом, от- лично известным и европейской романтической тра- диции, была любовь имперского офицера и тузем- ной красавицы. В «Кавказском пленнике» Пушкина и «Бэле» Лермонтова любовь фатальна для страст- ных, благородных дикарок, а их любовники, столич- ные дворяне, оказываются (и прямо называются) ви- новниками их гибели. В поэме Пушкина романтиче- ский герой едет на Кавказ за «веселым призраком сво- боды», но попадает в плен к горцам, которые держат его в цепях, как аманата. Раненого, его выхаживает черкешенка, которая под конец поэмы жертвует со- бой, чтобы помочь ему бежать. Он переплывает реку, служившую границей между черкесами и русскими, и оглядывается назад: его черкешенка бросилась в во- ду, по которой еще расходятся круги. Хороший пло- вец, он мог бы, наверно, спасти ее, но он уходит в рус- ский лагерь. Более сложна фабула «Бэлы», но и там русский офицер сначала соблазняет горскую красави- цу, а потом предает ее, и она умирает в мучениях. Эти морализирующие сюжеты, острокритические в отно- шении русских завоевателей, искупают или, возмож- но, деконструируют империалистические лозунги, ко- торые есть в тех же текстах. Очевидное противоречие между моральным уроком любовной истории и им- перской идеологией, выраженной в прологах и эпило- гах, создает многослойную динамику, которая издав- на притягивает критиков. С его множественными рассказчиками, эксцентрич- ным героем и экзотическими красавицами, роман Ми- хаила Лермонтова «Герой нашего времени» (1840) является одним из самых почитаемых литературных памятников имперскому опыту России. Как и Лермон- тов, главный герой храбро сражается в Кавказской войне. Как Грибоедов, герой умирает во время дипло- матической миссии в Персию. Блестящий и неуравно- вешенный Печорин, которому удается сочетать бое- вые подвиги на Кавказской войне с любовными при- ключениями, чередующими русских и туземных кра- савиц, противопоставлен Максиму Максимычу, бед- ному и одинокому офицеру оккупационной армии. Прослужив на Кавказе 25 лет, Максим Максимыч от- крывает роман типично колониальной загадкой. Осе- тины перегоняют две тележки через горный перевал. Одна тележка легкая, но ее не могут сдвинуть шесть быков, другая тяжелая, но ее тянут четыре быка. Лег- кий экипаж принадлежит новичку на Кавказе, тяже- лый – бывалому офицеру. Осетины и даже их быки используют обман и саботаж («оружие слабых», так постколониальные антропологи назовут эту тактику), чтобы одурачить русских и получить от них больше денег. «Ужасные бестии эти азиаты!» – восклицает Максим Максимыч (Лермонтов 1958: 4/10). Несмотря на это обобщение, он демонстрирует детальное зна- ние местных обычаев. Он курит кабардинскую трубку, носит черкесскую шапку, предпочитает чеченцев осе- тинам и все время говорит о разных кавказских наро- дах. Его глазами мы видим загадочного Печорина, ко- торого он сопровождал по непостижимой Азии. В небольшом очерке 1841 года «Кавказец», кото- рый является лучшим комментарием к «Герою наше- го времени», Лермонтов дает этнографический ана- лиз таких людей, как Максим Максимыч и другой наш знакомый, гоголевский майор Ковалев, – верных слуг империи, офицеров и чиновников армии, сражавшей- ся в восставшей колонии. «Кавказец» в этом очерке – российский офицер, который отменно знает и страст- но любит своего врага, неусмиренные племена Кав- каза. «Существо полурусское, полуазиатское», с каж- дым проведенным на Кавказе годом этот офицер все больше ориентализирует сам себя. Вначале он узнал о Кавказе из пушкинского «Кавказского пленника», то- гда и «воспламенился страстью к Кавказу»; с тех пор он и сам собрал много сведений об обычаях, легендах и искусствах разных племен. Ему известны их вожди и родословные, а их коней, оружие и женщин он пред- почитает российским. «Казачки его не прельщают, он одно время мечтал о пленной черкешенке»; но он не Печорин, и эта мечта оказалась несбыточной. Теперь русский «кавказец» искренне восхищается тем, как горцы живут, ездят на коне, сражаются в бою. Его лю- бимое занятие в компании однополчан-«кавказцев» состоит в том, чтобы обсуждать и сравнивать между собой кавказские народы, прихвастывая собственны- ми победами или фантазиями. «Кавказец» учил мест- ные языки и говорит по-татарски, но плохо знает, как относиться к своей страсти к врагам-инородцам. «На- клонность к обычаям восточным берет над ним пе- ревес, но он стыдится ее при… заезжих из России». Лермонтов относится к изображенному им «кавказцу» с уважением, но критически: «Чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь про- стую и дикую; не зная истории России и европейской политики, он пристрастился к поэтическим предани- ям народа воинственного». Агент имперской власти, российский офицер на Кавказе превратился в антро- полога-любителя, который чувствует соблазн пере- нять жизнь туземцев и не видит причин этому соблаз- ну противостоять (Лермонтов 1958: 4/159, см. также: Layton 1994; Barrett 1999). Разница между «кавказца- ми» Лермонтова и «ташкентцами» Салтыкова-Щед- рина, между Максимом Максимычем и майором Кова- левым в том, что первые описаны в новообретенной ими стихии колониальной жизни, а вторые застигну- ты в тяжелый момент возвращения в метрополию, где привычка к насилию встречается с критической иро- нией, а детальные знания далекой туземной жизни не вызывают интереса даже у писателя-реалиста. Илл. 12. Портрет военного со слугой. Карл Брюл- лов. 1830-е годы. Обратите внимание на восточный фон, различие костюмов и внешнее сходство офице- ра и слуги.
Изощренный Лермонтов одинаково дистанциро- вался и от разрушительного снобизма Печорина, и от наивного ориентализма Максима Максимыча. Од- нако на протяжении долгого XIX века все большая часть русской литературы и мысли стала отдавать- ся соблазнам туземной жизни, и чаще всего в отно- шении русского населения. Отказаться от привилегий высших сословий и слиться с простым народом – в этом все чаще видели миссию образованного класса. Исторически тяготение русских «кавказцев» и «таш- кентцев» к нерусским народам империи – устойчи- вый сплав насилия, знания и любви – предшествова- ло обильной «народнической» литературе второй по- ловины XIX века и политическому «хождению в на- род» (Hokanson 1994). Около 1820 года балтийский немец на службе в российском флоте, капитан Фердинанд Врангель, по пути в Русскую Америку посетил Якутск. Там он за- стал большую ярмарку, где меха обменивались на зерно, табак и водку. Все русские в этом городе за- нимались пушной торговлей; охотники, ремесленни- ки и возчики в городе были якутами. Большинство их было крещеными, и даже иконы в пяти церквах горо- да были написаны якутами. Тем не менее, отмечал Врангель, они сохраняли и обычаи шаманизма. Бога- тые русские семьи нанимали якутских нянь для сво- их детей. Многие здесь были смешанного происхож- дения и говорили по-якутски и по-русски, да и выгля- дели одинаково: и русские, и якуты носили традици- онную меховую одежду, которая помогала выживать в арктическом климате. Похожей была и их диета: су- хая рыба перерабатывалась в муку, из которой пекли хлеб и пироги, потому что зерно было слишком доро- го. Перед нами картина богатой культурной гибриди- зации, в которой влияния идут в обе стороны, потом- ки шаманов пишут православные иконы, хлеб пекут из рыбы, а светское общество вместо французского говорит на якутском: Первоначальным воспитанием здешнего юношества объясняется с первого взгляда странным кажущееся явление, что даже в несколько высшем кругу общества якутский язык играет почти столь же главную роль, какую французский в обеих наших столицах. Это обстоятельство крайне поразило меня на одном блестящем праздничном обеде, который давал богатейший из здешних торговцев мехами в именины своей жены. Общество состояло из областного начальника, почетнейшего духовенства, чиновников и некоторого числа купцов, но большая часть разговоров была так испещрена фразами из якутского языка, что я, по незнанию его, принимал в беседе весьма слабое участие (Врангель 1841: 171). Хотя обратная ассимиляция – не редкость в исто- рии империй, сосуществование якутов и русских бы- ло на редкость мирным. Народ с традиционной куль- турой гостеприимства и иммунитетом к европейским болезням, якуты меньше пострадали от пушного про- мысла, чем другие коренные народы. Севернее и во- сточнее Якутска несколько воинственных племен, от- казавшихся от выплаты ясака и других форм обще- ния с русскими, были уничтожены. Гражданский мир в Якутске и колониальная война на Кавказе были двумя предельно различными ситуациями, но в обеих мы ви- дим, что влияние русских на коренное население шло параллельно с обратным влиянием коренного насе- ления на русских. Как показал Лермонтов с недости- жимой для историка убедительностью, даже во время кровавой войны представители доминирующей вла- сти восхищались нравами угнетенных и подражали им. К середине XIX века слово «креол» стало в Сиби- ри общепринятым. Многие сибиряки – русские, кре- олы и инородцы – владели двумя языками и культу- рами, русской и местной, смешивая их до неразли- чимости. Эти долгосрочные трансэтнические, часто гендер-специфичные процессы ассимиляции, гибри- дизации и мимесиса были продуктивны для культу- ры Российской империи. Ученик Ешевского Афана- сий Щапов документировал эти явления в серии ста- тей, написанных им в 1860-х годах, в сибирской ссыл- ке (1906: 2/365 – 481). Сам сибирский креол, Щапов доказывал, что Россия возникла в результате тыся- челетней «славянской колонизации» земель, которые принадлежали финнам, татарам, якутам и другим на- родам; всего Щапов насчитал их 111. Эта колониза- ция – сущность российской истории, с ней связана «вся наша правда и наша вина». Приводя примеры уничтожения тихоокеанских племен российскими ка- заками и матросами, Щапов полагал теперь, что бо- лее ранние славянские вторжения по всей Евразии были не менее кровавыми, просто память о них стер- лась. Этим новым пониманием роли насилия и забве- ния в процессе колонизации Щапов поправлял своего казанского учителя Ешевского. В двух больших частях России, которые Щапов знал и любил, – в татарских землях вокруг Казани и в Западной Сибири, – русские частично ассимилировали коренное население, кре- стив часть туземцев, заключая смешанные браки, пе- редавая им свои ремесленные навыки и таким обра- зом включая их в российскую экономику. На многих примерах Щапов показал, что у российской колони- зации был и обратный, доселе неизвестный аспект: русские перенимали навыки, обычаи, инструменты, одежду, язык и даже внешний вид местного населе- ния. Современный историк приводит немало своих примеров «коренизации» русских в разных районах Сибири (Sunderland 1996). Обобщая опыт британской колонизации Индии, ис- торик Ранаджит Гуха (Guha 1997) предложил концеп- цию «доминирования без гегемонии». Эта критиче- ская в отношении Британской империи формулиров- ка близка к давним идеям русских мыслителей, пред- лагавших иные пути для Российской империи. В са- мом начале Высокого Имперского периода граф Ува- ров объяснял коллегам, что «завоевание… без ис- правления состояния побежденных – тщетная, крова- вая мечта» (цит. по: Майофис 2008: 281); Хомяков пи- сал о бедах, к которым ведет колонизация «без того превосходства духа, который по крайней мере часто служит некоторым оправданием завоеванию» (Хомя- ков 1988: 430). Лишенное культурной гегемонии, сило- вое доминирование британцев создавало неустойчи- вую ситуацию недоверия, сопротивления и вспышек насилия, характерных для британской Индии так же, как для российских Кавказа, Урала, Средней Азии. Но обратная ассимиляция, какую мы видели в Якутии и на Кавказе, добавляет к этой большой картине новые краски. В такой ситуации доминирование и гегемония не просто принадлежали разным историческим аген- там, но развивались в полярных направлениях: си- ловое доминирование принадлежало Российской им- перии, а культурная гегемония, наоборот, оставалась за коренным населением и в этом виде разделялась имперскими колонистами и колонизаторами. Коллеж- ские асессоры и армейские поручики, которых служба занесла во всевозможные углы Евразии, от Риги до Камчатки, с неожиданной легкостью, а иногда и стра- стью перенимали местный образ жизни. Одни брали туземных любовниц, другие нянь; следующее поко- ление получалось двуязычным, и в нем становились нормой смешанные браки. Российское доминирова- ние оставалось постоянным и насильственным, а рос- сийская гегемония в этих местах не просто отсутство- вала. Ее осуществляли туземцы, а русские пришель- цы перенимали их образ жизни, ценили их оружие, носили их одежду, говорили на их языке. Российская гегемония была негативной величиной. Подобно тем- пературе по Цельсию, гегемония по Грамши в России часто бывала отрицательной. Примеры такой арифметики известны историкам, хотя описывались иначе: going native, обратная ас- симиляция, коренизация, месть побежденных… В на- броске своей «всеобщей истории» Гоголь описывал колонии Римской империи в выразительных терми- нах, которые он, сам родом из колонии, применял к ситуации в Российской империи: «Римляне перени- мают все у побежденных народов, сначала пороки, потом просвещение. Все мешается опять. Все дела- ются римлянами и ни одного настоящего римляни- на!» (1984: 6/39; Bojanowska 2007: 107). Ассимиляция среди «побежденных» народов грозила упрощением нравов, искажением иерархий, обращением прогрес- са вспять. Трактуемые в руссоистском, народниче- ском, потом толстовском или даже марксистском клю- чах – как бегство в природу, хождение в народ, воз- врат к примитиву, первобытный коммунизм, – стра- тегии опрощения противостояли прогрессистским и колонизаторским намерениям власти. Но они могли использоваться и иначе, как оправдание российско- го колониализма ссылками на авторитарные тради- ции «диких» народов, далеких и близких. В 1819 го- ду Михаил Магницкий был назначен попечителем Ка- занского университета, где обязал всех профессоров доказывать преимущество Священного Писания над наукой, заменил преподавание римского права «ви- зантийским правом» и ввел жесткий режим, который, по его мнению, отвечал имперской миссии восточного университета; впрочем, в него и до, и долго после Маг- ницкого принимали только студентов-христиан. В это время из кругосветной экспедиции в Казань вернул- ся астроном Иван Симонов, подаривший университе- ту коллекцию предметов, собранную среди маори на островах Новой Зеландии; коллекция включала боль- шой деревянный жезл вождя. Вдохновленный этим жезлом, Магницкий писал в послании Совету универ- ситета: Любопытно и вместе с тем утешительно, что вопреки всем неистовым теориям естественного права о равенстве и безначалии естественного человека, перед глазами нашими открытые, дикие, истинные сыны природы присылают нам непреложный знак их покорности и естественного единодержавия (Воробьев и др. 1957: 9). История российской колонизации Сибири полна тревожных рассказов об отатаривании, отунгузива- нии, объякучении, окиргизивании русских поселен- цев и одновременно о «культурном бессилии» и низ- кой «ассимиляционной способности» российских кре- стьян и казаков. Объездивший Сибирь Николай Пр- жевальский писал: «Ассимилирование происходит здесь в обратном направлении. Казаки перенимают язык и обычаи своих инородческих соседей; от себя же не передают им ничего. Дома казак щеголяет в ки- тайском халате, говорит по-монгольски или по-киргиз- ски… Даже физиономия нашего казака выродилась и всего чаще напоминает облик своего соседа-инород- ца» (цит. по: Ремнев, Суворова 2011: 166). Но и те колонисты, кто сохранил русский язык, быстро пре- вращались в сибиряков, гордившихся своими отличи- ями от соотечествеников «из России». Сравнивая их с русскими крестьянами, приезжие приписывали сиби- рякам «сухой материализм», «сытое довольство», за- бвение фольклорных и общинных традиций. Во вто- ром поколении сибирские колонисты и правда жили иначе и лучше, чем их двоюродные братья и сестры в российской метрополии. Обобщая путевые заметки и воспоминания приезжих русских, сибирские иссле- дователи обобщают этот мотив в фигуре сравнения: «Подобно англичанину, который превратился в янки, русский превратился в сибиряка» (Ремнев, Суворова 2011: 184). Народническая интеллигенция, к которой принадлежали русские этнографы и из которой все чаще выходили российские чиновники, воспринимала эти изменения с грустью, даже скорбью. Отрицательная гегемония могла сосуществовать с относительно мирным доминированием, как в Якутии, но ее сочетание с массовым насилием на Кавказе было обречено на провал. От Гоголя до Конрада и от Пушкина до многих поколений профессиональных ориенталистов (Березин 1858; Morrison 2008: 288) ин- теллектуалы по обе стороны колониальной пропасти – колонизованные и колонизующие – считали такую ситуацию бесперспективной. Они удивлялись россий- ской неспособности дать покоренным народа пози- тивные образцы, привлекательные для них культур- ные формы, действительно нужные им товары и дру- гие элементы высшей цивилизации. Но, как мы зна- ем в наш постколониальный век, другие цивилизации – британская, французская и прочие – тоже оказа- лись не очень способны играть эту высокую роль. Го- товность русских ассимилироваться среди покорен- ных народов, однако, давала шанс парадоксальной надежде, что русские обладают уникальным для им- перской нации видением мира – смиренным, отзыв- чивым, космополитичным. Хотя эту идею обычно ас- социируют с пушкинской речью Достоевского (1880) и с ее поэтическим развитием у Блока (1918), она раз- вивалась на протяжении всего Высокого Имперского периода. Опережая развитие этой идеи, западник Ка- рамзин возражал против нее в национальном ключе: Истинный Космополит есть существо метафизическое или столь необыкновенное явление, что нет нужды говорить об нем, ни хвалить, ни осуждать его. Мы все граждане, в Европе и в Индии, в Мексике и в Абиссинии; личность каждого тесно связана с отечеством: любим его, ибо любим себя (1989). И наоборот, создавая в 1840-х годах всеобщую ис- торию миграций, славянофил Алексей Хомяков пы- тался увидеть в этой ситуации «открытости» и «кос- мополитизма» особенность и преимущество россий- ского пути колонизации: Ни один Американец в Соединенных Штатах… не говорит языком краснокожих… И даже флегматический толстяк болот Голландии смотрит в своих колониях на туземцев, как на племя, созданное Богом для служения и рабства, как человекообразного скота, а не человека… Русский смотрит на все народы, замежеванные в бесконечные границы Северного царства, как на братьев своих, и даже Сибиряки на своих вечерних беседах часто употребляют язык кочевых соседей своих, Якутов и Бурят. Лихой казак Кавказа берет жену из аула Чеченского, крестьянин женится на Татарке или Мордовке, и Россия называет своей славой и радостию правнука негра Ганнибала, тогда как свободолюбивые проповедники равенства в Америке отказали бы ему в праве гражданства (1871: 1/107).
Фейерверки
Доминирование может быть эффективным как при наличии общего языка, веры и образования, так и без них. Гегемония невозможна без общей культуры, раз- деляемой колонизованными и колонизаторами с их разными слоями, расами и сословиями. Российская империя экспериментировала в течение двух столе- тий, комбинируя эти процессы на основе развивав- шихся технологий. Важнейшим из факторов, помог- ших этой империи захватить и контролировать огром- ные пространства Евразии, был порох. Огнестрель- ное оружие было двигателем российской колониза- ции, начиная со взятия Новгорода и Казани и до Си- бири, Аляски и Средней Азии. Благодаря его двум ха- рактеристикам – поражающей силе и легкости контро- ля над его распространением – государство смогло монополизировать насилие на огромной территории. Британскую империю создал парус, Российскую – по- рох. В определенных ситуациях порох, универсальная субстанция доминирования, обеспечивал и гегемо- нию над сердцами и умами подданных. В редкие мгновения ритуального единения салюты и фейер- верки создавали официальный язык, объединявший неграмотных и образованных, владевших менявши- мися языками империи и тех, кто их не знал. Своей способностью подражать стихиям фейерверки позво- ляли империи говорить с подданными на языке света, движения и звука, который был уникально свободным от культурной специфики. Начиная с Петра I фейерверки демонстрировали подданным мощь и красоту империи. Переполненные аллегорическими значениями, они поражали всех, хо- тя только владевшие высоким языком культуры могли расшифровать их скрытые послания. Стихи и эмбле- мы высвечивались, вертелись и взрывались в небе, позволяя ритуалам империи подражать деяниям бо- га-громовержца. Петр видел педагогическую связь между фейерверками и огнестрельным оружием: при- выкши к фейерверкам, подданные будут меньше бо- яться пушек, говорил он. Создание фейерверков бы- ло одной из основных функций Императорской Ака- демии наук в Санкт-Петербурге: таким способом Ака- демия доказывала свою пользу для государства. Раз- мах фейерверков был поистине современным: в 1732 году на Неве за две минуты были зажжены 30 тысяч факелов (Сариева 2000: 89). Регулярные фейервер- ки были одним из немногих событий в имперской Рос- сии, в которых элита соединялась с массами, – пер- вым средством массовой коммуникации. Празднуя победу над шведами в 1710 году, пылающий россий- ский орел запускал ракету в горящего шведского льва. Фейерверки изображали битвы, пейзажи, карты и по- казывали другие образы колониального завоевания – турецкие крепости, шведские корабли, а однажды, в 1748-м, даже сибирский кедр (Werrett 2010). Фейер- верк на коронации Екатерины II в числе прочего со- держал «аллегорический образ России», который со- провождался салютом из 101 орудия (Wortman 1995: 1/118). В 1789 году появилась инструкция, как само- му сделать фейерверк; она была предназначена дво- рянам, желавшим поразить этим зрелищем собствен- ных дворовых (Сариева 2000). В 1857 году Николай Игнатьев путешествовал с отрядом казаков по Сред- ней Азии. Когда его атаковали туркмены, он разогнал их, запустив фейерверк: кочевники были так пора- жены «дьявольским огнем», что «молили о проще- нии» (Stead 1888: 272), с похожей историей мы по- знакомимся и в «Очарованном страннике» Лескова (1872). Андрей Болотов, российский офицер, изучав- ший философию и пиротехнику в Кенигсберге, тон- ко определил функцию фейерверка: «Самою пышно- стию оного ослепить народ подлый» (1986: 448). Созданные человеком образы рая, фейерверки ил- люстрировали самую сложную доктрину имперской философии – власть изменять природу и возвышать культуру чистой волей суверена. Процесс такой суб- лимации еще более впечатлял тех, кто знал, как в России производили порох – в буртах, куда свалива- ли навоз и золу, поливая сверху мочой. До изобрете- ния радио и кино, а может и вообще никогда, челове- чество не знало более универсального – межэтниче- ского, трансъязыкового, межсословного – опыта, чем фейерверк. В этих шумных и красочных представле- ниях была энергия, которая могла, пусть на мгнове- ние, объединить свободных и рабов, бедных и бога- тых, ученых и безграмотных. Огнестрельное оружие было средством доминирования, фейерверк – сред- ством гегемонии. Но оружие стреляло всегда, а фей- ерверки по праздникам.
Илл. 13. Фейерверки в честь Екатерины во время путешествия в Крым. Неизвестный художник. 1780
«Пороха в России что песка», – шутил датский по- сол при дворе Петра I (Juel 1899: 257). По мере того как предприимчивые подданные империи подрывали ее монополию на порох, оружие и фейерверки, закан- чивался и Высокий Имперский период. Порошок, ко- торым побеждали врагов и праздновали победы, сго- дился и на то, чтобы убивать императоров и уничто- жить империю. Глава 7 Дисциплинарные шестерни Центральная тема в российской мысли XIX века и важный предмет исследований советских историков – крепостное право утратило прежнее значениe в пост- советской историографии. Как это нередко бывало в исследованиях России, изменение интересов произо- шло параллельно в российской и в западной науке. Чтобы оценить это явление, стоит подумать о контра- сте между процветающими исследованиями рабства и расы в США и несуществующими работами о кре- постном праве в современной России. Лучшим исследованием в этой области остается давняя уже работа американского историка Стивена Хоча, который изучил архив большого поместья неда- леко от Тамбова. Согласно данным Хоча, в начале XIX века производительность труда и питание крестьян под Тамбовом были не хуже, а иногда и лучше, чем в среднем по Германии или Франции. Различие заклю- чалось в мотивации труда, правах собственности и принципах управления. Ни земля, ни доля производи- мого продукта не принадлежала крепостным, и заста- вить их работать могли только телесные наказания, которые применялись постоянно. По данным Хоча, за два года, 1826-й и 1827-й, 79 % мужчин в имении под- верглись порке хотя бы один раз, а 24 % – дважды. За более серьезные нарушения крестьянам еще и вы- бривали полголовы (Hoch 1989: 162). Тамбов был основан в 1636 году как форпост Мос- ковской колонизации – передовая крепость для за- щиты от кочевых племен, владевших этими земля- ми до русского вторжения, и база для дальнейшего продвижения на юг Русской равнины. Значит, основа- ние Тамбова приходится на то же время колониаль- ной экспансии, что основание Вильямсбурга (1632), первой столицы Вирджинии, и Кейптауна (1652) в Юж- ной Африке. Под Тамбовом, однако, проблемы с без- опасностью и транспортом долго не позволяли уста- новиться устойчивому землепользованию. Становле- ние экономики плантационного типа, рассчитанной на вывоз урожая, затянулось на два столетия. В начале XIX века поместье князей Гагариных, которое изучал Хоч, все еще было слишком далеко от рынков. Что- бы доставить зерно к речной гавани, уходили недели, транспортировка в Москву занимала месяцы. Однако земля была плодородной, и Гагарины переселяли в это поместье крестьян из своих нечерноземных поме- стий. Насильственные переселения продолжались и в XIX веке, потому что демографический рост в поме- стье не компенсировал убыль населения от рекрут- ских наборов и бегства крепостных (Hoch 1989: 5). Хо- тя поместье было относительно благополучным, оно не выдерживало имперского бремени. Странно, конечно, считать Тамбов – вошедший в пословицу символ российской глубинки – колонией. Но землю, захваченную в эпоху географических от- крытий, принудительно заселенную во имя прибыли, возделывавшуюся под угрозой розог, повсюду в ми- ре назвали бы колонией. Историки русского крестьян- ства редко рассматривали его в колониальной пер- спективе, но и в этой области есть примечательные исключения (Rogger 1993; Frank 1999).
Колоны и крепостные
Владение крестьянами как собственностью было узаконено в России в связи с событиями, вошед- шими в историю как Смутное время (1598–1613). Этот кризис, ненамного опередивший Тридцатилет- нюю войну (1618–1648) в Европе, тоже включал меж- конфессиональный конфликт, гражданскую войну с иностранным участием, знаменитые случаи ложной идентичности и в конечном итоге крушение государ- ства (Dunning 2001). Будучи частью общеевропей- ского «кризиса XVII века», ситуация в России была спровоцирована распадом ресурсозависимой эконо- мики (см. главу 5). В отсутствие пушнины и серебра единственной валютой, доступной государству, оста- валась земля. Но экспортировать ее было нельзя, и получить с нее прибыль было трудно. Трехпольная система земледелия – необходимое условие урожай- ности в Центральной России – требовала длинных циклов, в течение которых крестьян надо было удер- живать силой (Confino 1963). С появлением пороха у служилых людей появилось решающее преимуще- ство над крестьянами: теперь небольшой отряд, во- оруженный мушкетами или пищалью, мог справить- ся с толпой крестьян, махавших топорами и косами (Hellie 1971; Pettengill 1979). Импорт огнестрельно- го оружия больше способствовал возникновению кре- постного хозяйства, чем любые экономические сооб- ражения. Но чтобы насилие превратить во власть, нужны институты. Таким институтом, сформировав- шим облик России Нового времени, стало крепостное право. В то время как в Западной Европе крепостные ста- новились фермерами, арендаторами или, если им не везло, батраками, в Пруссии, Польше и России сво- бодные крестьяне становились крепостными. Некото- рые историки рассматривают это «второе закрепоще- ние» как результат возросшего в это время сельско- хозяйственного экспорта (Bideleux, Jeffries 2007: 162). Действительно, некоторые восточноевропейские зем- ли становились поставщиками зерна и скота запад- ным соседям. Такие процессы имели место на Балти- ке или в Карпатах, но не в России, где у землевладель- ца просто не было возможностей вывезти урожай. Да- же после захвата Риги и строительства порта в Пе- тербурге экспорт российского зерна через балтийские порты был сильно ограничен, а до этого он был прак- тически невозможен. Пока не стали доступны порты Черного моря и не распаханы прилежащие степи, что случилось в середине XVIII века, основными предме- тами сельскохозяйственного экспорта из России бы- ли пенька и лен, которые англичане столетиями заку- пали в Архангельске. Крепостное право, однако, по- явилось не вокруг Архангельска, а во внутренних про- винциях России, где об экспорте стали думать только с появлением железных дорог. Василий Ключевский (1913) показал, что чем ближе губерния находилась к Москве, тем выше в ней был процент крепостных. Историк полагал, что пояс крепостного населения во- круг Москвы отвечал потребностям ее обороны, а не экономики. Миллионы крепостных были русскими и православ- ными, и как бы мы ни определяли центр этой импе- рии – географически, религиозно, этнически, – чем ближе к нему, тем больше было крепостных. В лич- ном владении помещиков оказались белые по расе, русские по языку, православные по вероисповеданию крестьяне центральных областей России. Крепостных в помещичьем владении почти не было в Северной России и в Сибири. Не было их и среди калмыков, казахов, евреев и северных народов, почти не было среди татар и очень мало – среди русских старове- ров и сектантов (Kappeler 2001: 30). Никакая теория не объяснила такую избирательность русской несво- боды. Ни церковь, ни государство, ни интеллиген- ция не сформулировали чего-либо подобного расо- вой мифологии американских плантаторов, согласно которой африканцы по своему характеру подходят на роль рабов, а коренные народы Америки не подходят (Nash 2000). Но практика закрепощения была вполне в русле невысказанной и, несомненно, русофобской идеи, что именно и только православные русские под- ходят на роль крепостных. Много позднее освобожде- ние крестьян шло в том же ключе. Великие реформы середины XIX века были сначала опробованы на пе- риферии империи, в балтийских и польских землях, где крепостными бывало и русское, и нерусское на- селение, а потом применены к ее центру. За долгую историю крепостного права крестьяне внутренних гу- берний были порабощены раньше и в гораздо боль- ших пропорциях, чем крестьяне имперской перифе- рии, и освобождены они были позже. В сравнительном исследовании рабства американ- ский историк Орландо Паттерсон определяет рос- сийское крепостное право как «основанное на ра- дикальном исключении»: крепостного считали «внут- ренним ссыльным», лишенным защиты закона и лич- ных прав. В то время как мифология рабства ча- сто оправдывала его иноземным или иноверческим происхождением рабов, которых считали потомка- ми пленных и представителями низших рас, Право- славная церковь поощряла закабаление православ- ных православными, но не объясняла их неравен- ство: «Россия – единственная христианская страна, где церковь не определяла раба как обращенного неверного». Рабство требует конструирования куль- турной дистанции между господином и рабом в тер- минах стабильных различий, которые нельзя сменить или подделать, – расовых, религиозных, языковых. Но вместо того чтобы оправдать свою власть, предста- вив крепостного пленным иностранцем или его потом- ком, российский крепостник «поступал наоборот: на- зывал сам себя иностранцем благородного происхож- дения» (Patterson 1982: 43–44). Рюрикович из древ- него рода или служака-петровец, типичный помещик держал сотни или тысячи крепостных в состоянии со- циальной смерти. С 1649 по 1861 год крепостных мож- но было законно покупать, продавать и закладывать, пусть в большинстве случаев не поодиночке, а семья- ми. Крепостные не могли заключать договоры, быть свидетелями в суде или жаловаться на хозяина. У них, однако, оставалось право на жизнь. Помещики могли и, с точки зрения государства и церкви, должны были заставлять крепостных работать любыми способами; они лишь не могли убивать их. Российские помещики получали от своих владений экономические блага, которые можно было измерить в цифрах, и другие блага, неизмеримые и невырази- мые. «Управляя государством как сатрапы или коло- ниальные чиновники» (Frank 1999: 8), землевладель- цы кормились трудом своих крепостных, получая от них продукты питания и все остальное, что могла дать земля, и поощряли крестьян везти свои изделия на рынок, собирая с их доходов оброк и другие подати. Если дворянам не удавалось получить доход с име- ния, государство выдавало им субсидии, беря их зем- ли и крепостных в залог и таким образом гаранти- руя выживание поместий и их владельцев. Экономи- ческие выгоды от крепостных поместий были нена- дежными, и извлечь их было все более трудно; зато другие блага – демонстративное потребление, сохра- нение образа жизни, различные привилегии власти – были гарантированы империей. Огромные масшта- бы и внеэкономическая природа отличали крепост- ное право от американского рабства (Kolchin 1987). Растянувшиеся на десятки и сотни верст, населенные сотнями и тысячами «душ», земли российской знати были по сути дела некоммерческими предприятиями. Когда черные рабы не приносили прибыли, плантато- ры не держали их из поколения в поколение; но имен- но это происходило с миллионами крестьян из ты- сяч имений в Высокий Имперский период. Удерживать крепостных, несмотря на финансовые потери, было не исключением, а правилом. С начала XIX века им- перия предлагала дворянам закладывать земли вме- сте с крепостными в государственных банках. Зало- говые суммы редко выплачивались; государство кон- вертировало их во внешние долги и инфляцию. К 1856 году почти 2/3 крепостных мужского пола (6,6 мил- лиона душ) были заложены, но продолжали принад- лежать прежним владельцам; имения, конфискован- ные за долги, исчислялись несколькими десятками (Pintner 1967: 37–42). Выплачивая дворянству огром- ные займы под залог крепостных, правительство от- казывало в кредите торговцам и промышленникам. Большую часть своей истории империя ограничивала индустриальное развитие в пользу непроизводитель- ного крепостного сельского хозяйства. Крепостные субсидировали империю, а империя субсидировала крепостничество. Эта политика, дове- денная до совершенства министром финансов Его- ром Канкриным (1823–1844), вызывала насмешки многих историков, особенно марксистов. Однако и со- ветские колхозы часто не окупали себя, и тогда госу- дарство поддерживало их и уж во всяком случае их управленцев. В XXI веке, когда европейские фермы примерно треть своих доходов получают от государ- ства, у Канкрина найдутся сторонники. В централь- ных регионах России крепостное право было меха- низмом социальной политики; его сохранение дикто- валось сословными интересами дворянства и дисци- плинарными интересами империи (Moon 1999). Аргу- менты в пользу сохранения крепостничества ссыла- лись на задачи сохранения дворянской доблести, се- мейных ценностей, народной культуры и природно- го окружения – экологический консерватизм позапро- шлого века. Начиная со Смутного времени механизм предо- ставления земель во внутренних областях России был примерно таким же, каким он был в то время во многих частях колониального мира, от Вирджинии до Новой Зеландии. Захваченная или опустевшая, зем- ля рассматривалась как terra nullius, и служилые лю- ди получали ее в оплату их услуг государству. Но им нужнее были деньги, а чтобы заработать на этих землях, владельцам нужна была рабочая сила. Ее можно было найти на месте или привезти издалека. В любом случае новым землевладельцам приходи- лось использовать институты принуждения, а выбор их невелик, от рабства до крепостничества с отда- ленной перспективой найма или арендаторства. Со- ловьев и Ключевский считали, что общей причиной крепостного права была низкая плотность населения, и с ними согласны современные экономисты (Domar 1970; Millward 1982). Важны, однако, детали. Были ко- лонизованные земли (например, Австралия, Сибирь или Новороссия), которые были недонаселены, и лю- дей туда привозили издалека. Но были и такие, как Индия или Центральная Россия, где рабочая сила бы- ла доступна; тогда крестьян приходилось охранять, чтобы они не покидали родные места, и принуждать к работе. Но внешняя колонизация тоже нуждалась в кре- стьянском труде. Помещики имели право переселять своих крепостных на новые земли или покупать кре- постных с тем, чтобы пригнать их к месту нового посе- ления. В XVIII – начале XIX века такие насильствен- ные переселения крепостных были массовыми и до- рогими операциями (Sunderland 1993). Поскольку без надежды на прибыль никто не стал бы переселять, охранять и кормить сотни семей, массовые пересе- ления меняли природу крепостного права, подчиняя его экономической рациональности. Ведущий исто- рик-марксист 1920-х годов Михаил Покровский при- знавал развитие «плантационного крепостничества», ориентированного на производство, вывоз и прода- жу сельской продукции, только начиная с XIX века (2001: 10; Кагарлицкий 2003). Самый важный русский роман о крепостном праве – «Мертвые души» Гого- ля – посвящен именно проекту переселения, который высмеивается здесь в целом и в деталях. В одной из своих главных работ, «Происхождение крепостного права в России» (1885), Василий Ключев- ский доказывал, что крепостное право не было вве- дено государством, а сложилось в итоге частных сде- лок, в которых крестьяне-арендаторы не могли внести плату за землю и возвратить землевладельцам дол- ги (1956: 7/245). Взамен они заключали пожизненные договоры, закладывая личную свободу или продавая ее, и эти договоры были узаконены государством. В качестве модели для такого рассуждения Ключевский выбрал римский «колонат», как его определял фран- цузский историк-античник Фюстель де Куланж, чьи ра- боты переводили коллеги Ключевского по Московско- му университету. Учитель великого социолога Эмиля Дюркгейма (см. главу 11), Куланж доказывал, что в позднем Риме и Византии колонат был промежуточ- ным звеном между рабством и свободным земледе- лием. Римский колонат вырос из долгового обреме- нения крестьян. Когда свободные крестьяне станови- лись колонами, они и их потомки принадлежали гос- подам, свобода их ограничивалась, их можно было ку- пить и продать (Куланж 1908). Как и русские крепост- ные, римские колоны трудились и в новых колониях Рима, и в исконных итальянских землях. В этимологи- ческом и историческом отношении эти колоны стояли у самых истоков колоний и колониализма. К тому же исследования Куланжа, как и его столь же знамени- тых английского и русского коллег, Генри Мэна и Ва- силия Ключевского, находились под влиянием ново- стей об аграрных порядках в колониях, прежде всего в относительно лучше изученной британской Индии (Morris 1900: 1/6; Mantena 2010b). Закрепощение русских русскими было механизмом внутренней колонизации со многими ее характер- ными функциями – режимом управления населени- ем, способом освоения территории, производствен- ным институтом и, наконец, биодисциплинарным ме- тодом, обеспечивавшим воспроизводство человече- ских популяций. Не прибыль, а порядок были глав- ной задачей крепостной колонизации; не производ- ство товаров, а воспроизводство населения и колони- зация территории были ее целью; не развитие, а при- нуждение были ее методом.
Немецкие колонии
В 1763 году, силой захватив российский трон и окон- чив Семилетнюю войну, Екатерина II издала новый Манифест, призывавший иностранцев переселяться в Россию и обещавший им существенные выгоды: бесплатную землю, освобождение от воинской служ- бы, субсидии на переселение, беспроцентные займы и освобождение от налогов на 30 лет (Bartlett 1979: 3). «Колонистам», как официально именовались прие- хавшие, гарантировалась свобода вероисповедания. Тем из них, кто решит основывать мануфактуры (Ма- нифест называл их «капиталистами»), было допол- нительно обещано право приобретать крепостных. К Манифесту был приложен длинный список предла- гаемых для колонизации земель, от Западной Рос- сии до Сибири: новые колонии должны были осво- ить эти «пустующие земли», вытесняя или ассими- лируя туземцев. Теперь здесь, во внутренних зем- лях и на окраинах, империя будет осуществлять ци- вилизаторскую миссию. Проект иностранных колоний был связан со смутными надеждами Екатерины от- менить крепостное право. По замыслу, иностранные или российские колонисты должны были со временем заменить крепостных в помещичьих имениях. На де- ле такой эксперимент был проведен лишь в несколь- ких поместьях, принадлежавших императорской се- мье (Bartlett 1979: 92). Для приема колонистов Екате- рина создала специальную Канцелярию, которую воз- главил ее фаворит Григорий Орлов, герой Семилет- ней войны. Как Орлов пояснял в своем отчете Се- нату в 1764 году, в результате его успешной рабо- ты «Россия отныне не будет представляться столь чужой и дикой, как доселе, и значительное против нее предубеждение незаметно исчезнет» (Свод 1818: 5/128). После Вестфальского мира немцы стали чем-то вроде колониального товара; их покупали, нанимали или переселяли по всему земному шару. Англия наня- ла немецких солдат, чтобы подавить восстание в Аме- рике; Екатерина отказалась предоставить русских солдат, несмотря на выгодное британское предложе- ние (Старцев 1995). Приглашая французских кальви- нистов в Берлин, Пруссия переселяла немецких ко- лонистов в осушенные земли на Рейне, и Екатерина стремилась превзойти эти успехи Фридриха. Пригла- шенные или нет, в Россию приезжали иностранные советники, чтобы помочь амазонке-императрице в ее деле просвещения неведомой страны. Французский авантюрист, впоследствии известный писатель Бер- нарден де Сен-Пьер прибыл в Россию в 1762 году с планами создать «европейскую колонию» к востоку от Каспийского моря. Эта колония должна была усми- рить коренные народы «силой примера или оружия» и, возделав «пустующие земли», начать торговлю с Индией; правда, Индия была далеко за горами. Бер- нарден просил у Екатерины II заем 150 тысяч рублей, но денег не получил. Он потом прославился романом «Поль и Виргиния», действие которого происходит на французском Маврикии. Перед смертью в 1814 году писатель начал работу над большим романом о Си- бири. Действие его происходит в 1762 году, как раз ко- гда Бернарден был в России. Переворот, приведший к власти Екатерину, он называет «революцией» (Cook 1994, 2006). Другой предприимчивый француз, аббат Рейналь, пояснял в «Истории обеих Индий»: Лучше всего [для России] было бы выбрать одну плодородную губернию и… пригласить туда свободных людей из цивилизованных стран… Оттуда ростки свободы распространились бы по всей империи…Мы не можем приказать русским сделаться свободными, но должны приобщить их к сладким плодам свободы (Raynal 1777: 248). Впоследствии Рейналь посетил Санкт-Петербург и встретился с Екатериной, но «Обе Индии» не нашли у нее отклика. В 1765 году императрица пригласи- ла в Россию благонадежного немца, пастора Иоган- на Рейнгольда Форстера, чтобы тот рассказал Евро- пе о новых колониях на Нижней Волге. Приехав в Рос- сию вместе с юным сыном Георгом, Форстер нанес колонии на карту и помогал в работе над их уставны- ми документами (Bartlett 1979: 100). В Санкт-Петер- бурге ходили слухи, что он стремится основать свою собственную колонию (Dettelbach 1996: 28). За рабо- ту в России ему так и не заплатили, но составлен- ные им карты волжских колоний опубликовало лон- донское Королевское общество, что стало первым на- учным достижением Форстера (Forster 1768). Для его сына Георга первой работой стал перевод из Ломоно- сова, выполненный в возрасте 11 лет. Оба Форстера впоследствии прославились, приняв участие во вто- рой экспедиции капитана Джеймса Кука. Внимательная к публичному освещению своих дей- ствий, Екатерина не колебалась, называя организо- ванную государством иммиграцию европейцев в Рос- сию «колонизацией», земли, которые они возделыва- ли, – «колониями», а своих новых подданных – «ко- лонистами». Что подвергалось колонизации? Россий- ская империя. Кто колонизовал ее? Европейские по- селенцы. Чьей властью и в чью пользу? Российской империи. За образец Екатерина и ее фаворит Орлов взяли колонизацию Рейнской области, недавно осушенной и освоенной Фридрихом Великим (Blackbourne 2007). С его успехами Орлов мог сам ознакомиться, участвуя несколькими годами ранее в войне с Пруссией. Конку- рируя с Фридрихом за стабильный приток колонистов, Екатерина предлагала им лучшие условия. Получив деньги, многие колонисты исчезли в степи, но одна группа поселенцев все же спасла проект. Эти люди были последователями радикальных течений эпохи Реформации и сторонниками весьма своеобразного образа жизни – наверно, одними из самых странных людей в европейской истории. Преследуемые во мно- гих странах, но отказавшиеся от ответного насилия, они обрели в России то, что давно искали, – целинные земли, которые давал и Фридрих, и освобождение от воинской службы, чего он не обещал. Организован- ные сектантские общины гораздо лучше приживались на новом месте, чем отдельные искатели приключе- ний. Самые большие и успешные колонии – процве- тающие города на Волге и дочерние колонии на юге России – основали моравские братья; они известны также как гернгутеры от названия саксонской деревни Гернгут, где граф Николаус фон Цинцендорф поселил в 1720-х годах этих сторонников Яна Гуса. Александр I был особенно к ним благосклонен, лично посетил Гернгут и предоставил моравским братьям земли и привилегии в Прибалтике, которых они, правда, быст- ро лишились. Будучи активными миссионерами, они обратили в свою веру тысячи крестьян-эстонцев и иг- рали важную роль в столице империи. Пережив свои лучшие времена в начале XIX века, моравские братья еще долго сохраняли свое необычное влияние. Алек- сандр Головнин, министр просвещения (1861–1866), писал в воспоминаниях: «Во мне осталось много от детства, от квакеров, от гернгутеров» (2004: 53). О моравских братьях часто упоминал Лев Толстой, це- нивший их учение о ненасилии и физическом труде; в детстве он их называл, по созвучию и с иронией, «муравейными братьями». Илл. 14. Первое издание карты германских колоний в Поволжье Иоганна Рейнгольда Форстера, впослед- ствии участвовавшего в кругосветном путешествии капитана Дж. Кука.
Иммигранты прибывали на корабле в Кронштадт и там присягали на верность императрице. Затем их распределяли по обширным, малоизвестным землям за тысячи верст от Петербурга. Под конвоем их пе- ревозили вверх по Неве, через Ладожское озеро в Новгород, повторяя древний маршрут Рюрика, исто- рия которого могла быть им известна. Много лет спу- стя Готлиб Бератц, приходской священник на Волге, начинал свою историю немецких колоний в России с упоминания о Рюрике, «норвежце немецкой кро- ви», что должно было доказать читателю, что Рос- сия всегда была гостеприимна к иностранцам (Beratz 1991: 2; пастор Бератц был расстрелян большевика- ми под Саратовом в 1921 году). Из Новгорода колони- сты шли или ехали сушей до Волги и дальше сплав- лялись вниз по течению. Путь от Санкт-Петербурга до Нижней Волги занимал много месяцев; многим при- шлось зимовать в дороге. Тем не менее план Екате- рины был настолько успешен, что в 1766 году прави- тели нескольких германских земель запретили своим подданным эмиграцию. Но она продолжалась, и по- сле аннексии Россией Крыма в 1774 году из Пруссии переселилась еще одна большая и странная религи- озная группа – меннониты. Около 1818 года из Гер- мании прибыли особого рода пиетисты, которые хоте- ли встретить ожидавшийся ими конец света там, куда Ной привел свой ковчег, – в горах Кавказа. Отдельные группы немецких колонистов осушали болота около Санкт-Петербурга; им в этой работе помогали англий- ские квакеры. В Саратове и Екатеринославе были со- зданы имперские администрации «по делам колони- стов». Дочерние колонии основывались в разных ме- стах, от Кавказа до Алтая. Неожиданный союз между воинственной империей и протестантами-пацифистами требует объяснения. Империи было выгодно, чтобы ее внутренние колонии строились по принципу закрытой общины. С согласия государства члены колонии были прикреплены к ней юридически и экономически; покинуть такую общину было сложно, уходящий не получал ни доли собствен- ности, ни прав наследства. Коммуна самоуправля- лась, и главным контактом государства с ней было на- логообложение, которое было более эффективным, когда его единицей была община, а не отдельные «ду- ши». На целинной земле и во враждебном окружении преуспевали люди, которых соединяли сильные вне- экономические отношения, а также необыкновенная трудовая этика и совсем необычные нормы общежи- тия. Моравские братья не имели личной собственно- сти. Земля, скот и доходы принадлежали всей общине и никому в отдельности. Колонисты жили в общежи- тиях, разделенных по полу, – мужчины отдельно, жен- щины отдельно; супруги встречались по расписанию, одобренному старейшинами. Дети тоже жили отдель- но под особым присмотром, и родители посещали их в назначенные дни. Повинуясь старейшинам во всем, включая выбор супруга (который в некоторых общи- нах решался по жребию), эти люди совместно прини- мали пищу, отдыхали за хоровым чтением Священ- ного Писания и возделывали землю с поразительной эффективностью. На Волге их города, сады и поля вы- глядели островами процветания и порядка. Как и хо- тела Екатерина, они влияли на своих соседей – право- славных русских, татар-мусульман и калмыков-будди- стов. Некоторые русские секты Поволжья и Крыма за- имствовали радикальные верования гернгутеров. Но и недовольство среди отдельных колонистов также было высоким. Когда Пугачев громил волжские коло- нии в 1774 году, около ста немцев присоединились к восстанию (Beratz 1991). Сто лет спустя население внутренних немецких ко- лоний в Российской империи достигло полумиллиона. Примерные налогоплательщики, немцы не смешива- лись со своими соседями, но те перенимали их язык, навыки и технологии, а иногда и верования. В некото- рых немецких семьях дети вырастали двуязычными; их вклад в русскую культуру был огромным и остает- ся недооцененным. Моравские братья построили Са- репту, переросшую в город, более известный как Ца- рицын, Сталинград и Волгоград. Эдуард Губер (1814– 1947), родившийся в маленькой колонии на Волге, первым перевел «Фауста» Гете на русский язык. Рабо- тая в Сарепте, Исаак Якоб Шмидт перевел Новый За- вет на калмыцкий и монгольский языки (Benes 2004). Родившийся в Сарепте в семье полицейского-гернгу- тера Яков Гамель стал знаменитым путешественни- ком и пионером фотографии в России. Колонии обес- печивали работой российских интеллектуалов, вклю- чая самого Пушкина, который в начале 1820-х годов служил в администрации южных колоний. Знакомство с другой жизнью внутри России оказа- ло влияние на русских радикалов XIX века. Один из их лидеров, Николай Чернышевский, вырос в Сара- тове – столице немецких колоний на Волге. В гим- назической юности его друзьями были Павел Бах- метев, сын местного помещика, и Александр Клаус, сын немецкого органиста (Эйдельман 1965). Черны- шевский был арестован, написал в тюрьме свой уто- пический роман «Что делать?» и был сослан в Яку- тию. Бахметев переселился в Новую Зеландию, что- бы основать там утопическую коммуну. Клаус стал главой администрации саратовских колоний, а в 1869 году написал книгу с провокационным названием «На- ши колонии». Не менее радикальным способом, чем Чернышевский, Клаус сделал свой народ – немец- ких колонистов в России – примером для русских кре- стьян. Клаус предлагал регулировать жизнь крестьян после отмены крепостного права по образцу общин немецких сектантов в Поволжье. Отрицая либераль- ную идею индивидуальных прав, Клаус противопо- ставлял ей систему владения землей у меннонитов и других сектантов. Прибыв в Россию, они получа- ли землю в коллективное, а не индивидуальное вла- дение. Они могли покинуть колонию, но не забрать свою долю в коллективной собственности. Поэтому из немецких колоний уходили немногие, и уж точ- но намного реже, чем крестьяне, бежавшие из сво- их общин после освобождения. Крупный российский чиновник, Клаус (1869) предлагал законодателю пе- ренести эту структуру коллективной собственности с общин немецких сектантов-колонистов на российские земельные общины15. Его книга стала продолжени- 15 Карьера Александра Клауса (1829–1887) иллюстрирует центро- стремительный процесс переноса идей и людей из периферийных ко- лоний в имперское управление. Окончивший саратовскую гимназию с чином коллежского регистратора (14-й класс), Клаус поступил в Сара- товскую контору по иностранным поселенцам, потом в Министерство ем необычной традиции, в которой социальный уто- пизм XIX века соединялся с наследием радикальной Реформации XVI века. На деле этот меннонитский рецепт для России был недалек от революционного евангелия Чернышевского. Одноклассник Клауса, он предрекал грядущий скачок от русской общины пря- мо в социализм, опираясь на сильно преувеличенные особенности крестьянской общины, которые воспри- нял по аналогии с лучше знакомыми ему общинами немецких сектантов. Россиян впечатляла уникальная жизнь этих внутренних колоний, и в них еще долго на- ходили практический образец лучшей жизни. И Ленин, и Троцкий росли в таких колонизованных землях, один среди немецких колоний на Волге, другой среди ев- рейских колоний в Украине. В 1870-х годах имперское правительство наруши- ло давние обещания, начав призывать колонистов на воинскую службу и введя обязательное изучение рус- ского языка в школах. В ответ многие общины – десят- ки тысяч сектантов – коллективно продали свои земли и эмигрировали в Северную Америку. Этнографиче- ские исследования показывают, что даже десятки лет спустя американские меннониты воспринимали сво- государственных имуществ и потом в Министерство путей сообщения. Он дослужился лишь до надворного советника (7-й класс), но в 1871 году в числе высших чиновников был награжден крупным земельным наделом, став помещиком (http://wolgadeutsche.net/lexikon/_Klaus.htm). их эмигрировавших из России единоверцев как «рус- ских» (Kloberdanz 1975). Примерно один миллион потомков немецких ко- лонистов остались в России, Украине и на Кавказе. Они страшно пострадали во время Гражданской вой- ны 1917–1919 годов, голода на Волге в 1921–1922 и 1932–1933 годах и массовых депортаций 1937–1938 годов. В начале Второй мировой войны Альфред Ро- зенберг предъявил претензии рейха на все советские земли, которые ранее принадлежали немецким ко- лонистам; по его словам, то была территория боль- ше всех пахотных земель Англии (Ямпольский 1994: 165). Балтийский немец, Розенберг учился инженер- ному делу в Москве и любил цитировать Достоев- ского. Наставник Гитлера в ранней нацистской орга- низации «Реконструкция: экономическая и политиче- ская ассоциация в пользу Востока», Розенберг стал министром по делам восточных территорий во вре- мя Второй мировой войны (Kellogg 2005). Памятью о немецких колониях можно объяснить некоторые за- явления Гитлера из самых эксцентричных, как, на- пример, такое: «Волга должна стать нашей Миссиси- пи» (Blackbourn 2009: 152). Так случилось, что Ста- линградская битва, исторический предел немецкого наступления на Восток, развернулась на том самом месте, где некогда преуспевала Сарепта – цветущая колония, созданная в России мирными, трудолюбивы- ми немцами.
Паноптикон
В 1780 году британский морской инженер Самуил Бентам приехал в Россию по приглашению князя По- темкина, который возложил на него множество обя- занностей, от строительства кораблей до варки пи- ва. Пять лет спустя Потемкин пригласил и его млад- шего брата, Иеремию. Вместе братья Бентамы рабо- тали в Кричеве, одном из потемкинских поместий в только что завоеванных белорусских землях. Во вла- дениях Потемкина иностранцы на пять лет освобож- дались от всех налогов и податей. Земли, где много веков жили славяне, евреи и татары, теперь заселя- ли колонисты, преимущественно немцы и греки. Са- муил получил чин полковника российской армии, а Иеремия Бентам был при нем секретарем. Достиже- ния британской промышленности Потемкин внедрял в своих поместьях с помощью военной силы, но Са- муил был гибок и изобретателен. Он построил лод- ку-амфибию, которая могла идти на веслах по воде и на колесах по суше; правда, выдвижная подвеска ча- сто ломалась. Он также сконструировал «червеобраз- ное судно», изгибавшееся в соответствии с течением извилистых русских рек. Но величайшим изобретени- ем братьев Бентам в Кричеве был паноптикон – стро- ение, соединявшее функции фабрики и общежития. Замыкаясь кольцом, многоэтажное здание выходило окнами на внутренний двор, в центре которого нахо- дилась смотровая башня. Она была сооружена так, чтобы рабочие, трудившиеся в здании, всегда счита- ли, что находятся под наблюдением, даже когда баш- ня была пуста. Такая конструкция создавала «очевид- ную вездесущность» власти (Bentham 1995); упростив мысль Бентама, Мишель Фуко назвал это «паноптич- ностью». Два таких строения британские каменщики начали возводить в России, один в Кричеве (нынеш- няя Белоруссия) и другой южнее, в Херсоне (Украи- на). В Кричеве Иеремия Бентам написал свой трак- тат «Паноптикон», который принес автору славу и по- следователей во всем мире. Строительство панопти- конов, правда, так и осталось незаконченным из-за начала новой Русско-турецкой войны и неожиданной продажи потемкинских имений (Пыпин 1869; Christie 1993; Эткинд 2001a; Stanziani 2008). Самуил Бентам участвовал в строительстве и дру- гого знаменитого проекта – потемкинских деревень16.
16 В известной статье о колонизации Новороссии А.М. Панченко (1999) не отрицал того, что Потемкин творчески украшал берега и деревни, стремясь поразить Екатерину и ее гостей. Исследователь пытался по- В огне факелов и фейерверков, красочные декорации вдоль пути императрицы, которая плыла вниз по Дне- пру в 1787 году, обманывали взгляд своим великоле- пием. Играя с правдой, властью и зрением, оба изоб- ретения – паноптикон и потемкинские деревни – от- лично дополняли друг друга. Именно в поместье По- темкина Иеремия Бентам начал работать над своей теорией фикций, которая стала знаменитой; влияние на нее двух практических проектов, фикции наблюде- ния в паноптиконе и фикции изобилия на речных бе- регах, пока остается недооцененным. Зато слово «па- ноптикум» – обозримая коллекция курьезов – вошло в русский и немецкий языки, будто обобщая разнооб- разные интересы Бентамов. Совершив два путешествия в Сибирь, Самуил Бен- там в 1788 году предложил Потемкину еще один про- ект – новый путь в Новый Свет. Он хотел пересечь Сибирь с отрядом русских солдат, построить корабль на берегу Тихого океана, высадиться на побережье Америки и во главе своего отряда дойти до Нью-Йор- ка (Christie 1993: 253). Потемкин не проявил интере- са к проекту, и мы никогда не узнаем, как только что провозглашенные Соединенные Штаты отреагирова- ли бы на появление в глубоком тылу отряда русских
нять политические мотивы потемкинских фантазий, что ему вполне уда- лось. солдат под командой англичанина. Бентам вернулся в Англию, но продолжал работать с русскими. По реко- мендации Самуила на берегу реки Охты около Санкт- Петербурга в 1807 году был построен новый панопти- кон. Здание в форме шестилучевой звезды было 12 метров в высоту, с лифтом в середине, и служило вер- фью и морской школой. Все пять этажей этой звез- ды можно было одновременно видеть с центральной башни (Приамурский 1997). На этом самом месте в начале XXI века Газпром планировал возвести свой главный офис. Возвышаясь над городом подобно ги- гантскому огурцу, башня должна была демонстриро- вать власть и вездесущность Газпрома. Этот противо- речивый проект был остановлен в 2010 году. Задуманный в России как фабрика, в Англии паноп- тикон пригодился как тюрьма. Иеремия Бентам поки- нул Россию в конце 1787 года. Много лет спустя он написал Александру I, что за два года в Кричеве он получил «самые богатые наблюдения» своей жизни. Назвав Кодекс Наполеона «всего лишь хаосом», Бен- там предложил российскому императору принять но- вое всеобъемлющее законодательство, которое все будет построено, словно вокруг центральной башни, вокруг принципа всеобщего блага (Пыпин 1869). Про- шло время, и бентамовский проект паноптикона при- влек внимание Фуко. Заново открыв его миру, Фу- ко (2005) не упомянул, что он был изобретен в Рос- сии. Придуманный британцами для российской коло- нии и приспособленный ими же для российской столи- цы, 200 лет спустя паноптикон был истолкован фран- цузом как универсальный прототип дисциплинарных практик.
Военные поселения
После победоносного окончания Наполеоновских войн империя начала новый колониальный экспери- мент. Ветераны российской армии, взявшей Париж, возвращались домой на поселения, сочетавшие сель- ское хозяйство с военной подготовкой. Военные по- селения – большие, организованные на научной ос- нове, включавшие казармы, манежи и плантации, – впервые появились близ Новгорода, в самом сердце России, а затем в Украине и других местах. Пример- но треть огромной армии была расселена в этих ти- повых городках. Обсуждались планы отправить всю пехоту на поселения на севере России, а кавалерию расселить по южным губерниям (Pipes 1950). Чтобы освободить место для поселений, располагавшиеся в этих местностях имения были скуплены по симво- лической цене, а их владельцам пришлось уехать. Местных крестьян переселяли или смешивали с сол- датами. В административных документах того време- ни, которые писали по-французски, новые бюрокра- тические единицы называли «колониями», а в русско- язычных документах – «поселениями». Дальней зада- чей военных поселений было вытеснение крепостно- го права либо путем замещения помещичьих имений новыми колониями, либо путем выкупа крестьян за счет ожидавшейся прибыли. Так, в далекой панопти- ческой перспективе внутренняя колонизация еще раз распространилась бы на всю империю. Восприяв от Всевышнего промысла под Державу НАШУ многочисленные народы и племена, в России обитающие, положили МЫ в сердце своем пещись непрестанно, дабы каждый язык и каждое сословие благоденствовали в ненарушимой тишине и спокойно наслаждаясь правами своими. Доводить до толь вожделенного состояния каждую часть сего великого семейства составляет приятнейшее для сердца НАШЕГО упражнение, — обращался к своим подданным Александр I в 1817 году (Высочайший Именной Указ 1818, 94). Империя рисовалась его взгляду огромной, но недорисованной панорамой, предметом непрестанной заботы и при- ятнейших упражнений. Положение точки Высочайше- го обзора смиренно уступало позициям Всевышне- го промысла, но и стремилось к ним в меру челове- ческих сил и технологий. Потомки увековечили это оптическое вожделение, поставив Александру, побе- дителю Наполеона и строителю военных поселений, небывалый памятник в не любимой им столице. По- добный наблюдательной башне, он поднимал точку обзора на высоту, с которой всевидящий глаз вечно обозревает имперские дали. Все военные колонии были объединены в одну им- перскую структуру, которую возглавил артиллерист Алексей Аракчеев. В их повседневной жизни сме- шались разные культурные элементы. Каждая коло- ния строилась по стандартному плану, с централь- ным плацем, большими общественными зданиями и пожарной каланчой. У Аракчеева в его имении эта башня было особенно высокой, поэтому один осве- домленный гость назвал ее паноптиконом (Свиньин 2000: 143). Детей обучали в «ланкастерских школах», где особая роль отводилась системе взаимного обу- чения: старшие и продвинутые ученики помогали обу- чать младших или менее успешных. Изобретенные британским квакером Джозефом Ланкастером, такие школы были популярны в английских и испанских ко- лониях. Холостяки в поселениях женились на неве- стах, выбранных для них начальством, хотя один оче- видец утверждал, что жен выбирали по жребию, как это делали гернгутеры (Петров 1871: 159). Военные поселения планировались как колонии на ничьей земле, создающие новое пространство, отлич- ное от остальной России. Министр внутренних дел Виктор Кочубей писал Аракчееву, что выехать из ко- лонии под Новгородом, переправившись с правого берега Волхова на левый, было для него все равно что претерпеть «какую-то революцию глобуса» и по- пасть «из области образованной в варварскую стра- ну» (Карцев 1890: 87). И сегодня в лесах и болотах, где некогда стояли военные поселения, высятся ве- личественные руины зданий в стиле ампир – солдат- ские казармы, кавалерийские манежи и военные ча- совни, похожие на римские храмы. До сих пор мест- ное население не смогло разобрать эти руины на кир- пичи. Иностранные колонии и военные поселения в России были связаны между собой. В конце 1810-х го- дов, когда оба проекта переживали свое лучшее вре- мя, во главе канцелярий, управлявших обоими проек- тами, стояли братья – Павел и Андрей Фадеевы. Ино- гда в военных поселениях помещали немецких коло- нистов, чтоб они давали солдатам пример в сельском хозяйстве (при этом, наверно, надо было следить и за тем, чтобы последние не дали им примера в военном деле). Военные поселения встретили гораздо боль- шее сопротивления, чем немецкие колонии. Во время холерных бунтов 1830-х годов поселенцы убили сот- ни офицеров и докторов. Потом бунтарей наказыва- ли, прогоняя сквозь строй и забивая шпицрутенами. Аракчеевщина стала синонимом деспотичного и же- стокого режима; в этом значении это слово любил упо- треблять Ленин более чем через сто лет после смер- ти Аракчеева. Поселения так и не смогли кормить се- бя сами; в этом они тоже разделили судьбу многих ко- лоний мира. Как и немецкие колонии в России, воен- ные поселения внесли вклад в русскую культуру: в од- ном из таких поселений, под Харьковом, вырос Илья Репин; в другом, под Новгородом, служил Афанасий Фет. В 1857 году, за несколько лет до освобождения крепостных, Александр II распустил военные поселе- ния. Земли, постройки и людей передали Министер- ству государственных имуществ, которое отвечало и за немецкие колонии. Илл. 15. Кавалерийский манеж и церковь в деревне Селище Новгородской области. Часть комплекса во- енных поселений, построенного в 1818–1825 годах
Общины и шпицрутены
Одна из центральных сцен пушкинского «Онегина» включает крестьянскую песню, которую поют девуш- ки, собирая ягоды для своей помещицы. Под угро- зой телесного наказания их заставляют петь, чтобы они не ели барских ягод: «затея сельской остроты», пояснял поэт, сам имевший крепостных и любивший ягоды (Пушкин 1950: 3/66). В «Анне Карениной» по- мещик Левин находит решение своим экзистенциаль- ным проблемам, кося траву вместе с крестьянами. Во- енное дело в XIX веке тоже состояло в производстве коллективных движений, соединяя красоту, доступ- ную только внешнему взгляду – взгляду власти, – с те- лесными наказаниями. Коллективный труд был функ- ционален для «артельных работ» (как, например, в «Бурлаках на Волге» Репина), но в сельском хозяй- стве оставался необычным. Тем не менее империя выстраивала свои отношения с крестьянами не как с индивидами, а как с членами крестьянских коллекти- вов. Когда крестьян забирали по рекрутской повинно- сти в армию, учить их коллективным движениям бы- ло непросто. Следуя прусскому образцу, российская армия применяла особые техники наказаний, кото- рые были призваны сплотить солдатский коллектив. Провинившегося солдата вели между двумя рядами сослуживцев, которые били его деревянными пал- ками определенной длины; эти палки назывались иностранным словом «шпицрутены». Кто не наносил удар товарищу, становился следующей жертвой. На- казания были публичными не потому, что за ними на- блюдали зрители, а в более глубоком смысле: пуб- лика приводила их в исполнение, и каждый член это- го эгалитарного коллектива вносил такой же вклад в наказание, что и остальные. Хотя смертная казнь в России была отменена в 1753 году, «прогнать сквозь строй» часто означало мучительную смерть. В 1863 году шпицрутены были заменены на розги, которые еще долго дополняли тюремную систему наказаний. Как показал Фуко (2005), публичная казнь на эшафо- те символизировала королевскую власть. Шпицруте- ны символизировали власть коллектива, или, точнее, единство коллектива и власти. В гражданской жизни такую функцию выполняла крестьянская община. «Сельское общество» пере- распределяло земельные наделы между своими чле- нами, взимало с них налоги и подати, вершило суд в отношении спорных дел между крестьянами, хода- тайствовало в отношении их дел перед помещиком или управляющим и выбирало рекрутов для сдачи в армию, избавляясь от смутьянов (Миронов 1985; Moon 1999). В 1840-х годах правительство еще укре- пило дисциплинарную власть общины, предоставив ей право подвергать ее членов телесным наказаниям или ссылать в Сибирь. К этому времени община ста- ла центральным институтом организации крестьян- ской жизни на российском пространстве. Обычай и за- кон наделяли этот особенный институт все большей силой; разрушив дисциплинарную власть помещика, реформа 1861 года еще более повысила значение «сельского общества» для его членов. В это время общины регламентировали жизнь в помещичьих име- ниях и среди государственных крестьян, среди право- славных и раскольников, в Европейской России и в Сибири. Во второй половине XIX века община превра- тилась в самый горячий вопрос внутренней политики России. Ее пользу или вред обсуждали все – мини- стерские чиновники, радикальные и консервативные публицисты, университетские профессора, а среди них юристы, этнографы, экономисты и многие другие. Главная загадка, связанная с общиной, была истори- ческой. Очевидная и очень важная реальность соци- альной жизни в конце Высокого Имперского периода, она была практически неизвестна в его начале. В век прогресса большие открытия – к примеру, вакцинации или электричества – делались внезапно, но меняли жизнь множества людей. Однако община была откры- та не за морями и даже не на окраинах империи, а на ее срединных землях, в поместьях дворянской элиты, которая распоряжалась своими людьми как собствен- ностью, и среди государственных крестьян, которые тоже находились под неусыпным надзором. Как мог- ли российские дворяне до поры не знать о централь- ном институте, организовавшем жизнь их собствен- ных крестьян? Для одних это незнание еще раз сви- детельствовало о том, как далеки они были от народа. Для других оно стимулировало поиск новых подходов к разным областям русской жизни, от землепользова- ния до историографии.
Илл. 16. Август фон Гакстгаузен, 1860
Для европейской и русской публики общину открыл прусский аграрный эксперт Август фон Гакстгаузен во время поездки в Россию в 1843 году. Министер- ство государственных имуществ предоставило Гакст- гаузену деньги и переводчика для его ученого путе- шествия во внутренние губернии (Морозов 1891; Starr 1968). Подробно побеседовав с коллегами в мини- стерстве, которое возглавлял граф Павел Киселев, прусский путешественник полгода ездил по россий- ским провинциям. Он посетил немецкие колонии на Волге и встречался с русскими сектантами в Крыму. Судя по его маршруту и календарю, он меньше инте- ресовался жизнью православных крестьян (Dennison, Carus 2003), но именно среди них он сделал открытие, сделавшее его знаменитым. Гакстгаузен открыл кре- стьянскую общину с ее регулярными «переделами» – перераспределением земли между крестьянскими се- мьями в соответствии с их менявшимися потребно- стями. Благодаря этим переделам, понял гость, зем- ля находится под контролем общины, а не индивидов. В его романтическом восприятии, пока российская элита жила обычной жизнью, основанной на частной собственности и общественных пороках, русские кре- стьяне хранили благородную республиканскую тра- дицию, скрытую и до того неизвестную: община – «хорошо организованная свободная республика», пи- сал Гакстгаузен. Он дал общине расовое объяснение: истоки ее – в жизни древних славян, и потому рус- ская общинная традиция так трудно совмещается с европейской, латино-германской идеей собственно- сти. Подобный же институт он обнаружил у сербов и считал, что славянское население Пруссии тоже жи- ло общинами до того, как его вытеснили завоевате- ли-германцы. Итак, одно сословие, крестьянство, жи- ло общинами; другие сословия об этом институте ни- чего не знали, а жизнь дворянства была особенно антиобщинной. В европейских языках слово «общи- на» звучит как «коммуна», а это слово с приближе- нием революционного 1848 года входило в моду. От- зываясь на дух времени, Гакстгаузен писал, что рус- ские крестьяне в своих общинах уже добились того, о чем «мечтают некоторые современные политиче- ские секты, в особенности сен-симонисты и коммуни- сты» (Haxthausen 1856: 32). Консервативный романтик, который окончил Гет- тинген и был другом прославленных сказочников бра- тьев Гримм, Гакстгаузен нашел в России именно то, что искал: альтернативу французским коммунистиче- ским теориям. В России, говорил он, не будет рево- люции: в этой стране ее уже совершили миллионы крестьян в своей медленной, тайной общинной жиз- ни. В первом российском отзыве на книгу Гакстгаузе- на рецензент сравнивал его путешествие по России с поиском сокровищ в Африке или Америке, сразу под- держав идею внутреннего открытия, скорее духовно- го, нежели экономического: В книге есть чему поучиться нашим образованным людям на каждом шагу, а многие страницы в ней покажутся им совершенным путешествием во внутренности Африки или, что еще неожиданнее, по Эльдорадо <…> Да, милостивые государи, Эльдорадо в России. Но чтобы увидеть его, надо снять себе с глаз ту повязку, которую в детстве повязали вам на глаза ваши гувернеры, а в зрелом возрасте поддерживает исключительное чтение западных книг (Аноним 1847: 10). Российские интеллектуалы поддержали открытие Гакстгаузена с редким единодушием. В мае 1843-го Гакстгаузен встречался с Хомяковым, Киреевским и Герценом. В их восприятии Гакстгаузен был счаст- ливой противоположностью Астольфа де Кюстина, чей визит в Россию увенчался книгой, содержавшей сокрушительную критику империи: «Ничто не может быть противоположней блестящему и легкомыслен- ному маркизу Кюстину, чем флегматичный вестфаль- ский агроном барон Гакстгаузен, консерватор, эрудит старого закала и благосклоннейший в мире наблю- датель», – писал Герцен (1954: 2/281). Потом, когда книга флегматичного агронома вышла в свет, Герцен сравнил его с Колумбом, а открытую им общину – с Новым Светом. Он с горечью добавлял, что русским пришлось ждать немца, чтобы тот открыл их внут- реннее сокровище – общину (1956: 7/301). Герцен пи- сал это в лондонской эмиграции; очевидно, что для него, богатого помещика, который во время ссылки в сельскую Вятку еще и поработал губернским ста- тистиком, идея общины была новой. Он не сомне- вался в открытии Гакстгаузена, но делал важные ого- ворки. Барон сохранял «политические воззрения вре- мен Пуфендорфа», что всякая власть от Бога, а по- тому его книга «очень интересный, но неистово ре- акционный труд» (Герцен 1956: 7/260). Новация са- мого Герцена состояла в том, что демократические сельские общины – исток и сердце русского социализ- ма, как понимал его Герцен, – враждебны петербург- ской империи. Конфликт между общиной и импери- ей тлеет, считал Герцен, и он вспыхнет революцией. «Уничтожить сельскую общину в России невозможно, если только правительство не решится сослать или казнить несколько миллионов человек» (Герцен 1955: 6/201). После открытия общины, как после открытия Аме- рики, сразу начались споры о приоритете. Хомяков утверждал, что, распоряжаясь собственным поме- стьем, он открыл общину раньше Гакстгаузена. Он пи- сал, что уже в 1839 году он и его друзья-славянофи- лы «высказали, что славянское племя и по преимуще- ству русское отличается от всех других особенностя- ми своего общинного быта». Именно этим, продолжал Хомяков, «было положено начало нового умственно- го движения». В статье «О сельских условиях», опуб- ликованной в 1842 году и так же, как и книга Гакст- гаузена, написанной по заказу Министерства государ- ственных имуществ, Хомяков высказывал существен- ные положения славянофильской теории: Поселянин в России никогда не был в совершенном одиночестве посреди общества: он связан был с государством силою жизни семейной и малым, но живым кругом мирской общины. <…> Очевидно, Русский поселянин не был, не должен и не может быть Западным пролетарием <…> Самое же понятие о законности надзора всех над каждым связано с коренным Русским понятием о священном долге взаимного вспоможения (1861: 1/385 – 386). Для философа-гегельянца Юрия Самарина, слу- жившего при Министерстве внутренних дел, откры- тие общины приобрело силу политической програм- мы. Он писал: Общинное начало составляет основу, грунт всей русской истории, прошедшей, настоящей и будущей…Никакое дело, никакая теория, отвергающая эту основу, не достигнет своей цели, не будет жить (1877: 1/40). По Самарину, экономические основы общины про- тивоположны германскому началу собственности, а юридические принципы – письменному праву. Рус- ская община и есть «ответ на последний вопрос за- падного мира» – социализм. По-видимому, между Гак- стгаузеном и кружком славянофилов существовало действительное единство взглядов, и вполне вероят- но, что истории Хомякова и его друзей повлияли на впечатлительного барона. В книге Гакстгаузена опи- сан ряд сюжетов (в частности, спор москвича с рас- кольниками в Кремле), в которых угадывается Хомя- ков. Тем не менее заслуга внятной, развернутой арти- куляции общинной идеи принадлежит немецкому ба- рону. В 1840-х годах славянофилы растили бороды, чи- тали Гердера и Гегеля и осваивали православие. Они осуждали иностранное влияние на Россию, которое у них ассоциировалось с империей Петра. Свои по- зитивные идеи высказать было сложнее. Богатые по- мещики, владельцы сотен крепостных, и европейски образованные интеллектуалы романтической эпохи, славянофилы, отвергали многонациональную импе- рию и стремились заменить ее – сначала в вооб- ражении, потом и на деле – органическим сообще- ством, которое должно быть основано на русских и православных началах. Но их теократический наци- онализм сразу столкнулся с неразрешимой пробле- мой русского раскола – наследием религиозного кон- фликта XVII века, который оттолкнул от каноническо- го православия множество бородатых, благочестивых русских людей (см. главу 10). Из-за раскола этниче- ские определения в России не сходились с религиоз- ными, и именно раскол сделал невозможным теокра- тический проект в России, определение русской на- ции как православной. Темный, преследуемый и удач- ливый двойник православия, раскол стал еще одной – и самой большой – «тенью колонизованного чело- века» (Bhabha 1994: 62). В ХIX и в начале ХХ века к расколу навязчиво возвращалась светская мысль. И в этой области Хомяков стал автором оригинальной стратегии, отличавшейся от того, что предлагали его более ортодоксальные друзья, – не столько теокра- тической, сколько коммунитарной и расовой. Он од- ним из первых понял, что у российского столкнове- ния с современностью – колониальная природа (см. главу 1). Как и его французские современники, напри- мер Франсуа Гизо (Фуко 2005: 240), Хомяков воспри- нимал политические проблемы своего времени в ра- совых терминах. Русская аристократия – потомки ви- кингов – полагала, что она «по крови» отлична от дру- гих сословий – духовенства и крестьянства, потомков миролюбивых славян. Хомяков стремился вновь ак- туализировать этот расовый дискурс, подвергнув его радикальной переоценке в пользу «славянского ми- ра». Воспринимая письменное право, рациональное управление и права собственности как элементы ев- ропейской колонизации, начавшейся с Рюрика, Хомя- ков разработал свою концепцию общины. Давая рус- ский ответ европейской современности – и постылым практикам капитализма, и пугавшим теориям социа- лизма, – община казалась традицией древних сла- вян, которая существовала до варяжского завоевания и пережила его, противостоя дворянской власти. Гак- стгаузен почерпнул свою идею общины у русских сек- тантов, если не у немецких колонистов, но в кругу Хо- мякова верили, что общинами живут и православные крестьяне, и раскольники. Именно идея общины ста- ла основным принципом славянофильства. Так Хомяков и его сторонники перешли от роман- тического национализма к коммунитаризму, который ставил обычай выше закона, устное выше письменно- го и общину выше личности. Вслед за Гакстгаузеном консервативно настроенные славянофилы утвержда- ли, что именно России принадлежит первенство в этих антисовременных ценностях и что община убе- режет империю от революции. Чуть позже, однако, особое значение общины признали и радикалы, кото- рые верили в западную идею социализма, но утвер- ждали, что у России особый путь к этому будуще- му. Незадолго до ссылки в Сибирь Николай Черны- шевский развивал теорию, что благодаря общинно- му землевладению Россия сможет избежать разруши- тельного капитализма. Поскольку социализм тоже бу- дет строиться на принципах общественной собствен- ности, Россия «прыгнет» в социализм прямо из ее нынешнего общинного состояния, минуя капитализм (Чернышевский 1856; Богучарский 1912; Walicki 1969; Dimou 2009). Националистические движения в бри- танских и французских колониях похожим способом утверждали свои отличия, интерпретируя «Запад» как погрязший в материализме и индивидуализме, а свою культуру – как духовную и коммунитарную (Chatterjee 1993). Идеи консервативного Гакстгаузена оказались важны для международного левого движения. Прочи- тав его книгу, Фридрих Энгельс начал изучать русский язык. И в своем трактате «О происхождении семьи, частной собственности и государства», и даже в «Ма- нифесте Коммунистической партии» Энгельс ссылал- ся на Гакстгаузена и его открытие русской общины. Правда, Маркс относился к этому скептически (Eaton 1980: 108; Shanin 1983). Соединив социализм с национализмом и смешав этнографию, экономику и политику, община стала по- истине великой идеей – большим нарративом рус- ской интеллектуальной истории. Правовед Борис Чи- черин, в будущем выдающийся политический фило- соф и московский городской голова (демократически избранный мэр Москвы, 1882–1883), критиковал об- щинную теорию в статье, которая вызвала бурное об- суждение. Начав свой обзор 1856 года с Гакстгаузе- на, «одного из самых умных путешественников, по- сещавших Россию», Чичерин не оспаривал открытие общины, но давал ей иную интерпретацию. «Неуже- ли, как утверждает барон Гакстгаузен, русская исто- рия играла только на поверхности народа, не касаясь низших классов народонаселения, которые остались доныне при своих первобытных гражданских учре- ждениях?» (Чичерин 1856: 376–379). На самом деле уже в Московском государстве, считал Чичерин, «кня- жеская власть сделалась единственным двигателем народной жизни», а общинная собственность исчез- ла, «не оставив по себе и следа». Власть Рюрико- вичей, признавал он, была посторонней крестьянско- му населению: «Князь пришел с дружиною на север как посредник, а на юге и в большей части России явился завоевателем» (Чичерин 1856: 376–379). Чи- тая владельческие грамоты XVI века, Чичерин пока- зывал, что земли продавались и покупались без уча- стия общины, но пустые участки земли раздавались вновь приходящим крестьянам на основе ее решения. Сам князь был пришлым колонизатором, и община тоже оказывается институтом освоения захваченных земель17. Сегодня подход Чичерина назвали бы ре- визионистским. Община является «новым учреждени- ем», писал Чичерин; она возникла на остатках «пер- вобытных» институтов, но в ее нынешнем виде созда- на государством в целях налогообложения. В сущно- сти, Чичерин понимал общину как частичный аналог немецкого городского самоуправления. Не упоминая немецких колоний, которые, наверно, сыграли свою роль в практическом переносе этого опыта на русские земли, Чичерин датировал этот перенос той же эпо- хой Екатерины II. Убежденные противники Чичерина отстаивали древность общины, ее расовую связь со славянством и постоянное присутствие в русских и сербских летописях. 17 Здесь логика Чичерина следует за рассуждениями Бартольда Ни- бура, немецкого историка Античности, которого он читал студентом, учась у Грановского (Чичерин 1990). Согласно Нибуру, в Древнем Ри- ме вновь колонизованные земли поступали в общественное владение, ager publicus. Сын знаменитого путешественника в страны Востока, Ни- бур показал, что республиканские идеи Гракхов о распределении зем- ли в пользу плебеев относились только к ager publicus, землям недав- ней колонизации, а не к частным землям, как полагали Бабёф и другие классицисты революции. Пока интеллектуалы спорили о происхождении об- щины, ее реальная власть в сельской России только возрастала. Освободив крестьян от помещика и со- здав новые земские институты для дворян, реформы Александра II усилили зависимость крестьян от об- щины. Потом, ближе к ХХ веку, община стала глав- ным предметом борьбы между правительством и ра- дикалами-народниками. Теперь правительство хоте- ло сделать крестьян независимыми от общины и вы- вести общинные земли на рынок, а народники, среди которых было все больше террористов, считали такие попытки предательством (Богучарский 1912; Gleason 1980; Wcislo 1990). Чичерин показал, что община была основана на об- ломках традиционного права в XVIII веке – как раз в то время, когда коллективные шпицрутены пришли на смену индивидуальному кнуту. Современная шпиц- рутенам, земельная община имела общие черты с этим институтом. В обоих случаях империя переда- вала осуществление дисциплинарной практики на ни- зовой уровень. Оба института были призваны дисци- плинировать коллектив, подавлять частные интересы его членов и выявлять, разоблачать и, наконец, по- давлять возможное сопротивление. При этом счита- лось, что у общины глубокие национальные корни, в то время как само название шпицрутенов выдает их западное происхождение. Более всего чуждая либе- рализма, империя опиралась на союз монархической власти сверху и практического коммунитаризма сни- зу: оба они препятствовали индивидуальной ответ- ственности и капиталистическому развитию. Как пи- сали российские либералы, «такой коммунизм устро- ить весьма легко; нужно только, чтоб существовали землевладельцы и рабы» (Кавелин, Чичерин 1974: 33). Современные ученые в целом согласны, что кре- стьянская община возникла или, по крайней мере, оформилась одновременно с империей, хотя роль го- сударства в ее создании остается спорной (Atkinson 1990; Moon 1999). В конце XIX века специалисты по сельскому хозяйству заметили, что в Сибири и других регионах поздней колонизации русские крестьяне-пе- реселенцы спонтанно создавали земельные общины. Они делали это без поощрения со стороны чиновни- ков, а иногда даже вопреки новым правилам, которые настаивали на том, чтобы земля была частной соб- ственностью. Обобщая эти данные, известный эконо- мист и историк крестьянских переселений Александр Кауфман спорил с либеральной российской историо- графией. Он доказывал, что в центральных и южных губерниях община тоже в свое время возникла в про- цессе «самопроизвольного зарождения», подобно то- му как это позже произошло в Сибири (Кауфман 1908: 440; Shannon 1990). Но Кауфман признавал, что в ре- гионах, где крестьяне давно и успешно занимались земледелием и не знали крепостного права (напри- мер, на севере России), общины не было. Там возник- ло индивидуальное фермерство и сложились личные права собственности. Кауфман близко подошел к выводу, который я сформулирую на своем, но похожем языке. В России община была институтом колониальной собственно- сти на землю. Она развивалась, если переселенцы не владели землей и не воспринимали ее как свою. Она также была институтом управления населением, если оно состояло из переселенцев и не было привязано к земле. В этом институте интерес крестьян в выжива- нии сочетался с интересами государства в налогооб- ложении и дисциплине. Помещики и чиновники были заинтересованы в общине как механизме непрямого правления крестьянами. Но тенденция приватизиро- вать общинные земли тоже была долгосрочной. В кон- це концов эта тенденция уничтожила общину, превра- тив коллективную собственность в индивидуальную. На Русском Севере этот процесс успел дойти до по- следней стадии; за ним следовала и Сибирь. Русская крестьянская община была различно орга- низована в разные исторические периоды, в разных регионах и при разных типах собственности, поме- щичьей или государственной. Но ее окружала единая мифология, сутью которой было полярное противо- поставление высших и низших сословий, моделиро- вавшихся по образцу рас. Высшие сословия империи следовали сложным законам, регулировавшим част- ную собственность и способы субъективации; в низ- ших классах, как утверждала общинная мифология, жизнь и земля принадлежали не личности, но коллек- тиву. Разные авторы придавали разные оценочные значения разным сословиям, но почти все разделяли восприятие полярных различий между ними, и мно- гие внесли личный вклад в их поляризацию. Идея об- щины и рождаемые ей противопоставления общины и личности, общины и собственности, общины и зако- на помогали конституировать квазирасовые различия между сословиями. Самый своеобразный из российских институтов, община отличалась от советского колхоза, который пришел ей на смену. В обеих этих структурах люди не владели землей, на которой работали. Но общинники обрабатывали землю поодиночке или вместе со сво- ими семьями, тогда как колхозники работали на кол- хозной земле вместе, в едином коллективе, построен- ном по образцу фабричного конвейера. Марксистская концепция коллектива была вначале разработана на примере рабочих, а потом последовательно применя- лась к крестьянам, заключенным, детям и интелли- генции (Хархордин 1999). Если в русской деревне и оставались коммунитарные симпатии, коллективиза- ция уничтожила их.
Обратный градиент
Морские империи проводили явные и резкие разли- чия между гражданами метрополии и колониальными подданными: первые пользовались все большим ко- личеством политических прав, вторые были их лише- ны. Разница в политических правах между граждана- ми метрополий и подданными колоний вела к вообра- жаемым и реальным различиям в их экономических свободах, доступе к образованию и уровне жизни. На протяжении XIX века метрополии превращались в на- циональные государства, препятствуя такому же раз- витию своих колоний. Так, западные империи выстро- или сложную систему неравенств, интегральную ха- рактеристику которых можно назвать «имперским гра- диентом». Его смысл прост: центр империи жил луч- ше, чем колонии. Для Российской империи был характерен обрат- ный имперский градиент. Это необычно для морских империй, но, возможно, более характерно для импе- рий континентальных18. В России закрепощение кре- стьян – глубокое лишение гражданских прав у значи- тельной части населения – произошло только с рус- ским и восточнославянскими народами. В начале XIX века большинство дворян Российской империи были нерусского происхождения, хотя впоследствии этни- ческий баланс изменился (Kappeler 2001). К 1861 году у поляков, финнов, украинцев, поселенцев Сибири, а возможно, и у татар и евреев уровень образования и доходов был выше, чем у русских в центральных гу- берниях России. Освобождение крестьян началось на окраинах империи, откуда волна реформ двинулась к ее центру. После освобождения русские продолжали подвергаться большей экономической эксплуатации, чем нерусские. В 1880-х годах чиновники с Кавказа докладывали в Министерство финансов, что местное население богаче, чем население центральных рос- сийских губерний, что неудивительно: на Кавказе под- данные платили в четыре раза меньше налогов (Пра- вилова 2006: 265–268). В финансовом и демографи-
18 Брайан Бок высказывает схожее соображение, объясняя необычно высокие привилегии российской периферии особыми сделками, кото- рые Российская империя заключала с «общинами фронтира» в начале XVIII века (Boeck 2007). Питер Холквист (2010b: 462) приписывает кон- цепцию «привилегированной периферии и дискриминированного цен- тра» историку Борису Нольде, который в 1917 году был товарищем ми- нистра иностранных дел Павла Милюкова (Nolde 1952). ческом отношениях колонизация Сибири, Кавказа и Средней Азии на протяжении XIX века вела к поте- рям в центральных губерниях: население их умень- шалось, а налоговое бремя росло. В конце XIX века суммарные налоги на подданного, жившего в 31 гу- бернии с преимущественно русским населением, бы- ли вдвое больше, чем налоги на подданного, живше- го в 39 губерниях с преимущественно нерусским на- селением (Миронов 1999). В Сибири коренное насе- ление платило государству в 2 – 10 раз меньше, чем русские крестьяне в тех же регионах, и к тому же бы- ло освобождено от воинской повинности (Znamenski 2007: 117). Средняя продолжительность жизни у рус- ских была ниже, чем у народов Прибалтики, евре- ев, украинцев, татар и башкир. Даже евреи, исклю- чительным образом ограниченные в правах чертой оседлости, признавали, что их положение было луч- ше, чем у русских крестьян в центральных губерниях (Nathans 2002: 71). Накануне революции популярной темой в политических спорах стало «обнищание цен- тра». Историки говорят, что угнетение имперской на- ции было «примечательной чертой социоэтнической структуры» Российской империи (Kappeler 2001: 125; Hosking 1997). В ХIX веке это знали все, и народ и жандармы. Как писало III Отделение императорской канцелярии в отчете за 1839 год: В народе толкуют беспрестанно, что все чужеязычники в России, чухны, мордва, чуваши, самоеды, татары и т. п., свободны, а одни русские, православные – невольники, вопреки Священному писанию (Федоров 1994: 62).
Непрямое правление
Национальные государства напрямую адресуются каждому из своих граждан и рассчитывают на их инди- видуальную поддержку. Начиная с постреволюцион- ной Франции такие государства вырабатывали все бо- лее глубокие, изощренные способы общения с внут- ренней жизнью своих граждан. Мишель Фуко рас- крыл сущность таких «дисциплинарных методов» в их немалом разнообразии, от военной муштры до психо- логической консультации; важно, что эти методы все- гда ориентированы на индивида, каждого в отдельно- сти, шагает ли он или она в строю или лежит на ку- шетке. Для империй подобные задачи – точность по- падания, глубина проникновения, тонкость настрой- ки – недостижимы. Метрополии были становящимися национальными государствами, но в своих колониях империи имели дело не с индивидами, а с их органи- зованными группами. В империях между индивидом и государством существует промежуточный уровень, который придает порядок и смысл реальной жизни – религиозным отправлениям и смене поколений, су- допроизводству и правам собственности, сбору нало- гов и помощи нуждающимся. В Российской империи такие группы назывались общинами или общества- ми. Среди евреев Восточной Европы, в том числе и в России, такие группы назывались кагалами. В Отто- манской империи они назывались миллетами, в Авст- ро-Венгерской – культурными автономиями. Отказы- ваясь в своих колониях от дисциплинирования инди- видов в пользу контроля над группами, не вмешива- ясь во многие уровни внутренней жизни этих общин, кагалов и миллетов, признавая и поддерживая тради- ционные способы течения этой жизни, империи рабо- тали с другими единицами управления и вырабатыва- ли иные его режимы, чем это делало национальное государство. В своей критике дисциплинарных практик Мишель Фуко не обратил должного внимания на это отли- чие империй от национальных государств – обращен- ность империи к группам, не к индивидам. Поэтому осмысление имперского опыта требует переосмысле- ния фукольдианских понятий и подходов в ином, ком- мунитарном ключе. В отличие от национального го- сударства империя познавала, создавала, переделы- вала не физические (но насквозь пропитанные куль- турой) тела индивидов, а воображаемые (и вместе с тем неотвратимо реальные) тела общин, миллетов и кагалов. Развиваясь в долгом историческом времени, империя создавала важнейшие классификации, с ко- торыми сама же и работала, – этнические, сослов- ные, конфессиональные, территориальные и другие. Политики каждого поколения, однако, заставали кате- гории имперского разума, такие как народности, со- словия или секты, в качестве давно известных, объ- ективно существовавших реальностей. То, что исто- рику представляется культурной конструкцией, поли- тику казалось готовым материалом, требующим вме- шательства и преобразования или, наоборот, защиты и сохранения. Новый для XIX века тип интеллектуала, экспер- та, специалиста был важен именно потому, что дей- ствия империи были адресованы ее частям, каждой по отдельности, но не всей империи в целом и не отдельным ее подданным. Для того чтобы контроли- ровать эти разнообразные и частично автономные группы подданных, формировались особенные мето- ды, характерные для империи и несвойственные на- циональному государству. В соответствии с высши- ми задачами империи одни из этих групп следова- ло признать в качестве легитимных и самоуправля- емых, а другие, наоборот, преобразить либо ликви- дировать, перемешав с более приемлемыми группа- ми. Главными задачами империи становились изуче- ние этих коллективных сущностей; производство ре- чевых актов, которые признавали существование од- них групп, молчаливо игнорировали жизнь других и отвергали идентичность третьих; охрана границ меж- ду этими группами и, наконец, создание и отбор ре- формистских проектов по разделению, слиянию, пе- рекройке существующих коллективов. Строя национальные государства, что случалось и в метрополиях, и в колониях, политики неизменно за- нимались разрушением коммунитарных структур, со- зданных империей. Тогда ее писатели и философы переоткрывали забытую уже прелесть этих общин, их теплоту и подлинность, их превосходство над со- временностью. В ответ на это социологи и полити- ческие теоретики конструировали ассоциации ново- го типа, либеральные ячейки гражданского общества, признающие и утверждающие свободу своих членов. И наконец, историки, рассматривающие общины про- шлых эпох через современную либеральную оптику, вновь и вновь ставили те же вопросы: существовали ли эти общины как древние, предшествовавшие им- перии структуры или были созданы империей в своих целях? Были ли они средствами сопротивления госу- дарству или, наоборот, подавления и контроля? Хра- нили ли они в себе залог недалекого уже будущего? Какого именно будущего – добровольных ассоциаций либерального общества или утопических, тотальных организаций типа фаланстеров, колхозов или сове- тов? В России община стала центральной темой интел- лектуальных дебатов и одной из важнейших проблем политической истории империи. Разные теории общи- ны питали влиятельные и, что сегодня еще яснее, уни- кальные явления русской мысли: славянофильство, народничество, земскую реформу, толстовство, анар- хизм, учение социалистов-революционеров. Борьба с этими теориями стала центральным содержанием ли- беральной мысли середины XIX века, столыпинских реформ и, наконец, русского марксизма. Пересекая огромное пространство политических идей и делая в нем странные зигзаги, русская идея общины поныне сопротивляется внятному, рациональному дискурсу. Возможно, концептуальная проблема связана с тра- диционным (восходящим к славянофилам) рассмот- рением общины в историческом контексте становя- щегося национального государства. Вернуть русскую общину в имперский контекст – значит увидеть ее как инструмент внутренней колонизации, – сначала ин- теллектуальный, затем административный. Задолго до сталинской революции в деревне коло- низация в России часто означала коллективизацию. Подчиняя себе крупные этнические сообщества, им- перия разделяла их на меньшие по размеру коллек- тивные единицы непрямого правления, которые ста- новились посредниками между сувереном и отдель- ными семьями. В своих важнейших делах, таких как налогообложение, призыв на воинскую службу или судопроизводство, суверен имел дело с общиной, а не с отдельными личностями. Возникая как социо- пространственные единицы, такие общины вообра- жались как клетки здорового организма, отдельные друг от друга, но связанные единой целью. Такую клетку мог возглавлять дворянин – владелец земли и крестьян, или назначенный государством чиновник, или избранный общиной старейшина. Перед лицом суверена у них были сходные обязанности. Меньшие по размеру, чем миллеты в Османской империи, рус- ские общины и инородческие общества имели некото- рые права самоуправления и самообложения налога- ми. В обмен на оброк, налоги, ясак и поставку рекру- тов они получали невмешательство в свою религиоз- ную и культурную жизнь. Исследователи колониализ- ма знают, что непрямое правление, использовавшее- ся имперскими державами по всему миру, предотвра- щало вспышки насилия и тормозило развитие нацио- нализма (Hechter 2001). Но и у этой изощренной си- стемы были свои пределы. Современность приводит личность и семью в непо- средственный контакт с государством. Промежуточ- ные уровни, опосредующие этот контакт, исчезают или меняют свою природу, превращаясь во времен- ные, добровольные ассоциации, не имеющие власти над индивидом (Токвиль, 2000; Gellner 1998; Slezkine 2004). Личная свобода, мобильность, демократиче- ские процедуры придают экономике, культуре и по- литике энергию, характерную для современных об- ществ. Конкурируя с европейскими государствами, Российская империя не могла избежать этих процес- сов. Но у стирания границ между сословиями и у раз- рушения замкнутых общин была и своя «темная сто- рона» (Mann 2005). Национализм в его современной форме, всеобщая воинская повинность, стандартизи- рованная система образования, новое политическое определение гражданства делали более вероятными этническую дискриминацию, насильственные пересе- ления, погромы и этнические чистки. Развиваясь в различных национальных традициях – у Токвиля, Милля, Чичерина, Вебера, – либераль- ная теория признала добровольные ассоциации ве- дущим институтом гражданского общества, a прину- дительные объединения, наоборот, «самым прямым путем к неравенству» (Walzer 2004: 2). Идея свобод- ного входа и выхода была чужда Российской импе- рии. Ее подданные редко создавали группы, к кото- рым были прикреплены, и не могли выбирать, к какой группе примкнуть. Территориальный характер общин означал, что их члены были привязаны к земле, на которой жили, и к группе, к которой принадлежали. В этих сообществах проходила вся жизнь их членов. В них они рождались, вступали в брак и умирали, и к той же группе принадлежали их дети. Поэтому эти со- общества были такими прочными, их содержание та- ким насыщенным, их границы труднопреодолимыми. Правящая элита конструировала себя как Солнечную систему, состоящую из личностей и институтов вокруг императора. Подданные империи были, напротив, ор- ганизованы как сотовая структура, подобная улью. На сотовом уровне суверен даровал земли не от- дельным переселенцам, а всему коллективу. Эти зем- ли нельзя было продавать или закладывать. Физиче- ские лица и их семьи не владели землей, которую об- рабатывали. В случае крестьянских общин с каждым новым поколением (или даже чаще) наделы перерас- пределялись. Крестьяне были поселенцами на сво- ей земле, а не ее хозяевами. Выход из общины был затруднен множеством препятствий. Почти до конца империя боролась против развития земельного рын- ка, особенно в отношении сельскохозяйственных зе- мель. Империя не хотела иметь дело с индивидуаль- ными агентами, только с дворянами, чиновниками или старейшинами, каждый из которых управлял сотня- ми крестьян. Общины не сообщались между собой; вне торговли все транзакции были вертикальными, от каждой отдельной общины вверх по иерархической лестнице к монарху и обратно вниз. Начиная с сере- дины ХVIII и до начала ХХ века эта сотовая система структурировала огромные пространства империи. За время ее существования она распространилась сре- ди народов с очень разными традициями. Будучи си- стемой непрямого правления, она была нейтральной к культурам и народностям. Хотя русские власти веками практиковали непря- мое правление в своих отношениях с сибирскими племенами, впервые оно было кодифицировано для немецких колоний на Волге, переосмыслено в столк- новениях империи с еврейскими кагалами в черте оседлости и, наконец, применено к помещичьим и го- сударственным крестьянам. Перемещаясь от одного конца империи к другому, группа высших чиновников повсеместно внедряла сотовую систему оседлой ко- лонизации, хотя конкретные результаты в разных слу- чаях могли различаться. Пытаясь создать единую мо- дель, которую можно было бы применять к разным народам империи, они сравнивали результаты в раз- ных регионах, делились положительным опытом и пе- реносили практики в масштабах империи. Родившийся под Казанью и гордившийся своей татарской родословной, Гавриил Державин получил свой первый административный опыт в 1774–1775 го- дах, организуя оборону немецких колоний на Волге от восставших казаков, калмыков, крестьян-расколь- ников и киргиз-кайсаков; однажды, если ему не изме- нила здесь память, ему удалось отбить от пугачев- цев полторы тысячи угнанных ими колонистов. Жи- вя в колонии Шафгаузен, основанной в 1767 году, он подружился с ее старейшиной Карлом Вильмсе- ном, любителем музыки и поэзии. Державин нашел в его библиотеке оды Фридриха II в немецком пере- воде (прусский король писал их по-французски) и пе- ревел их на русский. В Шафгаузене Державин напи- сал и цикл собственных од, моралистических и кос- ноязычных, призывавших к личной ответственности, скромности, честности: «Ода на постоянство», «…на знатность», «…на великость». Не придавая колониям особого значения, биограф Державина, поэт и критик Владислав Ходасевич, полагал, что именно там в ос- новоположнике русской поэзии «что-то сдвинулось», и навсегда: В жизни каждого поэта… бывает минута… его будущая поэзия вдруг посылает ему сигнал… Эта минута неизъяснима и трепетна, как зачатие… После нее все дальнейшее – лишь развитие и вынашивание плода… Такая минута посетила Державина весною 1775 года (Ходасевич 1988: 87). Не удивительно ли, что зачатие русской поэзии про- изошло в немецкой колонии? Мало сомнений в том, что, знакомясь с необычной жизнью колонистов, Дер- жавин пришел и к другим прозрениям. Так и не побы- вав за свою долгую жизнь за границей, юный поручик потом станет универсальным администратором импе- рии – олонецким наместником, тамбовским губерна- тором, ревизором еврейской черты оседлости и ми- нистром юстиции. В своем проекте реформирования еврейских общин Державин опирался на опыт немец- ких колоний на Волге, и тот же шаблон империя при- меняла к татарам, создавая магистраты в мусульман- ских регионах (Lowe 2000). Многолетний министр финансов Егор Канкрин, ро- дившийся и учившийся в германских землях, начал свою российскую карьеру с должности инспектора немецких колоний под Петербургом. Мало кто больше Канкрина повлиял на ход и итог Высокого Имперско- го периода. Выходец из поповского сословия, Михаил Сперанский стал генерал-губернатором Сибири по- сле множества административных свершений в сто- лице, где он, в частности, написал устав военных по- селений. В Сибири Сперанский разделил инородцев на оседлых, приравняв их к государственным крестья- нам; кочевых, которые были разделены на улусы во главе со старейшинами, собиравшими с них ясак; и, наконец, бродячих, которые получили самоуправле- ние потому, что делать с ними было нечего. Хотя eвреи-ашкенази и так жили оседло, империя не желала их миграции из польских ее колоний во внутренние земли. Для них был создан особый ре- жим, запрещавший переселения и коммерцию к во- стоку от традиционных мест проживания евреев, – черта оседлости. Уже отмечалось, что этот режим был равносилен учреждению еврейской колонии Рос- сийской империи (Rogger 1993). Хотя такое ограни- чение на передвижение евреев было необычным яв- лением, в других отношениях империя обращалась с ними примерно так же, как с другими религиоз- ными меньшинствами. Колонизовав обширные части Польши, населенные евреями, империя обнаружила там старинную единицу самоуправления – кагал. В 1844 году император издал указ, запрещавший ка- гал, но подводивший еврейские поселения под меняв- шееся тогда законодательство, которое регулирова- ло жизнь крестьянских общин. Империи не удалось изменить структуру еврейского самоуправления, но она подорвала его традиционный авторитет (Dubnow 1990: 227; Stanislawski 1983: 48, 24). Обычно счита- ется, что попытка применить нормы русской общины к еврейскому кагалу потерпела поражение. На деле более вероятен обратный процесс: известная россий- ским чиновникам с XVIII века и активно обсуждавшая- ся в 1840-х годах коллективистская структура кагала в ослабленном виде была перенесена на усиливавшу- юся русскую общину. Как и крепостное право, черта оседлости была ин- струментом имперского доминирования, где общи- ны и кагалы выступали как параллельные структу- ры непрямого правления. Реформы кагалов, общин и улусов отражали стремление унифицировать струк- туру управления всеми народами империи. Пересе- ления и миграции создали эту империю; ограниче- ния движений человеческих масс были задачей са- мых масштабных ее институтов, крепостного права и черты оседлости; но средствами контроля всегда бы- ло разделение подданных на группы непрямого прав- ления, что помогало снизить уровень насилия и рас- ходы империи. Используя этномифологию, верную служанку импе- рии, чиновники объясняли свое сопротивление осво- бождению крепостных и десегрегации евреев, ссы- лаясь на их незрелость или отсталость. Как показал Ганс Роггер, антисемитизм правительственной поли- тики соответствовал комплексу похожих представле- ний и предрассудков в отношении самих русских. Ес- ли имперские чиновники «были объединены глубо- ким и неподдельным страхом перед разрушитель- ной, анархической силой русской толпы», солдаты империи «пессимистически оценивали собственную способность держать народную ярость под контро- лем» (Rogger 1993: 1219). Значительно раньше Васи- лий Ключевский описал это положение дел, которое он считал типичным для российского дворянства XIX века, такими словами: «…полная нравственная рас- терянность, выражавшаяся в одном правиле: ничего сделать нельзя и не нужно делать» (1900: 100). Хотя власть империи распространялась по-разно- му, разрушалась она одинаково. Как бумеранг, все бо- лее насильственные методы имперского доминирова- ния из периферии империи возвращались в ее центр. Этот процесс сопровождали массовые миграции, при- нудительные или добровольные. В духе «имперского ревизионизма» (Mann 2005: 31) новая органическая идеология определила попытки ввести воинскую по- винность, единое налогообложение и официальный язык по всей империи. Оформление непрямого прав- ления началось с немецких колоний, а демонтаж это- го механизма – с черты оседлости. Запретить кагал при сохранении черты оседлости означало попытку, непоследовательную и скоро свернутую, ввести пря- мое правление в огромном гетто. Ответом восточно- европейских евреев под российским игом стали два протестных движения, которые определили ход ХХ века, – сионизм и коммунизм (Slezkine 2004). Обречена была и ставка на крестьянскую общину. Возникнув как культурный миф, община превратилась в дисциплинарный механизм, который организовал жизнь и труд людей на огромных пространствах от Ат- лантики до Тихого океана. Ближе к концу XIX века эко- номические либералы в правительстве империи стре- мились отменить общину, создать земельный рынок и освободить труд. На смену общинам они создали новые, межсословные институты непрямого правле- ния – земства. Изменения в законодательстве позво- лили многим крестьянам начать свое хозяйство и ко- му-то из дворян обрести достойную роль в менявшей- ся жизни. Несмотря на экономический успех этих ре- форм, они натолкнулись на сопротивление, исходив- шее из необычного источника – вооруженной интел- лигенции. Вдохновленное идеями народников, терро- ристическое подполье попыталось ускорить скачок от коммуны к коммунизму. Конфронтация между сторон- никами и противниками общины была одним из глав- ных двигателей той спирали насилия, которая при- вела к революции в России. Потом коллективизация 1928 года оживила миф об общине в новой и особен- но разрушительной форме. С концом Высокого Имперского периода Россия вступила в эпоху реформ, но дела пошли худо. Несмотря на освобождение крепостных и другие пе- ремены, империи не удалось избежать коллапса, со- провождавшегося волнами насилия. Этот урок неод- нократно обсуждался, но продолжает оставаться ак- туальным для Европы и мира, которые сталкивают- ся с теми же проблемами, с которыми пытались бо- роться правители и интеллектуалы Российской импе- рии. Непрямое правление сегрегированными, частич- но автономными сообществами – пирамидой из со- словий и гетто, с охраняемыми границами между ни- ми – снижает уровень насилия, но тормозит эконо- мический рост и прочие виды прогресса. Переход к прямому правлению возможен и часто кажется необ- ходим, но может вести к новым вспышкам массового насилия. Во имя конкуренции с враждебными импе- риями последние Романовы демонтировали старый порядок непрямого правления. Ослабление сословий и общин сопровождалось насилием. Первая полови- на XIX века отмечена польскими восстаниями и кав- казскими войнами. Притеснения сектантов в 1870-х годах, еврейские погромы 1880-х годов и народниче- ский террор заполнили вторую половину века. Достиг- нув своего пика в революциях 1905 и 1917 годов, мас- совое насилие стало ответом на имперскую полити- ку унификации: единое налогообложение разных со- словий, всеобщую воинскую повинность, уничтоже- ние общины и обязательное начальное образование. Ступеньки на лестнице современности, эти нововве- дения имели свою темную сторону, «лестницу наси- лия» (Mann 2005). Реформаторы руководствовались добрыми намерениями, строя сверкающую лестницу прогресса, но они недооценили опасность ее темного двойника – лестницы насилия. А может быть, это бы- ла одна и та же лестница. Демонтаж старой системы коллективных субъектов должен сопровождаться культурной нейтрализацией государства и всеобщим доступом к образованию и карьере (North et al. 2009). Если российский импер- ский опыт может дать нам урок, он заключается в сложном образе современности, состоящем из свет- лых и темных сторон, взаимосвязанных и противопо- ложных друг другу векторов. Чтобы избежать коллап- са в русском стиле, глобальный переход к прямому правлению должен предлагать равные возможности всем подданным нового мира, и прежде всего доступ к передвижению и образованию. Символ прогресса – не приставная лестница, а стремянка. Две стороны лестницы современности – глобальная унификация и равный доступ – должны быть одной высоты, иначе лестница рухнет. Глава 8 Внутренние дела В недавней статье Уиллард Сандерленд (Sunderland 2010: 120) задает вопрос, почему в Рос- сийской империи так и не было создано Министер- ство по делам колоний. Этот вопрос звучал и раньше; Август фон Гакстгаузен, впервые задумавшийся над ним, предлагал империи создать Министерство коло- ний, «как в Англии, хотя и в несколько другом смыс- ле» (1856: 2/76). Но и его предложение запоздало. От- вет на вопрос, почему в России не было Министерства колоний, состоит в том, что такое министерство здесь было, одно или два.
Интеллектуалы у власти
Девиз на гербе графа Льва Перовского, министра внутренних дел Российской империи (1841–1852), гласил: «Не слыть, а быть». Незаконный сын гра- фа Алексея Разумовского, министра просвещения (1810–1816), Перовский заслужил свой графский ти- тул, занимая высокие должности в администрации эпохи Николая I. Девиз ему составил Владимир Даль, военный хирург, ставший автором многотомного сло- варя русского языка, а также глава Особой канцеля- рии министерства, работавший лично на Перовско- го (Мельников-Печерский 1873: 310). Чтобы «быть», министр окружил себя писателями и учеными, кото- рые знали толк в обманчивом искусстве «слыть». В интеллектуальной истории России люди 1840-х го- дов обычно представляются высоколобыми идеали- стами, знатоками и сторонниками немецкой роман- тической философии (Berlin 1978). Сотрудники Ми- нистерства внутренних дел принадлежали к другому сорту людей. Не романтические ежи, а политические лисы, эти интеллектуалы знали, что такое власть, и умели демонстрировать свою ценность тем, в чьих ру- ках она была. В их времена знание приносило власть над природой. Наука создала вакцины, навигацион- ные приборы, паровые машины и добилась других успехов, оценить которые могли все, но понять – лишь специалисты. Столь же глубокие, специальные зна- ния о населении – на языке этих интеллектуалов, о на- роде – должны были помочь власти благотворно дей- ствовать на народ в интересах империи. Очевидные явления, заметные публике, несущественны для ис- кусства управления. «Быть» отличалось от «слыть», но разницу между ними знали только профессионалы. В 1840-х и 1850-х годах Министерство внутренних дел приняло на службу ведущих русских философов, востоковедов и особенно много писателей 19. Это бы- ла группа блестящих интеллектуалов, рядом с кото- рой бледнел преподавательский состав Московского и Петербургского университетов. Империя входила в новый век современной, рациональной бюрократии. Дворянство нуждалось в экспертах, и дворяне ста- новились экспертами (Weber 1979: 973). Министер- ство внутренних дел контролировало огромные сфе- ры управления империей, включая полицию, здраво- охранение и цензуру (Lincoln 1982). Оно управляло всеми связями между империей и ее частями: назна- чало губернаторов, посылало ревизоров, составляло карты, отвечало за дороги и управляло религиозны- ми и этническими меньшинствами. Хотя власти над имениями у министерства не было, оно составляло правила для помещиков. Обычаи аристократическо- го управления уже казались устаревшими, но заме- нить их было сложно. Камерализм, немецкая наука об управлении, ввела в оборот статистику населения, учет бюджета и рациональный подход к экономике, но практика сильно отличалась от теории (Wakefield 19 Философами были Николай Надеждин, Константин Кавелин, Юрий Самарин и Петр Редкин, ориенталистами – Иван Липранди, Василий Григорьев, Павел Савельев и Яков Ханыков, писателями – Павел Мель- ников, Иван Тургенев, Иван Аксаков, Владимир Одоевский, Владимир Соллогуб, Михаил Салтыков-Щедрин, Евгений Корш, Николай Лесков и другие. 2009). Журнал Министерства внутренних дел, выхо- дивший под редакцией философа Николая Надежди- на, все чаще заполняли статистические таблицы, де- тальные карты, технические чертежи и даже психиат- рические истории болезни. Отец Перовского учился статистике у знаменитого Шлёцера. Теперь министер- ство пыталось внедрить эти методы на практике, орга- низуя Статистические комитеты в губерниях; в таком комитете в Вятке успел поработать Герцен и вспоми- нал позже о «статистической горячке», овладевшей тогда умами. Но литература и этнография, немногим отличавшаяся от литературы, лучше отражали клю- чевые аспекты имперского опыта, чем зарождающа- яся статистика. При Перовском и после него боль- шая часть высших чиновников министерства все еще были интеллектуалами широкого профиля (Orlovsky 1981: 11). Даже по критериям XIX века многие были самоучками-дилетантами: врач написал словарь рус- ского языка, философ занимался этнографией, офи- цер разведки создавал религиоведение, а востоковед цензурировал прессу. Сами размеры империи, огром- ность ее проблем и крохотный штат министерства требовали писателя, лучше всего романтика-сенти- менталиста с широким кругозором, бойким пером и героической склонностью к упрощениям. Как писал от имени своего героя-чиновника один из сотрудников министерства, сатирик Михаил Салтыков-Щедрин, «я публицист, метафизик, реалист, моралист, финансист, экономист, администратор. По нужде, я могу быть да- же другом народа» (1936: 10/71). Отец Перовского, Алексей Разумовский, был укра- инским казаком, племянником тайного мужа импера- трицы Елизаветы. Получив домашнее образование, он стал министром просвещения. Разумовский же- нился на богатейшей наследнице в России, из рода Шереметьевых. Дочь его конюха родила от Разумов- ского десять детей, в том числе и будущего министра внутренних дел. Карьера Перовского и его братьев была вдвойне необычной для консервативной импе- рии: малороссийские помещики на вершине власти, к тому же и не дворяне. Тем более интересно, что она кажется запечатленной или даже предсказанной в од- ном из самых популярных романов. В «Иване Выжиги- не» (1829) Фаддея Булгарина главным героем являет- ся незаконнорожденный отпрыск аристократической семьи, владевшей огромными поместьями в Украи- не. Иван Выжигин проходит путь от нищенства, про- ституции и участия в тайной секте до высоких постов в империи. Соперничество между правоохранитель- ными структурами империи было делом обычным, но Булгарин придал ему литературное измерение. Начав со службы в наполеоновской армии, в России поль- ский интеллектуал Булгарин стал агентом жандарм- ского управления, для которого написал тысячи стра- ниц докладов и доносов (Рейтблат 1998).
Илл. 17. Перовские – потомки Алексея Разумовско- го (1748–1822)
Незаконнорожденные родственники император- ской семьи (их называли русскими Монморанси), бра- тья Перовские заняли места на самом верху россий- ской власти. После высшего поста в Министерстве внутренних дел Лев Перовский был министром уде- лов и управляющим Кабинетом его величества до своей смерти в 1856 году. Его старший брат Нико- лай, участник дипломатической миссии в Китай в 1805 году, стал крымским губернатором. Василий Перов- ский (его портрет кисти Брюллова см. на обложке) стал генерал-губернатором Оренбурга, откуда руко- водил серией колониальных предприятий, которые начались провалом, но закончились колонизацией Средней Азии. Близко стоявший к литературе и еще ближе – к императорской семье, в 1839 году он читал ее членам самый кощунственный текст русской поэ- зии – лермонтовского «Демона», который останется под цензурным запретом еще несколько десятилетий (Герштейн 1964: 69–73). В 1870-х годах Лев Толстой планировал написать о Василии Перовском целый ро- ман. Илл. 18. Штаб и пехота на верблюдах. Поход рос- сийской армии из Оренбурга в Хиву, 1839 – 1840
Младший сын Разумовского, Алексей Перовский стал писателем Антонием Погорельским. Светский человек и автор нескольких повестей, он запомнился своей сказкой «Черная курица, или Подземные жите- ли», в которой главному герою даже во сне видятся министры. Самый младший из братьев, Борис, стал учителем будущего императора Александра III. Сер- гей Уваров, министр просвещения, был женат на сест- ре Перовских. В годы правления Николая I клан бра- тьев Перовских вел борьбу с кланом сестер Пашко- вых, которые вышли замуж за министра юстиции и двух председателей Государственного совета (Корф 2003: 73). Братья Перовские сотрудничали на нескольких уровнях. Алексей, друг Пушкина и других литерато- ров, связывал братьев с литературной элитой. Он помог Владимиру Далю определиться на службу к брату Василию – оренбургскому губернатору; потом Даль перешел на службу в Министерство внутренних дел ко Льву Перовскому. Другие чиновники, напри- мер Василий Григорьев, проделали обратный путь – из Петербурга в Оренбург. Вводя новшества, империя опробовала их в колониях, а потом применяла внут- ри страны, и одна семья управляла обоими пунктами на траектории колониального бумеранга. Поклоняясь разуму и закону, эта группа экспертов на службе им- перии неизбежно породила своих диссидентов. Сын старшего из братьев Перовских, Николая, стал губер- натором Санкт-Петербурга. Его дочь, Софья Львов- на Перовская, организовала убийство Александра II и была повешена в 1881 году. Большую часть пребывания Перовского на посту министра его аппарат возглавлял Карл фон Пауль – член общины моравских братьев, чьи необычные представления о дисциплине привели к постоянным столкновениям с губернаторами, которые подчиня- лись его надзору (Шумахер 1899: 109). Кажется, эти представления были не чужды и министру. Еще до своего назначения, в 1830-х годах, Перовский, рабо- тавший в Министерстве уделов, ввел коллективный труд – «общественные запашки» – в удельных поме- стьях, которые принадлежали императорской семье. Этот режим заставлял принадлежащих короне кре- стьян, многие из которых были староверами или ино- родцами, не только платить подати, но и совместно работать на полях. Позднее Перовского подозрева- ли в том, что он использовал систему, выработанную в военных поселениях; но в отличие от немецких ко- лоний и военных поселений Перовский вводил «об- щественные запашки» через наемных управляющих. В духе капитализма управляющие получали процент с выполненных работ, но крестьянами управляли с помощью телесных наказаний. Несколько позже Ми- нистерство государственных имуществ, которое воз- главлял граф Павел Киселев, применило метод Пе- ровского к государственным крестьянам; это нововве- дение будут одобрять советские историки, видевшие в нем предтечу колхозного строя (Дружинин 1946). Ра- нее Киселёв возглавлял администрацию «княжеств», входящих в состав современной Молдавии и Румы- нии; он тоже принес внешний опыт в управление внутренними территориями. Министерство Киселёва оплатило Гакстгаузену его путешествие по России и тем самым его открытие общины. Одновременно, в начале 1840-х годов, Перовский обратил особое вни- мание на еврейские общины-кагалы, собрал о них подробные сведения и в 1844 году составил законо- положения о евреях-землевладельцах и коробочном сборе. В те же годы Перовский ввел в управлявшихся им удельных имениях круговую поруку крестьян при платеже оброка. Это был ранний опыт введения об- щинного принципа сверху, который потом был пере- несен в реформистские законы, освобождавшие кре- стьян от помещика и ставившие их в зависимость от общины, подобной кагалу. В Министерстве внутренних дел идея общины была популярна среди философов и юристов, хотя специ- алисты по сельскому хозяйству из числа сотрудников уже понимали, что общинное землевладение препят- ствует продуктивности (Lincoln 1982: 123). Ликвидиро- вав власть помещика, освобождение крестьян в 1861 году оставило общину основным механизмом соци- ального и финансового контроля на селе. Хотя сами проекты реформ были составлены уже после ухода Перовского с должности министра, многие их авто- ры были его людьми в министерстве. Лев Перовский и сам был богатым землевладельцем, который на- нял для своих поместий англичанина-управляющего. В ожидании реформ он по дешевке скупал крестьян в центральных губерниях и переселял их в свои южные поместья; но в отличие от героя «Мертвых душ» Пе- ровский перегонял живых крестьян (см. главу 11). Руководя министерством, Лев Перовский налажи- вал современную администрацию в государстве, ко- торое лишь недавно (в 1837 году) отменило посты генерал-губернаторов во внутренних губерниях, со- хранив их в пограничных губерниях и в двух сто- лицах20. Ликвидация военного руководства внутрен-
20 Генерал-губернаторы, учрежденные указом Екатерины от 1775 го- да, обладали чрезвычайными полномочиями. Военные, назначаемые царем были равны столичным министрам, что порождало многочислен- ними губерниями, одновременная с созданием (то- же в 1837 году) Министерства государственных иму- ществ, означала переход от чрезвычайного положе- ния, равномерного на всей территории империи, к по- лицейскому государству, руководимому гражданской администрацией. Развивая научные методы управле- ния – статистику, массовое прививание оспы, реви- зии и так далее, Перовский превратил свое министер- ство в центральный институт внутренней колониза- ции, обустраивающий жизнь подданных на огромных пространствах империи. Отвечая за правовую, адми- нистративную и сельскохозяйственную реформы, ми- нистерство приняло на себя реформаторские функ- ции, основанные на идеях Просвещения и новых со- циальных дисциплинах, но сдерживаемые масшта- бом империи, сословной структурой общества и стра- хом революции. Имперская администрация внутрен- них и пограничных губерний наделялась цивилиза- ционной миссией, подобной тем, что осуществляли классические империи в своих заморских колониях. Как описал эту задачу сенатор Кастор Лебедев: В мирное время мы – завоеватели собственных земель, а во время войны ные конфликты. Гражданские губернаторы были подчинены МВД и на- значались министром. Имперское управление Польшей и Кавказом по- требовало статуса наместника, который был выше генерал-губернатор- ского. мы должны опасаться и защищаться от этих наших подданных <…> Избави, Боже, от беспорядков внутренних! Возгораемых материалов так много, что пожар может объять все пространство <…> Все эти крепостные, все эти обобранные крестьяне и инородные, церковные, мелкопоместные владельцы и эти беспоместные крестьяне и разночинцы, срочные арестанты, бессрочные отпускные, все это обнаруживает неустройство и беспорядок (1888: 356–358). Неусыпные усилия министерства были направле- ны на конфессиональные и этнические сообщества. В бытность свою министром Перовский заказал «кар- ту… всем оконечностям государства, с показанием различными красками и тенями, кроме раскольников, всех иноверцев и иноплеменников» – от чуди до кам- чадал и от Риги до Оренбурга – «не говоря уже об обширных пространствах Сибири» (Липранди 1870b: 111). Империи всегда питали страсть к картам, кото- рые служили моделью для будущих завоеваний так же, как и изображением уже завоеванных территорий (Brubaker 1992; Suny 2001; Stoler 2009). Перовского не интересовала стандартизация политических прав и экономических благ в имперском пространстве; на- оборот, он приветствовал разнообразие колоний, ес- ли их можно было контролировать, наносить на кар- ту, облагать налогом. Имперское пространство напол- няли воображаемые сообщества, красочные и экзо- тические: это они были единицами имперского управ- ления. Министерство брало на себя ответственность за нанесение на карту верных границ между этими разноцветными группами, за распознание их истин- ной сущности и приведение отношений между этими сущностями к гармонии ради общего блага. Как пи- сал Надеждин в 1831 году, «освещение […] разлива- ется из средоточия; но окружность становится ощути- тельно цветнее» (2000: 2/747). Это важная черта им- перии, отличающая ее от национального государства. Национальное государство стремится к гомогенности прав, благ и культур на своей территории; практикуя непрямое правление, империи не только не имеют та- кой амбиции, но приветствуют эстетическое (а также, в контролируемых границах, политическое и эконо- мическое) разнообразие на периферии. На протяже- нии века этот культурный – сегодня бы его назвали мультикультуральным – аргумент становился все бо- лее важен как оправдание самого существования им- перии.
Особо опасные секты
В 1843 году Иван Липранди организовал при ми- нистерстве Комиссию по делам раскольников, скоп- цов и других особо опасных сект. Испанский дворя- нин, Липранди основал российскую контрразведку и руководил ею во время оккупации Парижа, изучал во- сточные языки и историю, возглавлял государствен- ную политику в отношении неправославных русских и призывал полицейскими мерами усмирить славя- нофилов, которых считал сектой. Он дружил с Пуш- киным и стал прототипом его рассказов (Гроссман 1929; Эйдельман 1993). На свой страх и риск Липран- ди возбудил политический процесс против кружка сто- личных фурьеристов, в котором министерство обрело свою самую знаменитую жертву: Достоевского. Зна- ток и противник национализма, Липранди писал как истинно имперский мыслитель: К несчастью, или счастью, Европы, мысль о природных границах и соединении народностей заронена в народах… Сама по себе она величественна, живуча, как бы удовлетворяет естественным влечениям человеческой природы и жизни Государства, но в практике… обагрит Европу потоками крови. Турция и Австрия будут первыми очистительными жертвами этой великой, но фантастической мысли; затем перевернет она всю Европу и наконец перекинется за пределы ее в остальные части света (1870a: 234). Поскольку «разные земли одного и того же пле- мени» часто более враждебны друг к другу, чем к «чуждой расе» (столетие спустя это назовут «нар- циссизмом малых различий»), Липранди предсказы- вал неудачу объединению Германии и освобождению Италии. Потому же и Российской империи нужно было опираться не на панславянские чувства, а на власть информации и принуждения. Поскольку «племена» и «расы» для него значения не имели, Липранди видел свою задачу в том, чтобы исследовать и использовать другие, менее очевидные единицы имперского управ- ления. В соответствии с этой логикой предметом его забот стали религиозные сообщества. Используя по- лицейские отчеты и доклады миссионеров, Липран- ди сделался одним из первых и лучших специалистов по русскому расколу. Он разделил раскол на секты, обозначив некоторые из них как «опасные», а другие как «особо опасные». Общее количество их последо- вателей Липранди оценил в 6 миллионов, что было примерно в 10 раз больше, чем по предыдущим оцен- кам. Интересно, что предположение о взаимной нена- висти между сходными обществами не распространя- лось у Липранди на секты. Напротив, он утверждал, что многие из этих разнородных общин объедине- ны в тайную «религиозно-конфедеративную респуб- лику» – государство в государстве, внутреннюю ко- лонию совсем особого рода. Там, внутри, были свои столицы, свои средства коммуникации и даже тай- ный язык, записать который было поручено министер- скому лингвисту, Владимиру Далю. Тайный характер сект оправдывал усилия ведущих интеллектуалов ми- нистерства, направленные на их выявление (Липран- ди 1870b: 107). Новооткрытая «конфедеративная рес- публика» наносилась не на географическую, а на бо- гословскую карту, но нуждалась в полицейском кон- троле. Липранди писал о таких страшных грехах сек- тантов, как «кровосмешение, мужеложство, сообще- ние женщин с женщинами», об их идее, что «домаш- ние вещи принадлежат всем». «Не чистый ли это ком- мунизм?» – восклицал Липранди (1870b: 80–85). К то- му же он подозревал, что раскольники находятся в сообщении с дворянскими вольнодумцами, составляя межсословный заговор, который был кошмаром для российских властей, начиная со знаменитого процес- са издателя Николая Новикова в 1792 году 21. Липранди с размахом изобретал новые реалии. На неслыханной религиозной основе он объединил мил- 21 Липранди опубликовал свой трактат под названием «Краткое обо- зрение существующих в России расколов, ересей и сект как в религи- озном, так и в политическом их значении» в 1870 году с датой «1855». Однако интеллектуальным кругам Петербурга этот текст был известен уже в 1851 году; видимо, тогда он и лег на стол Перовскому (Анненков 1989: 510). лионы людей в сплоченное политическое сообщество – республику внутри империи, по своей природе враж- дебную империи. Если нельзя полностью уничтожить это подпольное сообщество, считал Липранди, его можно ослабить. Чиновник с правами следователя, Липранди предлагал создать сеть агентов среди сек- тантов и вольнодумцев с тем, чтобы, «сделав с ни- ми личные, т. е. частные связи, ловко расположить их ко взаимной злобе». Он считал необходимым «тайное и ловкое наблюдение за раскольниками», поскольку «раскол есть важное государственное зло» (1870b: 131). Липранди составил это «Обозрение» в то время, когда внедрял своего агента в группу интеллектуалов, глава которой – Михаил Петрашевский – служил пе- реводчиком в Министерстве иностранных дел и был впоследствии, после имитации смертной казни, со- слан в Сибирь. К этой группе принадлежал и Достоев- ский. С помощью своего агента Липранди хотел нащу- пать связь между петербургскими западниками и рас- кольниками из народа; как раз эту связь установить не удалось, так что петрашевцы стали побочными жерт- вами полицейской теологии. Одновременно Липран- ди пытался начать еще более крупное дело в том же духе – суд над московскими славянофилами, которых называл «раскольниками в гражданском отношении», еще одной особо опасной сектой. Славянофилы дей- ствительно связывались с раскольниками; Хомяков, например, участвовал в богословских диспутах с рас- кольниками в Московском Кремле. Но либо Перовско- му, либо самому императору новое дело показалось слишком громким, и его остановили. Репутацию Липранди подмочили еще и слухи, что он брал взятки от богатых скопцов, и в 1855 году его сменил провинциальный чиновник Павел Мельников (Печерский), позже известный как автор романов о расколе. Следуя за Липранди, но позволяя себе поэ- тические вольности в официальных бумагах, Мельни- ков говорил о расколе как о болезни на прекрасном те- ле Российского государства. Подобная сифилису, бо- лезнь станет смертельно опасной, если возглавляе- мые Мельниковым изыскания не получат новых суб- сидий: «Русский раскол… превращается в язву госу- дарственную, которая для политической жизни Рос- сии со временем может стать опаснее всевозможных ополчений Запада и союзных им поклонников исла- ма. России не страшна Европа с Азией – страшней ей она сама, если не уврачуется явившаяся на теле ее язва» (Мельников 1910: 228). Ненадолго оказался в Министерстве внутренних дел и еще один специа- лист по русской религии, Афанасий Щапов, бывший профессор-историк и будущий сибирский ссыльный. Он тоже верил в могущество раскола, но глубоко ему симпатизировал (см. главу 10). Николай Лесков, мо- лодой тогда журналист, сам занимавшийся тогда рас- колом по заказу Министерства просвещения, записал яростный спор «слишком нерешительных мельници- стов» со «слишком решительными щапистами», кото- рый проходил в министерстве. Первые считали, что каждый раскольник – сторонник разврата, а вторые – что он «чуть-чуть не маленький Фурье» (Стебницкий 1863: 39). Конкурирующие нарративы, созданные дву- мя ведущими специалистами по расколу, консерва- тивным Мельниковым и радикальным Щаповым, со- перничали во влиянии на интеллигентную публику. Но в бюрократическом мире Министерства внутрен- них дел они дополняли друг друга. Идеи о полити- ческой природе раскола, которые формулировал Ща- пов, только оправдывали полицейские меры борьбы с ним.
Новый союз
В гоголевском «Ревизоре» главный герой претен- дует на роль, которая на самом деле принадлежала чиновникам Министерства внутренних дел. Они регу- лярно инспектировали отдаленные губернии, сталки- ваясь там с хаосом, невежеством и коррупцией. Лю- бопытно, что среди прочего Хлестаков хвалится друж- бой с Пушкиным, приводя этим в трепет городских чи- новников и их дочерей. В 1843 году службу в Мини- стерстве внутренних дел начал Иван Тургенев. Под началом Владимира Даля будущий писатель рабо- тал над проектом сельскохозяйственных реформ. Од- ним из первых произведений Тургенева стала записка «Несколько замечаний о русском хозяйстве и о рус- ском крестьянине» (1963: 1/149 – 175). В 1845 году Тургенев, богатый землевладелец, вышел в отставку, сосредоточившись на своем первом шедевре – «За- писках охотника» (они публиковались по частям начи- ная с 1847 года). «Записки охотника» больше повлия- ли на внутренние дела России, чем десятки министер- ских меморандумов. В 1852 году Тургенев был аре- стован за некролог Гоголю и, проведя месяц под аре- стом, был выслан в свое родовое имение. Впослед- ствии почти все его романы из российской жизни бы- ли написаны в Западной Европе. Энциклопедия по- том утверждала, что «“Запискам охотника” принадле- жит такая же роль в истории освобождения крестьян, как “Хижине дяди Тома” Бичер-Стоу в истории осво- бождения негров – но с той разницей, что книга Тур- генева несравненно выше в художественном отноше- нии» (Венгеров 1902: 99). В 1848 году на службу в министерство опреде- лился еще один интеллектуал, молодой юрист Иван Аксаков. Ему была поручена поездка в Бессарабию с целью изучить жизнь удаленной, но могуществен- ной общины раскольников. Там, в степях, он начал писать поэму «Бродяга», главным героем которой стал странствующий и рассуждающий крестьянин, от- даленный предшественник «Очарованного странни- ка» (см. главу 11). Возвратившись на следующий год в Петербург, Аксаков был арестован в связи с рассле- дованием по делу славянофилов, которое вел его на- чальник Липранди. По личному распоряжению Нико- лая I следствие в отношении Аксакова было прекра- щено, а сам он отправлен ревизором в Ярославскую губернию (Сухомлинов 1888). Для недавнего арестан- та это было слишком по-гоголевски. Один из центров раскола, Ярославль, поразил Аксакова. Как исследо- ватель и ревизор, он писал отцу: скоро «Россия раз- делится на две половины»: «берущие взятку будут православные, дающие взятку – раскольники» (1994: 177). В одной из волжских деревень Аксаков с колле- гами сделал сенсационное открытие, обнаружив но- вую общину – бегунов. Они считали грехом ночевать на одном месте две ночи подряд, отрицали деньги, семью и собственность, а также любые контакты с го- сударством, которое считали антихристом. Понятно, что Аксаков забросил поэму «Бродяга», чтобы про- зой описать бегунов. Этот отчет стал едва ли не един- ственным источником информации о секте; почти ни- кто больше не смог их найти, хотя пытались мно- гие (см. главу 10). Между тем Перовский затребовал текст поэмы и, вероятно, удивился параллелям меж- ду вольной поэзией о бродягах и бюрократической прозой о бегунах. Министр потребовал от Аксакова выбирать между литературным творчеством и госу- дарственной службой. Аксаков вышел в отставку и возвратился в свое поместье. Он стал одним из во- ждей умеренного русского национализма, успешным издателем и редактором. Еще один писатель из Рюриковичей, Михаил Сал- тыков-Щедрин, был в 1848 году сослан за литератур- ные произведения в далекую Вятку на восточной око- нечности Европы. Там он служил чиновником при гу- бернской администрации и продолжал писать, пока в 1856 году не получил должность в столичном Мини- стерстве внутренних дел. Разъезжая с ревизиями, он собирал материал для беспрецедентно агрессивной сатиры на многие аспекты чиновничьей жизни. Позд- нее Салтыков стал вице-губернатором Рязанской гу- бернии и любимым писателем Ленина. Среди этих аристократов, наследников красивых усадеб с сотня- ми крепостных, граница между карьерой и ссылкой была поразительно зыбкой. Столь же удивительным было сродство между русской литературой и бюро- кратической службой. Одни классики русской литера- туры сами состояли на службе, за других (как, напри- мер, за Гоголя или Достоевского) это делали их герои. Объяснить такое пристрастие к гражданской служ- бе можно тем, что чиновники и их семьи составля- ли большую часть читательской аудитории. Ища успе- ха среди читателей и читательниц, писатели отправ- ляли своих героев в гаремы, на поля битвы, в сума- сшедшие дома и другие интересные места. Но очень часто таким местом оказывался министерский депар- тамент. Поворачивая в середине XIX века от роман- тизма к реализму, русская литература разрабатывала нарративные модели и стилистические навыки, нуж- ные для работы в чиновничьих кабинетах. Товарищ министра внутренних дел Алексей Левшин, который до министерства долго работал в губернских правле- ниях Оренбурга и Одессы, писал, что во время под- готовки к освобождению крестьян «литература оказа- ла великую услугу России разносторонними воззре- ниями и объяснениями предмета, который не далее, чем за год до этой эпохи, составлял полную тайну, совершенную терра инкогнита» (1994: 84). Предме- том этим – терра инкогнита – были крестьяне. Освое- ние неизвестных территорий составляло традицион- ную задачу имперских литератур; в Российской им- перии эта задача, как и многие другие, была обра- щена вовнутрь, к обитателям центральных губерний. Прилагая литературную риторику к административ- ной практике, Министерство внутренних дел прово- дило свою политику, почти не имея на руках других средств сбора информации, кроме тех, что были до- ступны писателю. История, филология и тогдашняя царица гуманитарных наук – этнография воспринима- лись как прикладные науки, незаменимые в скудном арсенале средств управления. В 1831 году Николай Надеждин, в то время про- фессор философии в Московском университете, а в дальнейшем – видный чиновник министерства и ос- нователь российской этнографии, говорил о возник- новении священного союза между гуманитарной на- укой и повседневной жизнью. Этот термин он заим- ствовал из российского имперского опыта. Священ- ный союз европейских держав, созданный Россией на Венском конгрессе 1815 года, лежал в руинах, и На- деждин мечтал о новом священном союзе, который поведет Европу вперед на основании российских от- крытий, сделанных силами прикладных наук, изуча- ющих русский народ (2000: 2/736 – 748). С 1843 го- да Надеждин служил в Министерстве внутренних дел и принял участие в продуктивных исследованиях, ко- торые частично реализовали его мечту о новом свя- щенном союзе. Надеждин, Даль и другие сотрудни- ки министерства создали Русское географическое об- щество, которое финансировалось из средств мини- стерства (Lincoln 1982; Knight 1998). При поддержке великого князя Константина, морского министра и од- ного из творцов крестьянской реформы, Русское гео- графическое общество и его передовое этнографи- ческое отделение сосредоточились на исследованиях внутренних земель России. Самая большая коллек- ция русских сказок, новаторское исследование рус- ских сект, самый известный словарь русского языка, первые исследования нерусских народов империи – все эти проекты были реализованы в кругах Мини- стерства внутренних дел и на его средства. Авторы этих исследований понимали их колониальную при- роду и знали о ключевой связи между властью и зна- нием. Как писал в 1842 году Владимир Даль: Возьмем близкий к делу пример: вам была бы дана задача изложить начала, основания, на коих должна бы основываться обработка языка каких-нибудь островитян Тихого океана; предполагается преобразовать, перевоспитать дикарей, дать им грамоту, понятия образованные и приспособить к этому всему их младенческий лепет… Чем бы вы начали?…Конечно, следовало бы приступить первоначально к изучению языка, грубого, дикого, бедного, необработанного, каков он ни есть, и… изучив дух, свойства и потребности языка, строить на этом основании далее. То же самое предстоит теперь нам (2002а: 424).
Написать словарь
По образованию Владимир Даль был морским офи- цером и военным врачом; он также стал инженером, этнографом, лингвистом, чиновником и писателем. Сын датчанина-лютеранина и француженки-гугенот- ки, Даль родился в Луганске (территория современ- ной Украины), в колонии, которую создали в середи- не XVIII века выходцы с Балкан. Потом инженер-шот- ландец нашел рядом с этой колонией месторожде- ния угля и руды, и отец Даля, учившийся богословию в Германии, приехал в Луганск работать лекарем на горном заводе. Русскому Владимир научился от ма- тери-француженки, которая родилась в Санкт-Петер- бурге и говорила на пяти языках. Даль прекрасно пи- сал по-русски, но своим интересом к языку он отчасти был обязан иностранному происхождению. Автор са- мого знаменитого словаря русского языка, Даль про- делал большую часть своей огромной работы над ним вдали от русской глубинки. Информацию он получал от солдат, ремесленников и других простолюдинов, вместе с ним участвовавших в имперских походах. Он опубликовал также многотомное издание русских ска- зок, которые он, по его словам, услышал от просто- го народа и записал во время путешествий. Вместе с Пушкиным Даль обследовал оренбуржские степи, ища свидетелей Пугачевского восстания. Как друг и врач, он был рядом с Пушкиным в последние часы его жизни. Даль начал работу над словарем в 1819 году во время флотской службы на Балтийском море: бесе- дуя с матросами, он записывал неизвестные ему сло- ва. Он пополнил свою коллекцию, участвуя в кампа- ниях в Польше, Турции и Средней Азии как военный врач. Основная часть работы по составлению слова- ря пришлась на годы гражданской службы в Орен- бурге, на подвижной границе империи. Как штабной офицер он принял участие в военном походе в Хи- ву в 1839–1840. Экспедиция была плохо спланирова- на и обернулась трагическим поражением, но она от- крыла путь к российской колонизации Средней Азии. Даль завершил Словарь уже в Петербурге, в должно- сти главы Особой канцелярии министра внутренних дел Льва Перовского. В имперской карьере Даля, как и в путях его словаря, творчески сочетались задачи внешней и внутренней колонизации. Его перемеще- ния между географическими точками и бюрократиче- скими офисами повторяли или предсказывали сдви- ги между тем, что в этой империи было «внешним» и «внутренним». Куда бы ни заносил Даля его имперский долг, его беспокойный дух пребывал в глубинах русского язы- ка и фольклора. Прогуливаясь с друзьями перед обе- дом в их петербургском поместье, Даль встретил че- ловека, который представился соловецким монахом. Распознав поволжский акцент в его речи, Даль смог определить, из какой он губернии и даже из какого уезда. Мгновение спустя монах, оказавшийся беглым крепостным, пал в ноги лингвисту (Мельников-Печер- ский 1873: 289). «Я думаю по-русски, – писал Даль. – Человеческий разум принадлежит тому народу, чей язык употребляет» (2002b: 258). Тем не менее на про- тяжении всей карьеры Даля преследовало враждеб- ное отношение к нему неумеренных националистов, которые знали о его происхождении и считали непра- вильным, что иностранец и иноверец занимается тай- нами русского народа. В 1832 году Даль был аресто- ван за собранные им сказки, в которых власти обна- ружили недопустимые политические намеки; могуще- ственные друзья-писатели помогли ему выйти на сво- боду. В 1844 году Лев Перовский поручил Далю на- писать исследование о скопцах, которые кастрирова- ли себя и своих последователей ради благочестивой жизни. Когда Николай I обнаружил, что автор иссле- дования – лютеранин, он приказал Перовскому найти православного автора для столь щекотливого пред- мета; статью переработал и подписал Надеждин. В 1844 году Перовский нашел для Даля новое поруче- ние: исследовать старинный вопрос о том, совершают ли еврейские подданные империи ритуальные убий- ства. Чиновники дали утвердительный ответ, а иссле- дователи до сих пор спорят, был ли к этому меморан- думу причастен Даль. Не совсем понятно, как он мог быть непричастен: он был одним из высших руково- дитетелей министерства и курировал там этнографи- ческие и сходные с ними работы. Однако этой запис- ке, как и другим экстремистским начинаниям, исхо- дившим из министерских недр, не был дан ход. В поздний период работы Даля принимают анти- просвещенческое направление. Начав с возражений против того, что русский язык портят иностранными словами, он дошел до сомнений в пользе грамоты для простого народа. Историк Александр Пыпин за- метил о Дале и его круге: они «догадывались, что между жизнью образованного класса и жизнью наро- да есть какой-то разлад, и думали, что он может быть покрыт и изглажен культом народности, но они совсем не понимали, как это может сделаться… Этнографы и писатели этой школы, на словах великие любители народа, на деле не раз становились к нему в нена- вистное отношение соглядатаев и сыщиков (в делах по расколу)» (1890: 1/418 – 419). Двоюродный брат Чернышевского, Пыпин относился к министерской эт- нографии как к культу народности, самооправданию власти, своего рода этномифологии. Словарь Даля, огромный успех его жизни, также стал мишенью для возражений и сомнений. Одни критики обвиняли Да- ля, что он сам придумывал слова; другие прослав- ляли словарь как памятник богатству русского языка. Спор продолжился и в XX веке: Владимир Набоков восхищался словарем и постоянно пользовался им, а Борис Пастернак высмеивал его искусственный язык. Перед смертью Даль, поклонник Сведенборга и убеж- денный спирит, организатор опытов с вращающимися столами и вызовом духов, принял православие. В 1848 году Перовский попросил Даля уничтожить свои записки, так как в это беспокойное время их содержание могло быть небезопасно для чиновника столь высокого ранга. Даль повиновался и сжег сот- ни страниц ценнейшего материала. Немногие сохра- нившиеся страницы показывают автора с неожиданно меланхолической стороны. Преследуемый подозре- ниями и обвинениями, Даль находил утешение толь- ко в семейной жизни, поддержке начальства и смире- нии: Счастливый семьянин, обеспеченный милостью министра внутренних дел в домашних нуждах моих, я должен с безмолвною покорностью выслушивать оскорбительные для верного гражданина и подданного обвинения, должен молча отдать лучшую часть моего доброго имени, моей чести! Чувства и помышления наши скрыты; человеку не дано средств разоблачать их перед судьями и свидетелями, для убеждения в нравственной чистоте своей и непорочности; но человеку дана покорность в несчастии, терпение и непоколебимая вера в будущность (2002b: 262). Илл. 19. Пушкин и Даль в виде святых Косьмы и Дамиана. Икона XIX века
Эти печальные медитации звучат так, как буд- то услышаны от матери-гугенотки; их удивительно встретить среди заметок преуспевающего чиновни- ка на службе империи. Если бы Даль под нажимом начальника не уничтожил свои бумаги, у нас было бы больше таких текстов. Исполняя дисциплинарную власть над огромной империей, этот образцовый ин- теллектуал думал и писал под постоянным давлени- ем внешний подозрений и внутренних сомнений. Изу- чал ли он русских или изобретал их? Имел ли он право на то и другое? Его власть и его труд – были они или слыли? Восхищаясь языком простого народа и посвя- тив всю жизнь записи этого языка, он отказывал тому же народу в праве на образование. Воплощая в се- бе истинно имперские, космополитические таланты и навыки, он использовал их для того, чтобы учить на- циональной ограниченности и высокомерию. В России середины XIX века сентиментальность превращалась в гротеск, и эта их близость тоже была частью имперского опыта. Заманчиво представить се- бе, как гоголевский майор Ковалев приходит в Мини- стерство внутренних дел и просит у Даля вице-губер- наторской должности. Даль беседует с Ковалевым, отмечая его провинциальный акцент, и оба они беспо- койно следят за своими непослушными частями.
Система нежности
Профессор восточных языков, чиновник Министер- ства внутренних дел, колониальный администратор киргизской орды и главный цензор империи, Василий Григорьев (1816–1881) применил свои знания в об- ласти востоковедения к разным задачам власти. Раз- вивая проекты внешней и внутренней колонизации, он смешивал их так, как казалось нужным ему и его начальникам. Григорьев был типичным востоковедом XIX века: он окончил отделение восточных языков Пе- тербургского университета, ссорился там с Сенков- ским, говорил на нескольких азиатских языках и пи- сал о многом, от археологии до современной ему ли- тературы. В 1837 году молодой Григорьев представил в Ученый совет Петербургского императорского уни- верситета проект нового курса «История Востока»: Распространение и усиление в России восточных занятий… придало бы нам самостоятельности и, служа противодействием перевесу западных начал, угнетающих наше национальное развитие, содействовало бы его укреплению и быстрейшему ходу… Лучшее средство противодействовать влиянию Запада – это опереться на изучение Востока (Веселовский 1887: 33). Профессией Григорьева был ориентализм, а основ- ным призванием – национализм. Русским необходи- мо было изучать Восток, потому что это давало воз- можность понять себя в противопоставлении Западу. По своим воззрениям Григорьев постоянно оказывал- ся еще большим ястребом, чем его начальники; в тот раз его программа была отвергнута. С 1844 года Гри- горьев – на службе Министерства внутренних дел. Он помогал Надеждину издавать Журнал министерства и писал статьи на такие разные темы, как положение крестьян в центральных губерниях, книгопечатание в Риге и недавно открытые секты в иудаизме. Хасидов, по Григорьеву, отличают «крайнее невежество и без- грамотность»; что касается «секты талмудистов», как он называл ортодоксальных иудеев, они представля- ют «опасность для России» и являются «несчастьем человечества» (Григорьев 1846). В 1847 году Григо- рьев вместе со своим другом и коллегой востокове- дом Павлом Савельевым купили издававшийся в Пе- тербурге журнал «Финский вестник» и переименовали его в «Северное обозрение». Среди авторов нового журнала был Михаил Петрашевский, которому скоро предстояла сибирская каторга. Случайно или нет, но именно в то время, как Липранди внедрял к петрашев- цам своего агента, Григорьев публиковал статьи и пе- реводы участников этой же группы. В «Северном обо- зрении» он также пропагандировал взгляды Гакстгау- зена на Россию (Seddon 1985: 267). В 1848 году Гри- горьев был отправлен в центральные губернии с по- ручением выяснить, что дворяне и крестьяне говори- ли о революциях в Европе. В следующем году он ре- визовал рижские книжные магазины, самоотверженно конфисковал 2 тысячи запрещенных книг и заболел, надышавшись книжной пылью. По приглашению Василия Перовского в 1851 году Григорьев перешел на службу в Оренбург – настоя- щий Восток, ставший частью России. До 1863 года он служил в губернском правлении и возглавлял по- граничную экспедицию на киргизской (казахской) гра- нице; другие его должности там назывались более экзотично, например «главноуправляющий внутрен- ней ордой оренбургских киргизов». Живя бурной жиз- нью колониального администратора, Григорьев орга- низовывал карательные экспедиции и участвовал в рейдах. Он наносил на карту границы оккупирован- ных территорий, арестовывал бунтовщиков, писал за- коны, учреждал суды и вел расследования. Все эти многочисленные дела Григорьев исполнял, не имея ни юридического образования, ни военного опыта. Он был ориенталистом, изучал «азиатцев» и любил при случае напомнить, что он профессиональный универ- ситетский востоковед. «Как ориенталист я, на беду мою, понимаю Азию и азиатцев, а те, которые ру- ководят моими действиями, не знают аза ни в том, ни в другом», – писал он из Оренбурга в 1858 го- ду. «Степь киргизская – трепещет передо мною: так и сажаю султанов под арест, отставляю от должно- стей, ловлю разбойников, но, увы, к крайнему мое- му огорчению, вешать их не имею власти». Оправ- дывая свои несколько однообразные действия, Григо- рьев прибегал к научному знанию. Во время волнений среди киргизов он сообщал в личном письме: «Приду- мал я отличнейшее средство… глубоко макиавелли- евская штука, которою я обязан тому, что “книжки чи- тал”, а не состарился чиновником с люльки. Да здрав- ствуют “книжки”!» Этой «штукой» была новая серия карательных мер. В возбуждении он помещал самого себя где-то между Чингисханом и Липранди: Знай, что Чингис-хан теперь мне нипочем. Сам я приобрел великолепную киргизскую шляпу, отпустил усы и нечто вроде бороды, сижу в халате и, в таком великолепии, зрю у ног своих трепещущими потомков сего грозного завоевателя… Теперь в одно время произвожу я следствие по шестнадцати делам! Это a´ la Липранди (Веселовский 1887: 134, 139, 118). Григорьев верил, что, будучи профессиональным востоковедом, он стоит выше и видит дальше, чем другие чиновники: «Что бы сталось с этими господа- ми, если бы в самом деле затеялось в краю нашем что-нибудь серьезно-опасное?» В ответ его коллеги, большей частью из военных, считали Григорьева экс- тремистом и ограничивали его действия. Когда в сте- пях началось очередное восстание, Григорьев обви- нял свое начальство в мягкости: «Эта система нежно- сти привела управление киргизами к тому же резуль- тату, к которому привела и Россию уступчивая полити- ка ее с Европою». Экзотизируя коренное население, Григорьев представлял его столичной публике, играя расистскими стереотипами. Он предлагал послать на коронацию Александра II «несколько благообразных фигур в расшитых золотом высоких шапках и парче- вых или бархатных с богатым галуном кафтанах» (Ве- селовский 1887: 140, 146). Именно академическое об- разование Григорьева сделало его еще большим яст- ребом в колониальной политике, чем военное – его коллег-офицеров. В конце концов наш востоковед по- ссорился с генерал-губернатором Василием Перов- ским и подал в отставку. Но пока он был в оренбурж- ской степи, он успел принять скандальное участие в столичной литературной полемике. Одна из его ста- тей, длинные и неуважительные воспоминания о его покойном однокурснике, историке-европеисте Тимо- фее Грановском, вызвала бурю в научном мире. От- рицая успехи Грановского и говоря о его пьянстве, Григорьев заявил в этой статье, что российским уче- ным нужно повернуться спиной к западной истории и литературе. Только востоковедение нужно России, и только в этой области российская наука превосхо- дит европейскую. «Грязнейшим из грязных людей» назвал Григорьева ведущий либеральный мыслитель Борис Чичерин (Пирожкова 1997: 146). Конечно, ориентализм Григорьева был нетради- ционным (Knight 2000; Schimmelpenninck 2010). Ис- пользуя профессиональные знания, Григорьев тру- дился во имя имперского доминирования над восточ- ными и западными колониями и над самой импер- ской нацией. Старший современник Курца из «Серд- ца тьмы» (см. главу 11), он всем – и жестокостью, и ученостью, и этномифологическими увлечениями – был похож на него, только работал не на Компа- нию, а на саму Империю, и потому сделал куда боль- шую карьеру. Немедленно после своего скандально- го возвращения из Оренбурга Григорьев стал профес- сором восточных языков в Петербургском универси- тете. Он также участвовал в работе нескольких ко- миссий Министерства внутренних дел: по азиатской торговле, по налогообложению киргизов, по наблю- дению за студентами университетов, по каторжным тюрьмам. В 1872 году он вошел и в «еврейскую комис- сию», которая рассматривала предложения по отме- не черты оседлости. Мнение Григорьева было осно- вано на «научном» знании вопроса: «Все зло заклю- чается в том, что евреи не хотят существовать теми средствами, как остальное народонаселение, не хо- тят заняться производительным трудом». Разрешить евреям жить вне черты оседлости опасно для всех народов России, писал он в другой антисемитской за- писке. «Кто раз очутился во власти евреев, того они из рук уже не выпустят» (Веселовский 1887: 251). В конце 1874 года Григорьев был назначен началь- ником Главного управления по делам печати, сов- мещая этот пост верховного цензора империи с ка- федрой истории Востока Петербургского университе- та. Он контролировал открытие новых периодических изданий и надзирал за уже выходящими, определял процесс прохождения ими цензуры и систему штра- фов за нарушения введенных им порядков. Он разре- шил Достоевскому публиковать «Дневник писателя» без предварительной цензуры, но больной и опаль- ный Некрасов молил Григорьева о снисхождении. Ко- гда недовольный журналист явился на прием к Григо- рьеву пожаловаться на закрытие своей газеты, цензор отвечал ему так, что журналист сам себе показался киргизом, которого Григорьев бросил умирать в сте- пи (Градовский 1882: 499). Григорьев вмешивался в государственную политику в отношении украинского языка, который предпочитал называть «малороссий- ским наречием». В длинной записке он объяснял, что наложил запрет на украиноязычные публикации в от- вет на угрозу сепаратизма: «Допустить создание осо- бой простонародной литературы на украинском наре- чии, значило бы поэтому содействовать отчуждению Украйны от остальной России» (Веселовский 1887: 265). Почти в то же самое время, в 1876 году, Григо- рьев был организатором и председателем Междуна- родного съезда востоковедов в Санкт-Петербурге, от- крыв его речью на французском языке. Идеи и карьера Григорьева шире, чем ориентализм в понимании Саида. Вероятно, лучшим определени- ем их было бы слово Салтыкова-Щедрина, «ташкент- ство» (см. главу 1) – российская версия имперского бумеранга, которая переносила ориенталистские ме- тоды правления на имперскую нацию. В Санкт-Петер- бурге и Оренбурге знания и взгляды Григорьева бы- ли востребованы властями на самом высоком уров- не, потому его карьера и получилась такой успеш- ной. Перейдя из университета на службу в Министер- ство внутренних дел, оттуда в колониальную адми- нистрацию на востоке империи, потом вернувшись к академическому востоковедению и поднявшись до позиции всероссийского цензора, Григорьев сделал успешную карьеру имперского чиновника, чьи разно- образные обязанности полностью основывались на ориентализме. Действительно, что для Григорьева не было Востоком? Конечно, киргизы представляли со- бой Восток и в таком качестве подходили для ори- енталистского управления. Но это же касалось укра- инцев, и евреев, и каторжников по дороге в Сибирь, и столичных студентов, чьи волнения давали повод применить к ним степной опыт Григорьева. Ну и ко- нечно же сюда относились литераторы Петербурга и Киева, выстроившиеся перед ним и дрожавшие то ли от страха, то ли от ярости, как киргизы. У Владими- ра Даля внутренняя колонизация вела к положитель- ной версии ориентализма – стереотипным суждениям о моральном превосходстве экзотизированных «про- стых людей», русских и казаков. У Василия Григорье- ва ориентализм действовал напрямую, дискримина- цией и принуждением, но только, «к крайнему огорче- нию» востоковеда, без права вешать туземцев. Зато он мог казнить книги. В течение Высокого Имперского периода внутрен- ние дела России были непосредственным образом связаны с литературой. Хлестаков в «Ревизоре» не зря хвастался дружбой с Пушкиным, она открывала ему двери и сердца. Высшие чиновники министерства поддерживали тесные отношения с известными писа- телями даже после того, как блестящий Лев Перов- ский, человек, который хотел «не слыть, а быть», по- кинул свой пост. Как мы помним, министр Перовский был братом писателя Антония Погорельского; его пре- емник Сергей Ланской был женат на сестре писате- ля Владимира Одоевского; преемник Ланского – Петр Валуев (сам автор романов) был женат на дочери пи- сателя Петра Вяземского. Известные персонажи про- изведений Толстого служили в Министерстве внут- ренних дел: Каренин руководил там орошением по- лей и переселениями инородцев, Иван Ильич выпол- нял поручения по делам раскольников. Исполняя слу- жебный долг, интеллектуалы империи отдавали себе отчет в противоречивом характере своего положения; трудясь столоначальниками и ревизорами, они про- должали писать и страдать, как романтические писа- тели. Работая по поручению министерства в глуши на границе Ярославской и Костромской губерний, Иван Аксаков писал родным: Как другой в вине, в пьянстве запоем находит себе утешение, так и я ищу забвения и утешения в служебной работе. Кругом целый ряд вопросов неразрешимых или таких, которых представляющееся уму решение страшно, нежелательно (1994: 175). Представляя себе по сильно устаревшей традиции, интеллигенцию и бюрократию наподобие двух эндо- гамных племен, ритуально избегающих друг друга, мы с удивлением обнаруживаем множество пересе- чений, сношений и перевоплощений. В ХIX веке ре- алистический роман стал ведущим жанром национа- лизма во всем Западном полушарии (Anderson 1991). То же произошло и в России, но, несмотря на наци- оналистические мотивы некоторых русских романов, русская литература играла не разделяющую, а объ- единяющую роль. В большей степени, чем любой дру- гой аспект имперской культуры, литература приняла на себя Бремя бритого человека и достойно несла его. На просторах огромной империи культ Пушкина стал общим вероисповеданием тех, у кого не было ни- чего общего. В «Идиоте» Достоевского два случайно встретившихся героя, обедневший князь и купец-ста- ровер, перечитывают вместе «всего Пушкина». Рос- сийский бунтарь Владимир Ленин изучал Пушкина в гимназии, где русскую словесность преподавал отец его будущего соперника, Александра Керенского. Ле- нин любил перечитывать Салтыкова-Щедрина и (что более удивительно) Тургенева (Валентинов 1953). Ев- рейский бунтарь Владимир (Зеев) Жаботинский пи- сал в воспоминаниях, что к 14 годам знал «всего Пуш- кина» и еще Шекспира в русском переводе. Это не ме- шало ему отмечать имперские и антисемитские моти- вы у Пушкина и других русских классиков (Жаботин- ский 1989). Польский бунтарь Аполлон Коженевский, отец Джозефа Конрада, написал свою главную пьесу по образцу грибоедовского «Горя от ума». Когда рус- ские народники, евреи-сионисты и мусульманские ак- тивисты встречались в царских тюрьмах, они обсуж- дали творчество великих русских писателей, от Пуш- кина до Толстого. При взгляде назад русская лите- ратура кажется необычайно успешным инструментом культурной гегемонии. С ее классиками, еретиками и критиками, русская литература завоевала больше по- читателей среди русских нерусских и врагов России, чем другие имперские предприятия. Стандартизиро- вав язык, создав общий круг значений и этим объеди- нив своих многоязычных читателей, литература ока- залась очень ценным достоянием. Цари и цензоры это редко понимали и ценили. Поэтому империя рух- нула, но литература пережила ее. Часть IV Бремя бритого человека
Глава 9
История приходит к Канту
«Трава необходима скоту, а скот человеку», – писал Кант в «Критике способности суждения». На следую- щий вопрос ответить было труднее: «Почему же нуж- но, чтобы люди существовали?» Не дав пока общего ответа, Кант обращал взгляд на север и задавал себе тот же вопрос специально о «гренландце, лапландце, самоеде, якуте и т. д.». В этих частных случаях ответ кенигсбергского философа был отрицательным: «Не ясно, почему люди вообще должны там жить… Лишь величайшая неуживчивость людей привела их к посе- лению в таких негостеприимных краях» (1994: 5/210 – 220). Постколониальный философ Гаятри Чакраворти Спивак показала, что, хотя читатели Канта понима- ют его философию как относящуюся ко всему чело- вечеству, сам Кант проводил границу между дикаря- ми и разумными людьми и писал свою философию исключительно о последних: «Субъект как таковой у Канта геополитически дифференцирован» (Spivak 1994). Действительно, вопрос «Зачем людям суще- ствовать?» отличается от вопроса «Зачем людям жить на Таити или в Сибири?» По логике Канта, жи- вя в Кенигсберге, общаясь и размышляя, люди мо- гут реализовать цель своего существования. Но в та- ких местах, как Якутск, «неуживчивые» люди не мо- гут понять самих себя, и их жизнь лишена цели. Тем не менее люди всегда ездят в такие места за мехами, нефтью или алмазами. И тут возникает следующий вопрос: кто должен жить в таких негостеприимных, но прибыльных землях – коренное население без смыс- ла существования, или пришлые люди, чья жизнь на- делена смыслом, или те и другие, в некоем иерархи- ческом порядке?
Кенигсберг
В этой части света Средние века начались бурно, а кончились тихо. Основанный Тевтонским орденом мо- нахов-крестоносцев, Кенигсберг на века стал предме- том раздоров между немцами, славянами и балтий- скими народами. Но потом Северный крестовый по- ход, пушная торговля и, наконец, Ганзейский союз – все закончилось. Несколько северных войн в XVIII ве- ке завершились триумфом России (Frost 2000; Scott 2011). Теснее, чем где бы то ни было, военное поко- рение этих земель соединилось с поглощением мест- ных элит. Начиная с Петра I Романовы находили се- бе супруг и наследников на балтийском побережье. В начальный период существования Российской акаде- мии наук (открытой в 1725 году) четверо из пяти ее президентов вышли из Кенигсбергского университета (Костяшов, Кретинин 1999). Во время Семилетней войны (1756–1763) Россия аннексировала Восточную Пруссию. Это случилось после серии панъевропейских переговоров и пере- делов традиционных союзов, которые историки на- звали «дипломатической революцией» (Kaplan 1968). Прусский король Фридрих заключил союз с Англией, разрушив обычное для европейской геополитики со- трудничество между Англией и Россией. Теперь про- тив Пруссии, субсидируемой Англией, выступал союз Франции, Австрии и России: такая конфигурация не повторится больше ни в одной войне. Уинстон Чер- чилль назвал Семилетнюю войну самой первой ми- ровой войной. Ее имперский контекст хорошо изу- чен (Anderson 2000; Schumann, Schweizer 2008). На- чавшись с нападения юного Джорджа Вашингтона на форт во Французской Канаде, война перекинулась на Старый Свет. Пока Англия и Франция сражались за заморские колонии, другие державы боролись за ко- лонии в Восточной Европе: Австрия хотела Силезию, Россия – Восточную Пруссию. В прусском Кенигсберге начало военных действий отметили несколько событий, одно страннее друго- го. В 1757 году российские войска подошли к стенам города, но отступили без видимых причин. Настоя- щей причиной была ставшая государственной тайной болезнь императрицы Елизаветы (Анисимов 1999). Пруссаки праздновали победу, но Елизавета поправи- лась, арестовала командующего своей армией и вер- нула войска в Пруссию. Фридрих оборонял свою сто- лицу, Берлин, и когда российская армия вновь появи- лась у ворот города, Кенигсберг последовал примеру Риги, которая в 1710 году согласилась стать частью Российской империи, чтобы избежать кровопролития. Аннексировав Восточную Пруссию, Россия «навеки» объявила ее своим владением. 24 января 1758 года городские чиновники присягнули на верность Россий- ской империи. Кенигсберг и близлежащие земли ста- ли колонией Российской империи, и мало кто сомне- вался, что они навсегда останутся ее частью, а мест- ным жителям, отныне российским подданным, при- дется приспосабливаться к новому порядку. Российская армия была полиэтничной, как и подо- бает имперскому институту. Во главе ее стояли бал- тийские немцы, пехоту составляли в основном рус- ские, а вездесущая легкая кавалерия включала ка- заков, калмыков и башкир, которыми командовали их соплеменники. Фридрих Великий объяснял атаку- ющую мощь российской армии «многочисленностью татар, казаков и калмыков в их рядах» (Вульф 2003: 261). Позже Кант считал калмыков особой расой, на- ряду с неграми и американскими индейцами (1994: 2/325 – 344). Исследователи, кажется, еще не обра- щали внимания на эту необычную расовую класси- фикацию; она основана на собственных впечатлени- ях Канта от калмыков, которых он видел в Кенигсбер- ге во стане российских воинов. Военная революция XVIII века с опозданием при- шла в Восточную Европу (Frost 2000), но российская армия использовала новейшие достижения артилле- рии, например «секретные гаубицы», только что изоб- ретенные графом Петром Шуваловым. Они имели необычное дуло в форме горизонтального овала и стреляли картечью веером над головами своих сол- дат. За раскрытие их секрета полагалась смертная казнь, но потом Фридрих захватил эти гаубицы, не на- шел в них ничего ценного и выставил в Берлине на посмешище. Российская армия по-прежнему полага- лась на легкую кавалерию и этнические соединения. Самим русским эта восточная конница казалась ди- кой и страшной. Офицер российской армии Андрей Болотов был поражен, увидев, как эти «странные», «полунагие», привычные «есть падаль лошадиную» воины вырезали население немецких деревень ради славы российской короны (1986: 124). Калмыкам бы- ло разрешено грабить старые прусские арсеналы. Во- оруженные средневековыми саблями, в доспехах и шлемах, они должны были выглядеть смехотворно; но мало кто смеялся на этой войне. Для калмыков то были последние годы их российской службы: в 1771 году они покинули волжские степи и начали исход в Китай (Khodarkovsky 1992: 182). Несчастливы были и казаки: в 1773 году они начали антиимперское восста- ние на Урале под предводительством Емельяна Пу- гачева, который в Семилетнюю войну сражался в ка- зачьих войсках в Восточной Пруссии. Болотов (1986: 125) стал свидетелем того, как пруссаков в граждан- ской одежде, стрелявших в российских солдат, каз- нили без суда: двоих российские солдаты публично повесили, одиннадцати диверсантам отрубили паль- цы. Ориентализация происходящего, приписывание ответственности за ужасы войны восточным варва- рам помогали ему сохранять ощущение собственной европейскости. [Российский] генерал, вошед в Пруссию, крайне удивился, увидев делаемые казаками повсюду разорения, поджоги и грабительства, и с досадою принужден был быть свидетелем всех жестокостей и варварств, оказываемых нашими казаками и калмыками против всех военных правил… Во всех тамошних местах не видно было ничего, кроме огня и дыма; …над женским полом оказываемы были наивеличайшие своевольства и оскорбления… Таковые поступки наших казаков и калмыков поистине приносили нам мало чести, ибо все европейские народы, услышав о таковых варварствах, стали и обо всей нашей армии думать, что она таковая же (Болотов 1986: 123). Российская армия и ее союзники добились быст- рых успехов в войне против Фридриха. В 1760 году российские и австрийские войска захватили и разгра- били Берлин. Столица пострадала гораздо сильнее, чем Кенигсберг; Фридрих был на грани самоубийства. Болотов (1931: 2/34) слышал, что «берлинских газе- тиров» решено было «наказать прогнанием сквозь строй за то, что писали они об нас очень дерзко и обидно». Журналисты счастливо избежали шпицруте- нов: в последний момент наказание было отменено. Российская колонизация Кенигсберга, с его тевтон- ской славой и просвещенным университетом, была кратким, но необычным событием. После смерти Ели- заветы в январе 1762 года ее преемник, балтийский немец Петр III, вывел Россию из Семилетней войны и подписал с Фридрихом сепаратный мир. Скорость этих перемен вызывала удивление в самом Санкт-Пе- тербурге. Уже в августе 1762 года Кенигсберг снова стал прусским городом, и Россия готовилась к полно- му выводу войск из Пруссии. Но тут Петр был сверг- нут в результате заговора, во главе которого стояла его жена Екатерина, тоже балтийская немка. Россий- ский генерал-губернатор, еще стоявший в Кенигсбер- ге, издал прокламацию о возвращении к власти. Од- нако Петр был свергнут не для того, чтобы продол- жать войну с Фридрихом. Поколебавшись, Екатери- на II отказалась от новой войны и вывела войска из Пруссии. Длинная и победоносная война не принесла России никакой пользы. Кровавые события оказались бессмысленными, как на них ни смотри.
Интрига и мелодрама
Столетия спустя Гитлер в окруженном Берлине ча- сто говорил о Фридрихе и надеялся на новое «чудо Бранденбургского дома» – чудесное спасение от со- ветских войск. Историки и сегодня продолжают обсуж- дать причины и результаты событий XVIII века, опре- деливших баланс сил в Европе. Кембриджский исто- рик Герберт Баттерфилд назвал эти военные и ди- пломатические события «интригой и мелодрамой». To было самое насыщенное событиями время за всю ис- торию европейской политики, «за исключением толь- ко двух последних десятилетий», писал он в 1955 го- ду. Баттерфилд считал, что европейский заговор про- тив Фридриха с самого начала возглавляла Россия, но король-философ не понял этого, даже когда вой- на закончилась. Не поняли этого и историки: «Внима- ние историков как будто рассеивается, когда речь за- ходит о России», – писал автор «Интерпретации ис- тории вигами» (Butterfield 1955: 162, 158). В более поздних трудах немецкого историка и теоретика Рай- нхарта Козеллека Семилетняя война все еще свя- зана с ощущением шока. Козеллек сравнивает на- чало войны с германо-советским пактом 1939 года, но в итоге события двухсотлетней давности оказы- ваются «исторически непревзойденными». В 1968 го- ду Козеллек выбрал Семилетнюю войну, чтобы про- иллюстрировать на этом примере роль случая в ис- тории (Koselleck 2004: 118, 124). Историки согласны в том, что все стороны конфликта продемонстриро- вали тогда выдающуюся «готовность к неожиданным решениям» (Schweizer 1989: 179, 217; Palmer 2005: 150). Непредсказуемые факторы – тайная диплома- тия, личные симпатии монархов, их клиническое здо- ровье – сыграли решающую роль в этом противосто- янии абсолютистских режимов. Для тех, кто наблю- дал за войной из Кенигсберга, она была лишена како- го-либо смысла. Если даже современным историкам не хватает метафор, чтобы описать те давние собы- тия в Пруссии, что думали о них граждане Кенигсбер- га, которые не знали о своей войне и малой доли того, что знаем мы сейчас? Российская оккупация Кенигсберга установила в провинции колониальный режим, который не был уни- кальным в Европе, но для германских земель был необычен. С 1757 до 1762 года – как это случилось с Ливонией (с 1710 года) и позже с Восточной Поль- шей (с 1772 года) – Восточная Пруссия была колонией Российской империи. Никто в Восточной Пруссии не мог знать, что российское господство над Кенигсбер- гом не продлится и пяти лет, так же как никто не мог знать, что оно возобновится столетия спустя. Оккупировав Восточную Пруссию, российская ад- министрация столкнулась с типичными для колони- ального режима культурными и политическими про- блемами, и решала их как умела. В городе были размещены войска, администрацию возглавил рос- сийский генерал-губернатор, была введена россий- ская валюта. Горожане Кенигсберга стали подданны- ми России, чиновники принесли присягу. Елизавета пообещала уважать их традиционные права, в том числе свободу вероисповедания. Налоги военного времени были снижены, но рекрутский набор, жесткий при Фридрихе, заменили новым налогом. Лишь одну лютеранскую церковь в городе переделали в право- славную. Особым указом жителей Восточной Пруссии приглашали переселяться в Россию; правда, никаких результатов добиться в то время не удалось (Bartlett 1979: 20; Кретинин 1996). Этот проект переселения побежденных во внутренние земли страны-победите- ля (а не наоборот) необычен для истории имперских завоеваний. Стремясь стать политическим стратегом на службе российской короны, Дени Дидро пропаган- дировал массовые переселения, используя Семилет- нюю войну как пример: Русские поступили бы правильно, если бы, покидая Берлин, забрали всю столицу с собой – мужчин, женщин, детей, рабочих, промышленников, мебель – и оставили бы голые стены… Если бы такое переселение предложили организовать мне, я бы позаботился, чтобы оно произошло самым упорядоченным способом (Diderot 1992: 112). Дидро отправил этот ретроспективный совет Екате- рине II, вернувшись из России в 1774 году, когда Се- милетняя война уже стала историей, но шла другая война, между империей и колонизованными народа- ми южных степей. Философ воспользовался поводом, чтобы рассказать Екатерине, как поступить с пугачев- цами: «Что я сказал о пруссаках, то же относится и к казакам». Что хорошо для внешней колонизации, то хорошо и для внутренней. Они не так уж отличаются друг от друга. Колонизация Кенигсберга натолкнулась на молча- ливое сопротивление его жителей. Убежденные в превосходстве своей культуры, они подчинялись рос- сийским оккупантам, но презирали их своим особен- ным тихим способом. Это еще один пример отрица- тельной гегемонии (см. главу 6): российская власть над Восточной Пруссией была типично колониальной ситуацией, в которой правители прибегают к принуж- дению, не сумев убедить коренное население в своем праве на господство или хотя бы в своей способности управлять. Горожане ответили ранним националисти- ческим движением, которое имело огромные послед- ствия для европейской мысли, и после ухода колони- заторов предались беспрецедентным размышлениям о власти, разуме и человечности. Подобный интел- лектуальному взрыву, последствия которого отдают- ся веками спустя, этот короткий эпизод колониальной истории стал точкой входа в глобальную современ- ность. Множество раз повторяясь в разных концах ми- ра, постколониальное состояние почти всегда описы- валось со ссылками на тех, кто испытал и понял его в Кенигсберге. Но смысл этих ссылок становится по- нятен только при лучшем знакомстве с этой местной историей.
Кант
В 1755 году тридцатилетний Иммануил Кант за- щитил диссертацию и стал лектором Кенигсбергско- го университета. Его основная работа этого перио- да, «Всеобщая естественная история», открывается посвящением Фридриху II, «могущественнейшему ко- ролю и повелителю» от его «нижайшего слуги». В том же стиле Кант обещает служить своему королю «с высочайшим рвением до дня моей смерти». Ко- роль-философ, Фридрих был большим покровителем наук и искусств, и ученые не сомневаются, что Кант искренне обещал ему свое рвение: «Давно извест- но, что Кант полностью поддерживал программу ко- роля» (Zammito, 2002: 58). Но всего лишь два года спустя Канту пришлось присягать смертельному вра- гу Фридриха, императрице Елизавете. В этот раз Кант обещал, что будет «верным и покорным Всесветлей- шей и Великодержавнейшей императрице всех росси- ян Елизавете Петровне… и Ее Величества высокому престолонаследнику». Больше того, он обещал «под- держивать высокие интересы» российского суверена «с внутренним удовольствием». Далее, если против императрицы или наследника будет что-либо замыш- ляться, он клялся «не только своевременно сообщать обо всем, что направлено против них, но и всеми спо- собами этому препятствовать» (цит. по: Гулыга, 1977; см. также: Gulyga 1987: 31). В 1758 году Кант отпра- вил российской императрице прошение о повышении в должность профессора, подписавшись «Вашего Им- ператорского Величества верноподданнейший раб». Между этими ритуальными конструкциями, обещав- шими вечную службу двум смертельным врагам, все- го два-три года. Позже Кант назовет «вертушками» людей, быстро меняющих свои убеждения, и именно на такую нехватку автономии поведет свое великое критическое наступление. Должность профессора тогда досталась одному из соперников Канта, Даниелю Вейманну. Как считал со- ветский исследователь, причиной неудачи Канта бы- ло вмешательство российского офицера Андрея Бо- лотова (Gulyga 1987: 36). Переводчик при россий- ском генерал-губернаторе, Болотов привел в универ- ситет небольшую группу русских студентов и сам жи- во интересовался университетскими делами. Открыв для себя философию среди прочих развлечений ке- нигсбергской жизни, Болотов предпочитал пиетизм тому, что он считал развращающим и даже преступ- ным влиянием Просвещения. Месяцами он посещал лекции кантовского соперника, Вейманна. Кроме уни- верситетских лекций, он «почти ежедневно» брал у Вейманна частные уроки. Вейманн отказался от пла- ты за них, но перед отъездом из Кенигсберга Боло- тов оставил своему учителю очень русский подарок – «калмыцкий тулуп» (Болотов 1986: 362). Нам известно только, что Болотову нравился про- тивник Канта. Нет никаких свидетельств, что Боло- тов повлиял на выбор кандидата на профессорскую должность, хотя, возможно, он был в состоянии это сделать. Вместе Болотов и Вейманн читали работы философов-теологов, таких как Христиан-Август Кру- зиус, которого Фридрих II объявил личным врагом и изгнал из прусских университетов (Zammito 2002: 272). При российской оккупации эти правые мыслите- ли снова вошли в моду. Болотов считал, что их мора- листическая философия помогала ему дисциплини- ровать разум, жить нравственной жизнью и отказать- ся от соблазна светских балов и продажной любви, которые процветали в городе под российской властью (1986: 347). Ясно, что Болотову такие возвышенные теологические наставления были ближе, чем упраж- нения в естественной истории, которыми в то время занимался Кант. Назвав Вейманна «циклопом» и от- казавшись участвовать с ним в публичных дебатах, Кант, наверно, знал о его связях с российской адми- нистрацией. Затянувшийся конфликт Канта с Вейман- ном вспыхнул вновь после их работ об оптимизме; в оккупированном городе этот вопрос был принципи- ально важным. «Но почему же тебе, предвечному, бы- ло угодно, спрашиваю я смиренно, худшее предпо- честь лучшему?» – спрашивал Кант в эссе, написан- ном в 1759 году. Отвечая, он возвращался даже не к Лейбницу, а дальше – к стоикам. Я взываю, писал Кант, ко всякому достойному творению и призываю его воскликнуть: «Слава нам, мы существуем и до- ставляем радость творцу» (1994: 2/7, 13). Это дей- ствительно оптимизм, но источник его не мудрость Бога, а солидарность со всеми живыми существами, даже рабами и животными. Что касается Вейманна, то здесь оптимизм Канта оправдался, только ждать при- шлось долго: обладателя калмыцкого тулупа уволили из университета 15 лет спустя (Kuehn 2001: 215). У Канта тоже были высокопоставленные друзья среди пророссийской элиты Кенигсберга. В любой биографии философа упоминается графиня фон Кей- зерлинг, хорошая знакомая Канта. В течение десятков лет он учил ее детей, приходил к ней на ужины и на- зывал ее своим «идеалом женщины». Тем не менее их мнения о России, а возможно, и о российской ок- купации были противоположны. Тридцать лет спустя их общий друг записал застольный разговор у Кейзер- линг, из которого ясно, что Россия не выходила у этих людей из головы: Разговор зашел о политике, и наши офицеры активно ее обсуждали. Мы с Кантом заявили, что русские – наши главные враги… Графиня же придерживалась другого мнения… «Если бы мой муж был жив, он бы обязательно объяснил королю методом конкретной дедукции, что Россия – наш лучший союзник»… Я до сих пор не могу поверить, что в Восточной Пруссии у них не было никаких интересов… Но графиня не изменила своего мнения (Kuehn 2001: 337–338). Записки Болотова не оставляют сомнений в том, что в 1759–1760 годах фон Кейзерлинг была любов- ницей российского генерал-губернатора Пруссии ба- рона Николая фон Корфа и что об этом знал весь го- род (1986: 289). Балтийский аристократ, фон Корф го- ворил, но не писал по-русски. Он был приближен к им- ператрице, а в Кенигсберге его власть была такова, что Болотов с усмешкой называл его вице-королем; он знал, что так называли британских наместников Индии. После службы в Кенигсберге Корфа назначи- ли генерал-полицмейстером Санкт-Петербурга, а поз- же и всей России: опыт внешней колонизации вновь признавался равноценным внутренней полицейской службе. Богатый и взбалмошный холостяк, фон Корф не пропускал случаев задать бал или устроить мас- карад в честь графини фон Кейзерлинг. На эти празд- нества съезжались знаменитости, в том числе Гри- горий Орлов, герой русско-прусской войны, который вскоре стал фаворитом Екатерины Великой. Заман- чиво представить себе разговор Канта с Орловым, «человеком колоссального роста» но, по словам од- ного англичанина, «не усовершенствованного чтени- ем» (Вульф 2003: 351). Низкого ростом Канта звали тогда «галантным магистром»; он модно одевался и был популярен если не на балах, то на ужинах. В его работах и лекциях того времени видны признаки разо- чарования философией и интеллектуальной жизнью, начало «кризиса среднего возраста» (Zammito 2002). Историк Антони Ла Вопа находит «элементы насмеш- ки над собой и даже ненависти к себе» в лекциях Кан- та этого периода (La Vopa 2005: 17). Не всегда за- мечая это, исследователи кантовского кризиса гово- рят о периоде, совпадающем со временем русской оккупации Кенигсберга. К прочим объяснениям это- го важного, хотя и временного кризиса нужно доба- вить и постколониальное. Под властью колониально- го режима интеллектуалы часто испытывают похожие чувства – раздвоение, сомнения, ненависть к себе, писчий спазм. Из таких ситуаций, в Алжире и по все- му миру, вышла значительная часть экзистенциаль- ной мысли XX века. Возвращая Канта в контекст окку- пированного Кенигсберга, мы начинаем понимать его связь с этой традицией. Кроме преподавания в университете, Кант обучал географии, прикладной математике и пиротехнике российских офицеров, говоривших по-немецки, таких как Орлов и Болотов. Очевидно, за это ему плати- ли. После того как российские войска покинули го- род, Кант продолжал обучать тем же предметам уже немецких офицеров. В эти годы Кант работал над дис- циплинами, которые можно было с одинаковым успе- хом преподавать как пруссакам, так и русским. Во время оккупации он почти ничего не публиковал. За пять лет российского правления увидели свет лишь несколько его эссе на весьма специфическую тему: о землетрясениях. Географически землетрясения бы- ли очень далеки от Кенигсберга, но метафорически эти необъяснимые и бессмысленные катастрофы бы- ли близки миру Канта. Вольтер, который провел часть Семилетней войны в Берлине, развивал похожие те- мы – лиссабонское землетрясение, Семилетняя вой- на, теодицея – в «Кандиде» (1759). Была ли причиной тому тревога или травма, но рос- сийская оккупация для Канта стала периодом твор- ческого кризиса. Сразу после неожиданного оконча- ния оккупации, в 1762–1763 годах, кризис прекратил- ся. «Поразительно, – пишет Джон Заммито, – что Кант опубликовал столько работ за такое короткое время, учитывая, что за шесть предыдущих лет вышло так мало» (2002: 61). Не менее поразительно, что Зам- мито и другие замечательные ученые не видят наи- более очевидной причины этого феномена – россий- ской оккупации и ее окончания. Под властью России Кант был тем самым субалтерном, который не мог го- ворить. Или, точнее, публично он мог говорить только о землетрясениях.
Болотов
От Исайи Берлина до Джона Заммито работы о Канте очень высокого качества. Но ученые не заме- чали влияние, оказанное на Канта российской окку- пацией Кенигсберга, и обходили вниманием важный первичный источник: записки Андрея Болотова. Хо- тя многие биографы Канта упоминают Болотова, они знают о нем из единственной англоязычной биогра- фии Канта, написанной российским автором (Gulyga 1987). Крупный советский философ, Арсений Гулы- га описывал российскую оккупацию легкими штриха- ми, как безобидное событие с ничтожными результа- тами. Говоря о Болотове, Гулыга не без гордости вы- бирал эпизоды, иллюстрирующие его власть над Кан- том, и обошел молчанием его мучительные отноше- ния с пруссаками. Кроме своих необычайно обильных трудов, кото- рые изданы лишь частично (см.: Newlin 2001: 4), Бо- лотов был типичным человеком эпохи Просвещения: небогатый офицер, натуралист-дилетант, успешный администратор, который впоследствии управлял ты- сячами дворцовых крестьян в Подмосковье. Его отец, тоже офицер, командовал элитным полком в оккупи- рованной Прибалтике. Там Болотов так хорошо вы- учил немецкий, что в Кенигсберге пытался казаться носителем языка. Переводчик, коллекционер, худож- ник-акварелист, Болотов хотел стать настоящим евро- пейцем; редкий русский автор признавался в этом же- лании с такой искренностью. Получив приказ возвра- щаться из Кенигсберга в Россию, Болотов был в от- чаянии. Уйдя в отставку, он применял полученные в Пруссии навыки и идеи на собственных крестьянах; позже он став управляющим огромным, в несколько волостей, собственным имением Екатерины II в Туль- ской губернии. Тут, в Центральной России, он создал пруды и парки в прусском стиле и был одним из пер- вых, кто начал сажать картофель. Вспоминая о Ке- нигсберге через десятки лет после возвращения из Пруссии, Болотов считал, что немцы превосходят рус- ских в модах, прическах, кулинарии, школах, книго- торговле и многом другом. Как это было свойственно российским колонизаторам, героям отрицательной ге- гемонии – кавказцам, ташкентцам, сибирякам, – Бо- лотов досконально знал детали туземной жизни и страждал узнать еще больше. Все это не мешало ис- полнять ему свой офицерский долг за границей и обя- занности управляющего дворцовыми крестьянами на родине. Наполняя многие страницы похвалами прус- сакам, о русских он писал с аристократическим без- различием, не вдаваясь в детали: «Глупость и край- нее безрассудство нашего подлого народа были нам слишком известны» (1986: 604). В тульских имениях он изучал на местном материале ботанику, экономику и медицину; для этнографии время еще не пришло. Экспериментируя над крестьянами, он подверг полто- ры тысячи человек лечению электрошоком. Результа- ты этого его опыта пока остаются неизвестными. Илл. 20. Автопортрет Андрея Болотова. Текст под- писи: «Точное изображение той комнаты и места, где писана сия книга в 1789-м и 1790 годах в Богородиц- ке».
Раскрывая точку зрения колонизующего государ- ства, записки Болотова отличаются от прусских сви- детельств о тех же происшествиях, которые переда- ют скрытые транскрипты колонизованных (я пользу- юсь здесь понятиями из: Scott 1990). Интересным со- бытием периода оккупации была пожарная тревога во время службы в Замковой церкви. Она запомни- лась тем, что паника в церкви, приведшая к гибели трех человек, оказалась беспочвенной: пожара не бы- ло. За несколько месяцев до того профессор бого- словия Даниель Генрих Арнольдт (1706–1755) прочи- тал в церкви проповедь, которую русские восприня- ли как оскорбление императрицы Елизаветы. В про- поведи Арнольдт цитировал стих о внутреннем све- те из Книги Михея: «Не радуйся ради меня, неприя- тельница моя! хотя я упал, но встану; хотя я во мраке, но Господь свет для меня» (Мих. 7: 8). Болотов пом- нил только, что пастор «заврался» и «проболтал неко- торые неприличные слова против нашей императри- цы». Арнольдт был арестован и провел шесть меся- цев под следствием; в тюрьме пастор, по словам Бо- лотова, «терпел за то превеликое истязание». Чтобы избежать ссылки в Сибирь, Арнольдт пообещал пуб- лично отречься от своих слов. Но едва он начал про- поведь в Замковой церкви с требуемым отречением, студенты закричали: «Пожар!» Началась паника, и от- речение не состоялось. Мы знаем об этом из прусских источников (Kuehn 2001: 113; Kuehn, Klemme, б. г.). О панике в церкви писал и Болотов, но помнил он толь- ко ее печальный итог: «множество» горожан были ра- нены или изуродованы, а одна женщина погибла, вы- прыгнув из церковного окна. Описывая оба события друг за другом – арест «любимейшего» пастора за его проповедь и ложную тревогу в церкви, – Болотов не объясняет их связи друг с другом, хотя сама эта смеж- ность говорит о ней. Паника, считает Болотов, произо- шла из-за угольных «согревательниц», которые «за- житочные жительницы» Кенигсберга приносили с со- бой в церковь и ставили на пол под юбками. Боло- тов запомнил еще беспокойство коллег-офицеров за российский пороховой арсенал в подвале Замковой церкви, из-за чего паника перекинулась и на русских (1931: 1/518). На этой службе, наверно, присутство- вал и Кант. Он должен был знать Арнольдта, который выпустил свою «Историю Кенигсбергского универси- тета» в 1746 году, когда его оканчивал Кант; позже Ар- нольдт еще и стал директором пиетистской школы, в которой Кант учился. «Смотреть глазами государ- ства» – значит объективировать событие так, что про- текание его описывается правильно, а значение и кон- текст игнорируются. Напротив, взгляд колонизованно- го задерживается на смыслах события и намерениях его участников, которые переплетаются в насыщен- ном, трагичном, срывающемся в панику рассказе. Несмотря на свое владение немецким, Болотов не разделял чувств и не понимал текстов, которыми ту- земцы-пруссаки отвечали на российское господство. Ему пришлось признать, что немцы не считают его равным. В канцелярии генерал-губернатора он рабо- тал вместе с пруссаками и чувствовал себя чужим: …о вступлении ж [с прусскими чиновниками] в какие-нибудь разговоры и помыслить было не можно. Сверх того, не только сии господа, но и все лучшие жители города Кенигсберга вообще имели как-то некоторое отвращение от всех нас, русских… Хотя я, оказывая… возможнейшее учтивство, всячески старался с ними сколько- нибудь поближе познакомиться, однако все мои старания были тщетны. Они соответствовали мне таковыми ж только учтивостями, но более сего не мог я ничего от них добиться (1986: 221). Уязвленный таким отношением, Болотов продол- жал размышлять о том, почему они его отвергают. С кантовской четкостью он провел границу между сво- им стереотипным представлением о немцах и их ре- акцией на российских оккупантов: Но после, как узнал короче весь прусский народ и кенигсбергских жителей, то перестал тому дивиться и приписывал уже сие не столько их нелюдимости, сколько общему их нерасположению ко всем россиянам, к которым хотя наружно оказывали они всякое почтение, но внутренне почитали их себе неприятелями (1986: 221). Каждое воскресенье Болотов проводил в прусских кафе и биргартенах, которые нравились ему за «бла- гочиние, тишину и всякую благопристойность». За- стенчивый и настороженный со своими соотечествен- никами, он никогда не скучал в прусской компании. Все там были «вежливы», «учтивы» и даже «кротки», а именно эти черты характера Болотов демонстриру- ет читателям как свои собственные. Он понимал, что кафе и пивные сады, ранее ему неизвестные, были общественными клубами и местами обмена инфор- мацией. Некоторые его наблюдения напоминают нам об идее «публичной сферы», которую историки вы- сказали, применительно к тем же кафе, почти двести лет спустя. Пруссаки были правы, опасаясь Болотова. Он был штабным офицером имперской армии и, пытаясь вы- дать себя за немца, всегда беспокоился о российских интересах. Он старался, и постепенно его культурные навыки становились лучше. Он был хорошим шпио- ном. …сперва все господа пруссаки меня, как российского офицера, дичились и убегали, но как скоро начинал я с ними говорить ласково по-немецки, то они, почитая меня природным немцем, тотчас делались совсем иными и отменно ласковыми…И как я охотно давал им волю обманываться и почитать себя немцем, а иногда с умысла подлаживая им в их мнениях, тем еще больше утверждал их в сем заблуждении, то нередко случалось, что я через самое то узнавал от них многое такое, чего бы инако не можно было узнать и проведать, а особливо из относящихся до тогдашних военных происшествий. О сих были они так сведущи, что я не мог довольно надивиться… Нередко слыхал я от них о иных вещах недели за две или за три до того, как писано было в газетах (Болотов 1931: 1/462). Однажды генерал-губернатор предложил Болото- ву арестовать прусского аристократа, уличенного соб- ственным слугой в антироссийских настроениях. С по- мощью отряда казаков Болотов выполнил эту мис- сию, и графу пришлось отправиться на суд в Петер- бург вместе со своим обличителем (Болотов 1986: 370). В это же время Болотов часто заходил в один из кенигсбергских книжных магазинов – возможно, тот самый, где чуть позже начал работать Гердер. Боло- тов любил немецкие книги и считал, что они улучша- ют его нрав: [Читая романы], я узнал и получил довольное понятие о разных нравах и обыкновениях народов и обо всем том, что во всех государствах есть хорошего и худого… Не меньшее ж понятие получил я и о роде жизни разного состояния людей, начиная от владык земных, даже до людей самого низкого состояния… Я начинал смотреть на все происшествия в свете не какими иными, а благонравнейшими глазами… (1986: 280). Болотов считал, что агрессивность – недостаток че- ловеческого характера, и ему не нравились ее прояв- ления ни в самом себе, ни в других. Его начальник, ге- нерал-губернатор фон Корф, был особенно вспыль- чив, и Болотову были отвратительны проявления его гнева. Чтение романов сделало Болотова более сдер- жанным. Он чувствовал, что преодолел себя, и теперь мог контролировать свою реакцию даже тогда, когда его обокрал слуга. Болотов с гордостью приписывал этот самоконтроль влиянию немецких романов и фи- лософии: Я пытался соблюдать те самые правила, которые предписывали мои книги, и должен сказать, что мне удалось переменить себя самого за одно лето, так что я перестал быть на себя похожим, и многие этому истинно удивлялись (1986: 304). Осуществив в себе эту перемену тем далеким прус- ским летом, Болотов и десятилетия спустя, когда он писал свои записки в тульском поместье, не уставал подчеркивать ее и удивляться ей. Эта переделка се- бя под влиянием чужой культуры, которую Болотов сам должен был контролировать, до сих пор удивля- ет. Осуществляя политическую власть над пруссака- ми, он обнаружил, что глубоко от них зависит. Доми- нировал он, гегемония принадлежала им. Обе сторо- ны вышли из равновесия.
Камеры и фейерверки
В оккупированной прусской деревне Болотову по- пался на глаза оптический инструмент – коробка с маленьким отверстием. Свет, попадая на внутрен- нюю сторону коробки, давал перевернутое изобра- жение. Этот инструмент назывался «прошпективиче- ский ящик», или, более поэтично, «камера-обскура». Болотов был очарован: …виденный… прошпективический ящик так мне полюбился, что он у меня с ума не сходил и я неведомо что дал бы, если б мог иметь такой же… Хрустальные призмы и другие оптические инструменты… приводили меня в новые восторги и в удивление; но восхищение, в какое приведен я был камерою-обскурою, не в состоянии я уж никак описать (1986: 208). Болотов сам сделал переносную камеру-обскуру, чтобы в поездках брать ее с собой. Она позволяла ему «срисовывать натуральные виды» на холст и по- том раскрашивать их. С помощью этого прибора Бо- лотов смотрел на Кенигсберг, и с его же помощью он показывал друзьям, российским офицерам, «кар- тинки». Друзья «схаживались толпами» любоваться новым зрелищем: картинки «изображали виды всех лучших мест и улиц в городе Венеции и многих дру- гих знатнейших европейских городов» (Болотов 1986: 212). Волшебный фонарь помог Болотову унести Ев- ропу обратно в Россию. Много лет спустя, когда он писал свои записки, камера все еще была у него, как «некакой памятник тогдашнего времени». Расска- зы о том, как он покупал камеру, как делал другую, улучшал обе, демонстрировал их друзьям, составля- ют счастливейшие страницы воспоминаний Болото- ва. Ни продвижение по службе, ни женитьба, ни воз- вращение домой не принесли ему столько радости. Камера, которая показывала Европу вверх ногами, была его просвещением и удовольствием. Впервые описанная Иоганном Кеплером в начале XVII века, камера-обскура часто упоминалась в тру- дах мыслителей эпохи Просвещения. Юм сравнивал познание с темной комнатой, в которую врывается луч света и освещает часть ее. Для Локка камера-обскура – лучшая метафора разума (Abrams 1953: 57). Пие- тистское представление о внутреннем свете, который без посредников приносит истину душе, соответство- вало простому устройству этих камер. С ними Просве- щение становилось частным, посильным делом. В то самое время, когда Болотов разбирался в устройстве камеры-обскуры, ему пришлось освоить камералист- скую систему управления. Он был назначен перевод- чиком в Городскую палату (Kammer), ответственную за сбор налогов и пошлин, которую канцелярия гене- рал-губернатора унаследовала от прусской админи- страции. Примечательно, что Болотов использует од- но и то же иностранное слово, камера, или камора, для обеих изученных им в Кенигсберге систем: опти- ческого прибора и структуры управления. Хотя он от- крыто не говорит об аналогиях или различиях между двумя «каморами», такое сходство напрашивается из его описания рабочего пространства в Кенигсберге: …я принужден был… сидеть один и в сущем уединении, в превеликой, скучной и темной палате, освещаемой только двумя закоптевшими окнами с железными решетками, и притом еще не под окнами, а в удалении от оных, следовательно, сидеть как птичка взаперти, и препровождать наилучшее вешнее время в году не только в беспрерывных трудах и работе, но и в прескучном уединении… (1931: 1/370). Как многие россияне в XVIII веке, Болотов лю- бил фейерверки. В 1759 году генерал-губернатор Ке- нигсберга и его помощник-итальянец устроили фей- ерверк на берегу реки Прегель в честь взятия горо- да. Болотов никогда не видел ничего подобного, и пруссаки, по его мнению, тоже: их собралось «бесчис- ленное множество народа», и все получили «преве- ликое удовольствие». Даже когда по православному обычаю войска в праздничный день салютовали из пушек, кенигсбергские лютеране-пиетисты тоже смот- рели на это «с особливым удовольствием» (Болотов 1931: 5/48). В 1763 году Болотов наблюдал гранди- озный фейерверк на Неве, устроенный Петром III в честь примирения с Пруссией. И вновь все берега ши- рокой реки были заполнены народом, и фейерверк был «ослепительный» (1986: 299; 1931: 2/149). За- долго до эпохи телевидения фейерверки были бли- жайшим аналогом визуальной пропаганды, спонсиру- емой государством. С камерой-обскурой для частных удовольствий, темной Камерой для государственной службы и фейерверками для массовой коммуника- ции, Болотов входил в мир современности.
Гердер
Один из первых учеников Канта, Иоганн Готфрид фон Гердер был первым, кто использовал термин «на- ционализм» и исследовал его мирные, гуманистиче- ские аспекты (Berlin 1996, 2000). Уроженец прусской деревни, оккупированной российскими войсками, Гер- дер получил неожиданную помощь от их хирурга, ко- торый прооперировал юноше глаз и дал ему денег на обучение в Кенигсберге. Русский врач хотел, чтобы Гердер изучал медицину, но в августе 1762 года, как раз когда было объявлено о выводе российских войск из Кенигсберга, Гердер начал посещать лекции Канта. Одно из первых его поэтических произведений – ода Петру III, который положил конец российской оккупа- ции (Ergang 1966: 60–63). В трактате «Есть ли еще у нас общество и отечество древних?», который Гердер написал в Риге в 1764 году для Екатерины II, он про- славлял немецкий дух, но завершал текст одой рос- сийской императрице, которая все же была немкой:
Да, отечество, ты, мать, которой мудрецы
принесут в жертву перворожденный
плод духа…
Твой это дом в тени Екатерины…
Здесь благословение России, там –
объятия солнца
(Herder 1992: 64).
Как показал Исайя Берлин, гердеровское понима- ние национализма «оставалось неизменным» за все время его карьеры, от Семилетней войны до Напо- леоновских войн (Berlin 2000: 180). Однако Берлин, глубокий знаток российской мысли, сам родившийся в Риге, не стал подробно останавливаться на жиз- ни Гердера при российской оккупации, которая была важна для его теории национализма. Именно в это время Гердер понял ценность сообщества и его ав- тономию от государства. Философия стала для него жанром публичного дискурса, способом самопозна- ния, как поэзия или политика. Философий столько же, сколько народов. Но когда народы начинают войну или один из них притесняет другой, понимание между ними невозможно. Дистанцировавшись от Канта, Гердер сохранил об- щую со своим учителем тему автономии, личного и коллективного самоопределения. Хотя ученые выво- дят интерес к этой проблеме из общей для Канта и Гердера духовной традиции пиетизма, важным был и их общий опыт российской оккупации. Тем, кто ве- рил в опору на собственные силы и во внутренний свет, трудно было жить при чужой власти. Скрытые транскрипты развивались в оригинальную филосо- фию. Основа государства – российского ли, прусско- го ли – завоевание; все войны по сути – граждан- ские; государство отнимает у человека самого себя: в этих вдохновенных формулах Гердер высказывал свою концепцию, у которой было великое будущее (Berlin 2000; Swift 2005). Хотя все империи «стоят на глиняных ногах», Гердер восхищался Петром I, «че- ловеком и чудом столетия», и Екатериной II, нако- нец завершившей войну (Herder 1992: 62). Россий- ская власть в Риге и Кенигсберге не терпела поли- тической оппозиции, но великодушно игнорировала культурные различия. Такое отделение политики от культуры – возвышенный вариант непрямого прав- ления – объясняет, почему у Гердера не появилась ненависть к русским. Позднее он писал о прекрас- ной судьбе, ожидающей славян в будущем, и призы- вал изучать славянский фольклор – «архив самого на- рода» (Gesemann 1965)22. Гердеровский идеал суще- 22 Советская пропаганда упустила шанс напомнить о Гердере – про- ствования – это жизнь в сообществах людей, соеди- ненных общей культурой, которые организуют свою жизнь независимо от государства. Не из наблюдений ли общинного быта славян в Пруссии или Ливонии выросла эта идея? Гердер был популярен среди рос- сийских интеллектуалов-романтиков начала XIX века, и некоторые из его поклонников занимали высокие посты в имперской администрации (Майофис 2008). Антропологические идеи Гердера контрастировали с кантовской, более натуралистической и ориенталист- ской традицией, которую развивали Шлёцер и его кол- леги в Геттингене, называя это этнологией. Позднее оба проекта воссоединились в истории одной семьи. Последователь Гердера, Люциан Малиновский, про- фессор славянских языков и исследователь фолькло- ра Северной Польши, стал отцом Бронислава Мали- новского, великого антрополога, который отправился на Тихий океан, вооруженный идеями восточноевро- пейского романтизма (Gellner 1998: 130). Постколониальное состояние часто бывало отме- чено всплеском интеллектуальной жизни – поэзии, философии, внутренней этнографии. Кружок Канта и Гердера в Кенигсберге раньше других испытал твор- ческую силу этого момента освобождения. Наблюдая
роке блестящего будущего для славян, но учебники истории в Украине приводят большие цитаты из его работ (см.: Портнов 2010: 148). за драматическими событиями, вызванными к жизни человеческой волей, но необъяснимыми, как земле- трясения, интеллектуалы пришли к новому, револю- ционному пониманию рациональности, автономии и истории. Этот вывод подтверждают судьбы еще дво- их людей того же круга, Гамана и Аббта. Оба они были авторитетны для Гердера в тот период, когда он ди- станцировался от Канта (Zammito 2002: 164). Оба при- няли серьезное участие в Семилетней войне. Иоганн Георг Гаман, философ из Кенигсберга, жил в Риге, на- ходившейся под властью России, и работал там на крупных торговцев братьев Беренс. Торговцы пенькой и древесиной, братья Беренс имели все причины бес- покоиться из-за того, что Россия и Англия – прода- вец и покупатель их товаров – оказались в состоянии войны. Один из братьев, Рейнгольд Беренс, оставил воспоминания, в которых упоминает, что среди дру- зей их дома были Гаман и Кант. После окончания Се- милетней войны Рейнгольд служил военным докто- ром в России, участвовал в подавлении Пугачевско- го восстания и побывал даже в горах Алтая. Беренс настолько обрусел, что в воспоминаниях назвал сво- его почтенного школьного учителя Нестором (Berens 1812: 10). В 1756 году братья Беренс послали Гамана в Лон- дон с миссией «столь же политической, сколь и ком- мерческой» (Berlin 2000: 262; Betz 2008: 30). Секрет- ная часть этой миссии заключалась в визите Гамана к Александру Голицыну, российскому послу в Лондо- не. Гаман передал послу некое предложение от бра- тьев Беренс, которое посол сразу отверг. Вероятно, рассчитывать на его поддержку было неумно: позд- нее, во время екатерининского переворота, Голицын действовал как «вертушка». Исайя Берлин предполо- жил, что братья Беренс замышляли отколоть немец- коязычную Прибалтику от Российской империи. Если так, трудно понять, зачем они посылали своего агента к российскому послу в Лондон. Кажется более вероят- ным, что они хотели восстановить англо-российский союз, который был выгоден для их торговли. Каким бы ни было предложение Беренсов, Гаман не смог убедить посла, и это изменило его жизнь. Диплома- тическая неудача привела его к христианскому про- буждению и дала старт его новой карьере в качестве критика Просвещения. Из Лондона он вернулся в Ке- нигсберг, где преподавал Гердеру английский язык и соперничал с Кантом за влияние на юные умы. Историки знают, что именно во время Семилетней войны в Германии складывалась публичная сфера; догадывались об этом и современники. Кроме Герде- ра, над этим процессом размышлял Томас Аббт в по- эме «О смерти за отечество» (1761) (La Vopa 1995; Redekop 1997). Призывая немцев героически сопро- тивляться захватчикам, поэма стала ответом на по- ражение прусской армии в крупном сражении под Ку- нерсдорфом, возле Франкфурта-на-Одере. В 1760 го- ду, во время российской оккупации Франкфурта, Аб- бт стал профессором философии в местном универ- ситете; наверно, ему тоже пришлось принять русскую присягу. После окончания войны, в 1765 году, Аббт покинул университет ради придворной должности у графа Вильгельма фон Шаумбург-Липпе, одного из самых успешных прусских полководцев Семилетней войны. В своей поэме Аббт внес свой вклад в споры о теодицее и о природе зла: Свою мысль о состоянии человечества он выразил в мрачной притче об армии на вражеской территории, которая не представляет, в чем цель войны, так что каждый солдат вынужден заключать свой собственный мир (Zammito 2002: 169). Найдя эту замечательную историю в старинном тексте, Заммито не обратил внимание на то, что для Аббта, автора «О смерти за отечество», эта неудачли- вая армия была российской армией в Пруссии, а груп- повой портрет несчастных солдат, ищущих собствен- ного мира с противником и собой, будто написан с Бо- лотова. Начало и конец Полтора века спустя, в августе 1914 года, россий- ские войска снова подошли к Кенигсбергу. «Казаки идут!» – кричали в городе. Окруженная паникующей толпой, маленькая Ханна Арендт покинула город вме- сте с матерью. Но в Берлине ее замучила тоска по дому, так что десять недель спустя, после пораже- ния российских войск в битве под Танненбергом, они вернулись в Кенигсберг. У Ханны появилось периоди- ческое недомогание – лихорадка, которая возвраща- лась каждый раз при отъезде из Кенигсберга (Young- Bruehl 1982: 23). Эта ранняя неустроенность, навер- но, повлияла и на ее последующие идеи (Gellner 1987: 76). Кант стремился к всемирному, универсальному знанию, не покидая своего города, но сам этот город переходил от Пруссии к России и обратно. Арендт блуждала по миру, преследуемая отсутствием граж- данства, банальностью зла, симметрией Германии и России и памятью о своей девичьей лихорадке. Мы можем только догадываться, какую роль в ее послево- енных переживаниях сыграл тот факт, что хотя стра- на ее языка и культуры была освобождена от рабства и террора, ее город, к которому она была так болез- ненно привязана, все еще находился под тоталитар- ным господством. Мы не знаем, как бы складывалась жизнь этих философов, Канта и Арендт, если бы они росли в других местах: везде свои трудности. Однако мы ясно ощущаем связь их самых глубоких идей с их отношениями с Кенигсбергом. Основанный для коло- низации, но сам колонизованный, этот неудавшийся имперский центр оказался плодотворной почвой для критического осмысления современности. После того как российская армия ушла из Ке- нигсберга, Кант избавился от своего субалтерного молчания. Наряду со знаменитыми «Критиками» он создал проект вечного мира (1795), утопический про- ект будущей федерации народов, далеких и близких, основанный на запрете захватывать территории друг друга. Эта прогрессивная идея приобрела популяр- ность в России начала XIX века. В 1813 году Сер- гей Уваров, будущий министр просвещения, перепи- сал утопию Канта как проект переустройства Европы после Наполеоновских войн, с Россией во главе но- вого союза империй (Майофис 2008: 74). Несмотря на связи Уварова, его трактат не имел успеха ни при дворе, ни у союзников. Кант писал, что вечный мир станет возможен, только когда все государства станут республиками; до этого, думали в Петербурге, очень далеко. Мир в Европе был реален, когда основывал- ся не на утопической федерации, а на балансе сил; но этот британский принцип чаще всего не нравился российским правителям. С приходом современности сила государства стала зависеть не только от его размеров и ресурсов, но от знаний и творчества народа. В 1786 году Кант опуб- ликовал эссе «Предполагаемое начало человеческой истории», в котором под видом комментария на Книгу Бытия скрывались размышления о войне и мире. Бли- же к концу эссе Кант отказывается от шифра и при- знает, что речь идет не только об Адаме и Ное, но и о современных ему событиях: Опасность войны еще и теперь единственная узда, сдерживающая деспотизм; для того чтобы государство теперь было сильным, требуется богатство, а без свободы не может развиваться деятельность, создающая богатства (1994: 8/84 – 85). Власть суверена зависит от военной мощи государ- ства, а та зависит от свободы подданных: без сво- боды не может развиваться деятельность и промыш- ленность. Деспоты нуждаются в творчестве поддан- ных, создающих «секретные гаубицы» и тому подоб- ные новации, и только поэтому они ограничивают соб- ственный деспотизм. Война и приготовления к вой- не несут народам величайшие бедствия, писал Кант; «на это тратятся все силы государства, все плоды его культуры». Хуже того, «свободе наносятся… величай- шие удары» в силу «материнской заботливости госу- дарства», которая оправдывается «интересами внеш- ней безопасности». Однако, спрашивает Кант, …разве пользовалось бы население той долей свободы, которая, хотя и при весьма ограничительных законах, все-таки остается, если бы эта вечно угрожающая война не вынуждала верховных правителей государств к уважению человечества? (1994: 8/84 – 85). Заботясь о внешней безопасности, деспот ослаб- ляет внутренний контроль и «материнскую заботли- вость», потому что только так он может получить про- дуктивную работу от своих подданных. Воюя и гото- вясь к войне, просвещенный деспот, такой как Фри- дрих и Екатерина, поддерживал и шпицрутены, и уни- верситетские кафедры: он нуждался в обоих, чтобы победить или хотя бы остаться у власти. В те време- на, как и в нынешние, затраты на таких людей, как Бо- лотов, – ученых, инженеров, переводчиков – оправ- дывались более всего их необходимостью для воен- ных усилий. Без свободы нет знания, без знания нет успеха, и потому война оказывается «единственной уздой, сдерживающей деспотизм». В конце концов, однако, деспота ждет возмездие от создателя его луч- шего оружия: обладая наибольшей свободой, тот за- хочет разделить ее с другими. Эта мысль отлично под- ходит к событиям холодной войны ХХ века. Арендт страстно защищала советских диссидентов и прожи- ла достаточно долго, чтобы узнать об Андрее Сахаро- ве; согласилась ли бы она с таким прочтением Канта? «На той ступени культуры, на которой человечество еще стоит [сейчас], война является неизбежным сред- ством, способствующим его прогрессу», – писал ке- нигсбергский философ, проведший жизнь на острие противостояния между двумя воинственными циви- лизациями, германской и российской. Приведя в при- мер Китай, который «не имел могущественного вра- га и в котором стерты всякие следы свободы», фи- лософ возвращается к священной истории, которую трактует очень вольно. В его пересказе Книга Бытия говорит о том, как пастухи-кочевники, «непримири- мые враги всякой земельной собственности», напада- ли на мирных земледельцев и горожан. «Между ни- ми шла непрерывная война, по меньшей мере суще- ствовала ее угроза, и народы обоих лагерей могли… наслаждаться неоценимым благом свободы». Но по- том история делает романтический поворот, из прит- чи о предполагаемом начале превращаясь в притчу о конце: «Со временем все увеличивающаяся роскошь горожан, в особенности их искусство нравиться, бла- годаря которому городские дамы затмевали чумазых женщин пустыни, должна была стать для кочевников влекущей приманкой». Уступая соблазну горожанок, пастухи завязывают отношения с ними, что приносит конец «всякой опасности войны», а с ней и «всякой свободе». Кант ссылается тут на Моисея (6/2 – 17): «Сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы», но их смешения кончаются развращением человеков, раскаянием Бога и Всемирным потопом. Свобода кончается, когда прекращается война или, что кажется вернее, когда исчезает угроза. И тогда, за- ключает Кант, наступает «унизительнейшее рабство» и «неисцелимая порча» (1994: 8/84 – 85). Думал ли Кант о своем «идеале женщины» – гра- фине фон Кейзерлинг – и бароне фон Корфе, или ро- мантическая история о диком захватчике и городской красавице и правда отвечала тому, как он читал ис- торию Потопа, урок получился поразительно совре- менный. Величайшие беды происходят из-за войн и подготовки к ним. Но если бы не угроза войны, гово- рит Кант, у людей совсем не осталось бы свободы, потому что эта угроза – единственный фактор, кото- рый заставляет правителей уважать человечество и ту способность к творчеству, которую дает одна толь- ко свобода. При наличном состоянии культуры, счита- ет Кант, вечный мир недостижим. На этой стадии вой- на, а не мир ускоряет движение человечества. Быку нужна трава, а человеку нужна свобода, и потому вой- на, государство и зло должны существовать. Глава 10 Секты и революция 16 апреля 1861 года в провинциальной Казани про- фессор Афанасий Щапов предложил теорию, кото- рая вдохновила несколько поколений российских со- циалистов. Специалист по истории религии, Щапов выступaл на панихиде по крестьянам, расстрелян- ным властями после того, как те подвергли сомнению условия только что объявленного освобождения. Вы- ступая с амвона, Щапов назвал этих жертв «христа- ми» и описал их появление: «В России за полторас- та лет стали являться среди горько страдавших тем- ных масс народных, среди вас, мужиков, свои Хри- сты…» (1923: 409; Field 1976: 98). Щапов закончил речь тем, что погибшие крестьяне отдали жизнь за де- ло «народосоветия». В своих научных трудах Щапов выдвигал сходные аргументы: во-первых, участники крестьянских бунтов в России обычно не были пра- вославными, а во-вторых, члены раскольничьих об- щин обычно были враждебны империи. Как историк, Щапов знал, что в прошлом некоторые из этих об- щин называли своих лидеров «христами». Как пророк, он предсказал значение «советов» для далекого еще российского будущего. Крестьянские христы Освобождение крепостных было объявлено для грамотных в газетах, для неграмотных в церквах. Од- ним из ответов стали крестьянские волнения в селе Бездна Казанской губернии. В окружении тысяч кре- стьян Антон Петров толковал «Положение 19 февра- ля», как будто оно было Священным Писанием. Пет- ров владел грамотой (по крайней мере, так счита- ли крестьяне) и понимал знак % в тексте «Положе- ния» как Святой Крест, а нули – как символы освобож- дения без выкупа (Крылов 1892: 616). Речи Петрова так взволновали крестьян, что они отказались расхо- диться даже под огнем солдат. Несколько сот чело- век, включая самого Петрова, были убиты или ранены (Field 1976; Freeze 1988). Илл. 21. Афанасий Щапов в 1872 году
Историкам известны эти факты, но никто не оста- навливался на том объяснении событий в Бездне, ко- торое на месте предложил Щапов: Антон Петров и толпа крестьян были сектантами. Говоря о крестьян- ских «христах», Щапов назвал Петрова лидером сек- ты хлыстов. Они верили во множественные реинкар- нации Иисуса Христа и вдобавок в то, что Христос вхо- дит в каждого достойного члена общины на пике рели- гиозного экстаза. Самих себя они называли «христы», а недоброжелатели переиначили это самоназвание в «хлысты». С именем, данным их врагами, хлысты и вошли в историю, подобно шейкерам или кваке- рам. Первым из наблюдателей, кто окружил хлыстов романтическим ореолом, стал знакомый нам Август фон Гакстгаузен. В 1843 году он нашел среди русских сект «прочную и стабильную организацию этих грубых масс… поразительно мощный дух объединения и не имеющие равных общинные институты» (Haxthausen 1856: 1/254). Описав мистические оргии сектантов, са- моистязание и – что самое важное – коллективную собственность, Гакстгаузен переходит к кровавым ри- туалам хлыстов. В его рассказе поющие, вертящие- ся и бичующие себя сектанты отрезают грудь у нагой девственницы. Съев ее грудь, они предаются группо- вым сношениям. Женщина с одной грудью становит- ся «Богородицей» – лидером общины, а ее духовно- го партнера называют «Христом». Риторика Гакстгау- зена, продукт романтического ориентализма, содер- жала возможность амбивалентного и даже положи- тельного прочтения. Съесть женскую грудь – ритуал, безусловно, варварский, и все же он давал женщине возможность возглавить общину. Как писал Гакстгау- зен, французские интеллектуалы «поехали в Египет искать там свободную женщину. Если бы они поехали в Россию, они возвратились бы более удовлетворен- ными» (Haxthausen 1856: 1/44). Скрытая правда рус- ской общины была не только правовой и экономиче- ской, но духовной и сексуальной. Российские писатели, знатоки сект, доверчиво пе- ресказывали историю о съеденной груди (Кельсиев 1867; Мельников-Печерский 1869). Этот ритуал стал сюжетным ходом для многих этномифологических текстов, стремившихся раскрыть тайную жизнь рос- сийской провинции. Граф Владимир Соллогуб, свет- ский лев и писатель, служил в Министерстве внут- ренних дел и ревизовал Тверскую губернию в 1836 году. Одной из задач ревизии было расследование преступлений, которые совершали сектанты. В своих воспоминаниях, написанных много позже, Соллогуб рассказывает о хлыстовском ритуале, который он яко- бы видел сквозь замочную скважину. Калмык-охран- ник, которому сектанты отрезали язык, чтоб он не мог раскрыть их секреты, привел Соллогуба к двери под- земного святилища. Тот увидел, как в окружении та- инственной толпы старейшина ввел в темную комнату шестнадцатилетнюю девушку «красоты поразитель- ной и совершенно голую». После «каббалистических жестов» старейшины присутствующие избили девуш- ку хлыстом до полусмерти. В этот момент явились жандармы, вызванные ревизором, и арестовали всех хлыстов. Следствие возглавил Соллогуб, у которого не было ни юридического образования, ни полицей- ского опыта (1998: 133). Вероятнее всего, этот эпи- зод в его «Воспоминаниях» навеян Гакстгаузеном или кем-то из его российских читателей: светским муж- чинам нравилось пересказывать такие истории. По- хожие сцены из жизни русских сект можно найти в текстах таких непохожих друг на друга писателей, как Леопольд фон Захер-Мазох и Максим Горький (Эт- кинд 1998). Для радикальных читателей Гакстгаузе- на сектантский ритуал дополнял открытие русской об- щины впечатляющим образом ее коллективного тела, соединявшегося с Богом в экстатическом союзе. Каннибализм, бичевание и групповой секс среди хлыстов так никогда и не подтвердились. Эти сектан- ты практиковали ритуальные кружения, похожие на танцы американских шейкеров, и в экстазе говорили на неведомых языках, пророчествовали и исцеляли больных. Хлысты сейчас почти забыты, но заслужи- вают места среди других феноменов евразийской ре- лигиозной традиции (Синявский 1991; Эткинд 1998; Clay 2001; Zhuk 2004). Политически они придержива- лись отказа от насилия или просто оставались пас- сивны. Среди хлыстов и связанных с ними сект за- фиксировано только два случая массовых волнений. Первый относится к 1861 году, когда, по словам Ща- пова, «христы – демократические конспираторы» ор- ганизовали восстание в Бездне. Второй – к 1901 го- ду, когда в деревне Павловке Харьковской губернии толпа разгромила местную церковь, и некоторые экс- перты приписали это хлыстам (Gamfield 1990). Хотя на статистику в данном случае полагаться трудно, к началу XX века общее число хлыстов еще составля- ло не менее 100 тысяч (Klibanov 1982). От хлыстов от- почковались многие общины, которые были схожи с хлыстами, но часто предпочитали другие – впрочем, тоже довольно странные – названия. Многим из них были свойственны милленаристские представления, роднящие их с сообществами многих колонизованных частей мира (Curtin 2000). Идентифицируя себя с ран- ними христианами в борьбе против Римской империи, они выражали свое отношение к современным импе- риям. Многие из этих «сектантов», как их официаль- но называли в России, были неграмотными, но сре- ди них встречались и образованные люди, в том чис- ле самоучки. Неверно считать эти религиозные дви- жения российскими «карго-культами», что воспроиз- водит, на не вполне освоенном языке колониальной антропологии, консервативную этномифологию поза- прошлого века. Наоборот, история их в XIX веке пока- зывает примеры постоянного взаимодействия между высокой и низкой культурами. Кульминацией такого взаимодействия стал синтез, достигнутый Львом Тол- стым и толстовцами. Толстой восхищался сектантски- ми общинами и некоторым из них писал апостольские послания; толстовцы пытались претендовать на ли- дерство в мире сект и на его интеграцию. Автор замечательного исследования российско- го радикализма, итальянский историк Франко Вен- тури, утверждал, что активисты, «пошедшие в на- род» в 1870-х, руководствовались трудами этногра- фов (Venturi 1982: 270). Отличный от городского обще- ства и неизвестный ему «народ» (как называли рус- ских крестьян) можно было понять только через приз- му объективирующей и экзотизирующей науки, кото- рую в данном случае называли этнографией. Сплав- ляя этномифологию с социальным активизмом, на- родничество видело в крестьянстве молчащую, за- гадочную, обездоленную, добродетельную, нерасчле- ненную массу – людей, во всем отличных от самой народнической интеллигенции. Все, что народ де- лал или желал, интеллигенция узнавала от писате- лей, которые сами были частью той же интеллигенции (Frierson 1993; Offord 2010). Колониальное прошлое, утверждала Гаятри Спивак, нельзя передать. Субал- терн не говорит, а если он все же говорит, его речь неа- утентична, а язык загрязнен западными значениями. В России субалтерном был народ, а за него говорили все, хором и вразнобой: писатели, ученые, чиновни- ки, священники. Возникавшая российская этнография столкнулась в XIX веке с тем же парадоксом, который историки отметили в Индии XX века (Prakash 1994; Spivak 1994). Доминирующие дискурсы представляли суеверного крестьянина как фигуру за гранью разум- ного познания, вне категорий рациональности и про- гресса. Но те же дискурсы утверждали, что эту суб- алтерную фигуру можно изучать и исследовать и, бо- лее того, что она уже доступна и прозрачна для специ- альных методов научного знания. Этот парадокс ока- зался плодотворным для нескольких областей рос- сийской гуманитарной науки. Ее всемирно признан- ные достижения выросли из изучения народной жиз- ни крестьян и сектантов. Известный пример – структу- ралистский анализ сказок Владимира Проппа. Менее известно, что теория остранения Виктора Шкловско- го началась с его анализа хлыстовских песен (Эткинд 1998: 153).
Политизация раскола
Казанская служба была, возможно, первой публич- ной панихидой по жертвам Российской империи. Цер- ковные власти хотели заключить Щапова в монастырь на покаяние, но Александр II посчитал, что профес- сор – лицо светское, даже если он занимается истори- ей религии, и приказал Щапова арестовать. В февра- ле 1862 года, в первую годовщину освобождения кре- стьян, император помиловал Щапова. Опальный про- фессор был неожиданно назначен на службу в Мини- стерство внутренних дел. Его новая должность была в Комиссии по делам раскольников, скопцов и других особо опасных сект, отвечавшей за полицейские ме- ры против религиозных диссидентов. На этом посту Щапов продержался несколько месяцев, пока не был столь же неожиданно уволен. Министр просвещения предложил отправить его в Восточную Сибирь в эт- нографическую экспедицию, но вместо этого царь от- правил Щапова туда же в ссылку, под полицейским надзором. За краткий период государственной службы мысль Щапова радикализовалась. В серии статей, опуб- ликованных в столичных журналах, он пересмотрел историю сектантских движений России, наделив их опыт националистическими и утопическими смысла- ми. Описав великое множество случаев и ситуаций, Щапов увидел во всех них один общий элемент: анти- правительственный протест. Щапов свел на нет тра- диционное различение между «старообрядцами» и «сектантами», согласно которому первые считались меньшим злом, хотя мало кто мог объяснить, в чем различие между ними. Историк оставил без внимания тех многочисленных раскольников, которых заботило только спасение души и не беспокоила политика. Сре- ди русских христиан, оставшихся вне государствен- ной церкви, было распространено множество веро- ваний и форм поведения23. И все же, утверждал Ща- пов, все сектанты и староверы в России прятали соци- альный протест под маской религиозного инакомыс- лия, объединяясь в «демократическую партию раско- ла» (1906: 1/451 – 505). Щаповская коллекция сект стоит в одном ряду с более известными достижени- ями русской этнографии, такими как словарь народ- ного языка Даля, исследования крестьянских обря- дов и нравов, организованные Николаем Надежди- ным, коллекция исторических легенд, собранная Пав- лом Рыбниковым, и сказок – Александром Афанасье- вым. В XIX веке в России и Восточной Европе этногра- фия стала инструментом национального самоформи- рования в точном соответствии с романтическими на- 23 Вслед за Щаповым в XIX веке появилась огромная литература об этих сектах; частичный обзор см.: Эткинд 1998. Из современных тру- дов стоит отметить: Crummey 1993; Robson 1995; Engelstein 1999; Clay 2001; Paert 2004; Zhuk 2004; Breyfogle 2005; Steinbergand, Coleman 2007; Heretz 2008; Глинчикова 2008. деждами Гердера (Slezkine 1994; Gellner 1998). Ссы- лаясь на чистые добродетели народа и его мистиче- ские практики, этнография демонстрировала его яр- кое отличие от циничной, коммерческой, западниче- ской цивилизации российских городов. Особенностью Щапова, сделавшего его неприемлемым для мини- стерской этномифологии и вместе с тем захватыва- юще привлекательным для радикальной молодежи, была агрессивная политизация народного опыта в ан- тиимперском ключе. Открытию русских сект в XIX веке содействовали внешние и внутренние факторы. Секты конструиро- вались как уникально русские, в то время как терми- ны и жанры дискурса о сектах были преимущественно европейскими. Определяющую роль в этом развивав- шемся дискурсе сыграли частые диалоги с западны- ми путешественниками, которые искали в России со- циальные чудеса и восточную экзотику. На протяже- нии многих десятилетий такие авторы, как Август фон Гакстгаузен, Александр Дюма-отец, Уильям Диксон, Леопольд Захер-Мазох и Рене Фюлёп-Миллер, рас- сказывали европейскому читателю о русских сектах, проецируя на Россию свои излюбленные идеи: экс- татическую духовность, свободный эротизм, любовь к страданию и обобществление собственности. Рос- сийским интеллектуалам было слишком хорошо из- вестно, что в их кругах таких курьезов не водится. Что- бы дать утвердительный ответ на западные проекции, им приходилось создавать собственные воображае- мые конструкции. Сектанты были реальны, но недо- ступны взгляду профанов, что давало специалистам отличную возможность манипулировать представле- ниями своих читателей. В богатой истории российской этнографии сектант- ских движений можно проследить три этапа, кото- рые Мирослав Грох (Hroch 1985) описал в классиче- ском исследовании восточноевропейских форм наци- онализма. На первом этапе ученые собирают и рас- пространяют информацию о меньшинствах. На вто- ром активисты пытаются получить доступ к этим груп- пам и включить их в проект будущей нации, кото- рая будет радикально отличаться от нынешней. Для третьего этапа характерно формирование массового движения, принимающее совсем не ту форму, о ко- торой мечтали энтузиасты в начале процесса. Клю- чевым явился второй этап, когда этнографы исполь- зовали две стратегии, чтобы радикализовать дискус- сии о русских сектах. Во-первых, они преувеличивали странности сектантов, пересказывая обвинения, вы- двинутые против них православными миссионерами, но меняя тон этих рассказов на романтический и да- же утопический. Составной частью этой модерниза- ции было сравнение русских сект с американскими – шейкерами, мормонами и «библейскими коммуниста- ми» (см. подробнее: Эткинд 2001b). Во-вторых, этно- графы смешивали разные религиозные группы, что позволяло оценивать общее количество «сектантов и старообрядцев» очень большими числами. В 1861 го- ду в одной из прокламаций количество «сектантов, не признающих царя» было оценено в 9 миллионов (Шелгунов, Михайлов 1958: 96). В 1867 году политиче- ский эмигрант Николай Огарев писал, что «почти по- ловина нашего населения» – раскольники (1952: 773). В 1924 году Владимир Бонч-Бруевич опубликовал в «Правде» статью, где утверждал, что 35 миллионов, то есть «не менее трети населения всей страны при- надлежит к этим группам» (сектантству и старообряд- честву). Решающим фактором было сочетание разду- той статистики, которая включала в себя очень раз- ные группы, и красочных описаний самых радикаль- ных сообществ, которые подавались как типические изображения всех этих миллионов сектантов.
Воинствующие паломники
В то самое время, когда Министерство внутрен- них дел наняло Щапова для решения своих полицей- ских задач, эмигрант Василий Кельсиев читал того же Щапова, пытаясь начать подрывную работу. По об- разованию востоковед, по образу жизни эмигрант, по призванию революционер, Кельсиев рассказывал о своем опыте чтения Щапова, смешивая ориенталист- ские, романтические и сектантские термины: Я чуть в уме не тронулся. Точно жизнь моя переломилась, точно я другим человеком стал… Мне казалось при чтении их, что я вхожу в неведомый, таинственный мир, в мир сказок Гофмана, Эдгара По или «Тысячи и одной ночи». Скопцы, с их мистическими обрядами… хлысты, с их причудливыми верованиями… интриги старообрядческих вожаков… – все это неожиданно открылось мне в эту ночь; секта сменяла секту, образы неслись передо мною один за другим, точно в волшебном фонаре, я читал, читал, перечитывал, голова кружилась, дух спирался в груди (1941: 285). Волшебным фонарем назывались первые проек- ционные аппараты, но Кельсиев, похоже, путал их с лампой Аладдина. В этом неверном свете Кельсиев пытался перенести свою деятельность из Лондона на сектантские общины в Южной России. С их помо- щью он надеялся наладить контрабанду оружия че- рез Одессу и распространять нелегальную литерату- ру в Поволжье. В 1862 году Кельсиев въехал в Рос- сию по турецкому паспорту, представляясь исследо- вателем русского раскола. За связь с самозваным эт- нографом под суд попали тридцать два человека. Вы- званный в суд свидетелем, Щапов отрицал, что встре- чался с Кельсиевым, но переписку между ними суд посчитал доказательством его вины. Щапов был со- слан в Сибирь, а Кельсиев перебрался в Константи- нополь, чтобы наладить контакт с проживавшими там русскими раскольниками-некрасовцами, которые со- стояли на службе у султана и участвовали в войнах на стороне турок против России. Османское правитель- ство назначило Кельсиева «главой и защитником всех русских перед местными властями», но революцион- ная работа все равно не удалась. Кельсиев снова вер- нулся в Россию, сдался полиции, в тюрьме написал «Исповедь», которой заработал помилование, и скон- чался в тихой опале. Поразительная жизнь Кельси- ева нашла богатое отражение в литературе тех лет. До возвращения в Россию он послужил прототипом Рахметова в романе Чернышевского «Что делать?», а после возвращения стал прототипом совсем друго- го героя – Шатова в «Бесах» Достоевского (Эткинд 2001b: 83). В этом романе группа заговорщиков пы- тается распространить в народе подрывную «леген- ду получше, чем у скопцов», а неудача этого проекта приводит его участников к убийству и самоубийству. Что касается Щапова, он так и не вернулся из Си- бири; зато там он помог развиться сибирскому регио- нализму и, возможно, сепаратизму. Вслед за ним зна- менитый анархист Михаил Бакунин заявил в 1862 го- ду, что раскол был политическим протестом против российского правительства, а секты – ресурсом для будущей революции (Драгоманов 1896: 75). Он гово- рил, что социализм всегда, с древних времен, был об- разом жизни крестьян, ссылаясь для подтверждения на два этнографических открытия, земельную общину и раскол, к которым от себя добавил еще воровские шайки. Как и для Щапова, для Бакунина символом революции стали бегуны. Отколовшаяся от хлыстов секта бегунов не признавала не только семью и соб- ственность, но и любую другую форму связи с госу- дарством. Они запрещали себе пользоваться деньга- ми, печатными книгами и данными при рождении име- нами. В 1849 году секту бегунов открыла на Верхней Волге экспедиция Министерства внутренних дел, экс- пертом которой был Иван Аксаков (см. главу 8). Опи- раясь на его статью, Щапов утверждал, что в «столи- це» бегунов – селе Сопелки – ежегодно собирается «федерация земельных советов», и их «представите- ли» приходят туда пешком со всей России, от Карпат до Сибири. Неутомимые бегуны и их советы, по Ща- пову, могли разрешить неразрешимую для народни- чества проблему интеграции местных общин в наци- ональное целое (1906: 1/505 – 580). Прочитав Щапова в юности, его лучшие читатели осуществляли его идеи, становясь взрослыми. Летом 1874 года народники двинулись в русские деревни, начав хождение в народ – «самое оригинальное соци- альное движение в новой истории России» (Billington 1966: 204). В Киеве Иван Фесенко собрал пятнадцать студентов, каждый из которых должен был выбрать себе секту по вкусу и жить среди ее членов. Сектанты будут обращать радикалов в свою веру, а те – пропа- гандировать сектантов, так что идеи сектантов и на- родников сближались бы, а число их сторонников рос- ло. Со статьей Щапова в руках самые упрямые пошли на Волгу искать бегунов, но так и не нашли их. Другие отправились к молоканам, некоторые к штундистам (протестантская секта, испытавшая влияние немец- ких меннонитов). Сам Фесенко поехал на юг, в общи- ну, напоминавшую своим кружением хлыстов. Участ- ник тех событий позже вспоминал: Как бывший семинарист… Фесенко сыпал цитатами и свободно толковал тексты… Слушатели были поражены, как его знаниями и вдохновенностью речи, так и внешностью, вполне напоминавшей пророка. Под конец Фесенко до такой степени экзальтировал этих впечатлительных сектантов, что многие из них прямо пришли в религиозный экстаз. И вот произошло нечто совершенно невероятное… Сектанты, окружив тесным кольцом Фесенко, подхватили его затем на руки и стали вертеться с ним по избе, радостно восклицая: «Он пришел! Он тут! Он с нами!» (Дейч 1923: 220). Фесенко был готов к новой роли, но полиция не да- ла ему долго оставаться деревенским Христом. Буду- щий большевик, Владимир Бонч-Бруевич утверждал, что ему удалось больше. Согласно его рассказу, экс- татическая община самих бегунов приняла его за Илью-пророка, и Бонч-Бруевич в своих очках, «как по- сланник Божий, участвовал в их ритуалах, которые сопровождались песнями, скаканием и почти что ор- гией» (Иорданская 1994: 208). Дмитрий Рогачев про- шел почти все Поволжье, нанявшись бурлаком. Чи- тая псалмы неграмотным сектантам, он вставлял в них пропаганду так, что сектанты не замечали разни- цы (Итенберг 1960: 48). В 1874 году Катерина Бреш- ко-Брешковская, ставшая в будущем известной как «бабушка русской революции», вела пропаганду сре- ди штундистов. Она жила среди сектантов и много дней изучала Евангелие, готовясь к диспуту. После первой попытки спора глава общины пригрозил ей по- лицией, и Брешковская бежала (Brechkovskaia 1931: 51). Большего успеха добилась Софья Субботина, ко- торая в 1873 году вернулась из Швейцарии в свое кур- ское поместье, чтобы практиковаться в медицине и политизировать скопцов (Field 1987). Террорист Ми- хаил Фроленко вспоминал, что «в 1875 году, когда мы возились с мирными штундистами, никто еще не по- мышлял заводить оружие» (1932: 2/94). Однако Фро- ленко, как и другие лидеры движения, разочаровал- ся в сектантах и в итоге перешел к тактике террора. Иван Ковальский работал в общине сектантов на юге России, но все, что ему удалось, – «убедить старей- шин не падать в экстазе во время моления». И все же он представлял секты единым движением, а себя – их вождем: Херсонская и Киевская губернии делаются жертвою штундизма, в Полтавской и Екатеринославской губерниях, как грибы, растут шелапуты, а Новороссия… еще раньше сделалась одним из главных пунктов молокан и духоборцев… Николаев, со своими окрестностями, представляет какую-то обширную лабораторию, в которой перерабатываются и совершенствуются разные секты (1878). В августе 1878 года Ковальский был казнен за во- оруженное сопротивление полиции. В 1881 году два студента-радикала отправились в паломничество к сютаевцам, сектантам Тверской губернии. Эта ма- ленькая община была основана в 1874 году Васили- ем Сютаевым, который считал, что собственность – грех; она стала образцом для Толстого и толстовцев. Вдохновленные полевыми исследованиями у сюта- евцев, студенты основали «христианское братство» с целью соединить студенческий активизм и сектант- ство в общем стремлении к социалистическому иде- алу. После ареста студенты сообщили полиции, что узнали о коммунистической секте Сютаева из лите- ратурного журнала (Волк 1966: 377). Согласно одной из таких вдохновляющих статей, большой хлыстов- ской общине на юге удалось объединить несколько деревень в иерархическую структуру, подобную госу- дарственной. Крестьянским общинам такое не удава- лось; авторы предполагали, что именно религиозный энтузиазм сектантов помог им в этом многообещаю- щем деле (Уймович-Пономарев, Пономарев 1886; Са- япин 1915)/
Русский Лютер
Идея интеграции с сектами вошла в первую про- грамму (1876) революционной организации «Земля и воля». Конспиративный документ утверждал, что в России существует масса «крупных и мелких на- родных движений, сект религиозно-революционного характера, а подчас и разбойничьих шаек, которые выражают собою активный протест русского народа против существующего порядка». Поэтому программа призывала революционеров «помочь организоваться элементам недовольства в народе и слиться с суще- ствующими уже народными организациями револю- ционного характера» (Архив 1932: 56–57). Александр Михайлов, самая мощная фигура среди народоволь- цев, ездил к раскольникам Поволжья – беспопов- цам-спасовцам. Позже он вспоминал: «Мне пришлось сделаться буквально старовером… а кто знает ста- роверов, тот понимает, что это значит. Для интелли- гентного человека это значит исполнять 10 000 китай- ских церемоний и исполнять их естественно» (1906: 163–165). Задачей Михайлова во время жизни у мир- ных спасовцев было найти связь с таинственной сек- той бегунов, но и он потерпел поражение. Юный Ге- оргий Плеханов, будущий лидер российского марксиз- ма, сопровождал Михайлова в этой поездке. Плеха- нов вспоминал (1925), как Михайлов в роли проповед- ника-раскольника участвовал в публичных прениях в православной церкви с двумя священниками. Михай- лов заикался, но спорил убедительно; по крайней ме- ре, так казалось Плеханову. Предметом прений был Апокалипсис, подходящая тема для Михайлова, кото- рый скрывал свой революционный проект под маской религиозного энтузиазма, но в этом двойном маскара- де находил выход для собственных религиозных ис- каний. Вернувшись в 1878 году в Петербург и присо- единившись к террористам, Михайлов продолжал го- товиться, по словам Плеханова, «к своей будущей ро- ли реформатора раскола». На деле Михайлов и его друзья-террористы ходили в публичную библиотеку изучать книги о расколе и в то же время готовили убийство императора. В ноябре 1880 года Михайлов был арестован, а в марте 1881 года его группа убила Александра II. Переход народничества к терроризму истори- ки-марксисты объясняли классовым разочарованием в крестьянстве, что впоследствии открыло дорогу для воодушевления пролетариатом. Но классовый ана- лиз заслоняет более конкретные объяснения того, что произошло с народниками (Hardy 1987)24. Более точ- ное объяснение этим основополагающим событиям дает разочарование народников в сектантах. После нескольких лет поисков и обольщений они возвраща-
24 Показательно, что Самуэль Бэрон (Baron 1953, 1995), американский специалист по Плеханову, упоминает о его работе среди волжских кре- стьян, но пропускает ее ключевой аспект: Михайлов и Плеханов вели пропаганду не просто среди крестьян, а именно среди спасовцев. Ха- рактерным образом анализ Бэрона подчеркивает классовые аспекты этой пропаганды и игнорирует религиозные. В интересной статье (Baron 1995: 188–206) он критически анализирует просоветские и, как он сам говорит, «левацкие» истоки своего длительного увлечения Плехановым. лись из деревень в столицы, сменив этнографический туризм на вооруженную партизанскую войну. Взрывы внешней агрессии сопровождались эпидемией само- убийств (Paperno 1997). Историки не обращали внимания на этот аспект русской революции, но самим участникам событий такое объяснение было хорошо известно. Скрыв- шись от российской полиции в Англию, Сергей Степ- няк-Кравчинский объяснял, что хождение в народ бы- ло скорее религиозным, чем политическим движени- ем. Он сравнивал народников-пропагандистов с ран- ними христианами, их коллективное путешествие в глубину России – с Крестовым походом, а попытки по- селиться среди крестьян – с основанием «колоний». Когда эта «колонизация» сектантских деревень потер- пела неудачу, крестоносцы стали террористами. Два еврея-народника, Осип Аптекман и Лев Дейч, нача- ли политическую карьеру с пропаганды среди моло- кан (Haberer 1995: 102–105). Аптекман позже вспоми- нал об интеллектуальных корнях трагедии русского народничества: Многие сами… бежали без оглядки из деревни: деревня, очевидно, опротивела им хуже самого правительства… С легкой руки Щапова, а потом Кельсиева и других, стало вдруг несомненно известным, что раскол составляет клад для революции… Собираются многочисленные сходки молодежи и читаются пространные рефераты о раскольниках… (1924: 434–436). Увлечение текстами породило пристрастие к сек- там, а разочарование в сектах – к насилию. Среди ис- кренних, ищущих народников эти циклы повторялись несколько раз. В 1874 году черниговские крестьяне обратили в хлыстовство Николая Чайковского, лиде- ра одной из самых радикальных групп Петербурга; об этом известно со слов его друзей (Лавров 1974: 1/147). После этого Чайковский стал проповедовать ненасилие и пытался превратить свою группу чайков- цев в религиозную общину. Но его товарищи уже заня- лись террором, и Чайковский уехал в Америку, где жил в общине шейкеров. Спустя несколько лет он вернул- ся в Европу и продолжил революционную деятель- ность, а в 1907 году вновь поехал к сектантам Повол- жья и был арестован. В 1918 году президент Виль- сон обсуждал с Чайковским ход Версальских перего- воров, а большевики заочно приговорили его к смерт- ной казни. Как видно из его экстраординарной био- графии, Чайковский не делал выбора между револю- цией и сектантским мистицизмом – он соединил две эти стихии (Hecht 1947). Этот путь был необычным, но вряд ли уникальным. Виктор Данилов, дворянин и террорист родом с Украины, бежал из сибирской ссылки в Европу, но нелегально вернулся в Россию, чтобы посетить общины хлыстов, которые он описал в цикле журналистских статей. Потом его вновь со- слали, на сей раз в Якутию, где он женился на тузем- ке и теперь стал называть себя этнографом. Вся его длинная политическая жизнь была связана с секта- ми. Первый раз Данилова арестовали за пропаганду среди духоборов на Кавказе в 1874 году. В 1911 году премьер Петр Столыпин пригласил Данилова, чтобы консультироваться с ним по поводу хлыстов (Эткинд 1998: 641). В 1898 году в тамбовской библиотеке Виктор Чер- нов прочитал давний и довольно критический отклик на труды Щапова (это была статья Субботина, 1867). Статья настолько вдохновила Чернова, что он сразу увидел в местной общине молокан тайную организа- цию с программой подрывных действий (1922: 1/302). Присоединившись к молоканам, Чернов создал для них библиотеку; на ее полках труды Щапова стояли рядом с книгами западных утопистов, например Шар- ля Фурье или Эдварда Беллами. Работая среди моло- кан, Чернов обнаружил, что они ждут «русского Люте- ра», и надеялся сам исполнить эту роль. Тогда Чер- нов считал, что русский путь в политике состоит в том, чтобы соединить революцию с «нашей отечественной реформацией, опоздавшей родиться» (1922: 1/275). Прославиться ему предстояло иначе: Чернов был од- ним из основателей партии социалистов-революцио- неров и вождем Февральской революции 1917 года. Его жизнь трагична: годами он руководил террористи- ческой деятельностью эсеров и вел их от победы к победе, пока их не переиграли еще более решитель- ные деятели, социал-демократы. Но и они иногда на- чинали свои карьеры с работы среди сектантов. «Ме- сто революционных организаций занимало до неко- торой степени сектантство, успешно ведшее борьбу с казенным православием», – вспоминал свои пер- вые политические шаги будущий соперник Чернова, лидер социал-демократов Лев Троцкий. Он прошел свою инициацию в деле революции, пропагандируя среди штундистов в Николаеве в 1897 году; среди них он познакомился и со своей первой женой (Троцкий 1990: 1/130). Основанное Георгием Плехановым после его разо- чарования в поволжских спасовцах социал-демокра- тическое движение изменило перспективу революци- онного движения в России. Теперь оплотом револю- ции стали агностики-пролетарии, а не верующие кре- стьяне. На кону стояли две большие проблемы внут- ренней колонизации: народ и государство. Народни- ки и анархисты Щапов, Бакунин, Михайлов верили в тайную мудрость простого народа, которая непремен- но проявится, если революцией или цареубийством освободить народ от государственного вмешатель- ства. Профессиональные революционеры Плеханов, Ленин, Троцкий считали это невозможным и ненуж- ным: государство, аппарат насилия, должно стать орудием восставшего народа. Идеологи-ориентали- сты, все время возвращавшиеся к образам ужасав- шего их Востока, они видели в крестьянской общине – надежде и уповании русских социалистов – насле- дие «азиатчины», устаревший институт, который надо преодолеть (Baron 1958). Хождение в народ было демократическим движе- нием, важным для России аналогом аболиционизма и позднейшего движения за гражданские права, из- менивших жизнь американского Юга. С приближени- ем ХХ века народничество стало чувствительным к влиянию декадентских «путешествий в страну Восто- ка» и мистических увлечений символизма, не теряя при этом своих эгалитарных и националистических импульсов. Соединить все это с терроризмом было сложно; пути этнографов-теоретиков, поэтов-мисти- ков и практиков-террористов расходились все даль- ше. Выбор народных сект в качестве союзника и объекта пропаганды был закономерен, но контакту с ними мешала навязчивая ориентализация русско- го крестьянства. Народники преувеличивали культур- ную дистанцию между собой и крестьянами именно в тех случаях, когда хотели эту дистанцию преодо- леть. Пытаясь участвовать в религиозных движени- ях русского народа, они воображали гаремы и кан- нибалов, сравнивали народную жизнь с арабскими сказками и говорили о «китайских церемониях» сре- ди крестьян. Хотя городские интеллигенты сходились с сектантскими общинниками в их недовольстве им- перской властью, пацифизм многих сект и согласий препятствовал практическим действиям. Были ли то- му причиной «народный стоицизм» или «восточная инерция», но радикальные активисты не находили се- бе места именно в тех общинах, в которые так стреми- лись быть принятыми. Парадоксально, приобретен- ный опыт контактов с мирными сектантами радикали- зовал народническое движение. Разочаровавшись в народных сектах или в своем взгляде на эти секты, народники повернули к терроризму. Это стало первым шагом в порочном круге насилия, который завершил- ся революцией. Достигнув победы и поклоняясь геро- ическому прошлому революционного движения, они подавили память о родовой травме, какой оказалось для этого движения увлечение русскими сектами. И все же наше понимание русской революции меняет признание того факта, что многие ее деятели, вклю- чая некоторых лидеров, начинали свои карьеры сре- ди мирных, бескорыстных, гонимых и ищущих сектан- тов.
Образцовый совхоз
В недавних работах стало популярным подчер- кивать религиозные подтексты российской револю- ции25. Действительно, в умах двух предреволюцион- ных поколений религия и революция были союзни- ками, но механизмы их взаимодействия оставались сложными и иногда обманчивыми. Лидеры револю- ции заявляли о своем атеизме, и нет причин им не до- верять; многие из них на самом деле были светски- ми интеллектуалами. Но революция, которую они со- вершили или планировали совершить, не обязатель- но была светской. Захватить лидерство в нескольких группах инакомыслящих крестьян и использовать их для политических целей значило бы получить шанс для революции в России. Православное духовенство оставалось верным империи, но религиозность кре- стьян была иной, и радикалы преувеличивали эти различия. Сознавая, какой культурный разрыв отде-
25 См.: Эткинд 1998, Etkind 2003; Manchester 1998, 2008; Rowley 1999; Halfin 2000; Malia 2006, а также в беллетристике: Шаров 2003, Meek 2005. ляет их от крестьянства, радикалы надеялись, что ре- лигиозные символы помогут им передать политиче- ский смысл своих не очень ясных проектов. Многие народники родились в семьях священников, и часть их jкончили духовные семинарии и академии. Они хо- рошо знали православную риторику, но не были со- гласны с церковной практикой. Другие были дворяна- ми с университетским образованием, но выработали собственные версии религиозно-политического син- теза. Народников притягивала социальная структура сект, которую они считали наследием первобытного социализма. Апокалиптические пророчества сектан- тов народники интерпретировали как ожидание насту- пающей революции. Будущие революционеры в оди- наковой степени восхищались нестяжательским ха- рактером сектантских общин и презирали ненасилие, которое те проповедовали и практиковали. Хотя мо- лодые социалисты стремились захватить лидерство в мистических сообществах и повести их к целям, из- начально чуждым этим сообществам, не все пропа- гандисты были циничными манипуляторами, как Курц из «Сердца тьмы». Они опробовали весь спектр под- ходов, от прагматичного цинизма до наивнейшего эн- тузиазма. В этой духовной области энтузиасты часто оказывались успешнее манипуляторов. Глубокая гибридизация религии и политики дала разнообразные, но равно нестабильные результаты. Наследник народнической традиции и ее ревизио- нист, Ленин предложил объединить «прогрессивный авангард» и «отсталое крестьянство» на пути к рос- сийской революции. Вести крестьянство в цивилиза- цию будущего – такова была радикально новая вер- сия внутренней колонизации, которую Ленин увидел в российской провинции (см. главу 2). Его проект «ре- волюционного авангарда» зависел от восприятия кре- стьянства как заблудшего, не сознающего себя мира религиозных предрассудков и темного недовольства. С точки зрения Ленина, знание о крестьянстве, его ин- тересах, сектах и заблуждениях должно было помочь революционному авангарду. Для поздних интеллектуалов империи академиче- ская наука, политическая деятельность и религиоз- ное рвение часто были нераздельны. Академические успехи были у всех на виду, но за ними часто скры- валась вера, о которой мы узнаем только из лич- ных дневников или воспоминаний. В партии социа- листов-революционеров под руководством Чернова главным экспертом по расколу был Александр Пру- гавин – этнограф, который, как и многие его колле- ги, приобрел эту профессию в политической ссылке. Пругавин верил в грядущий союз между социализмом и сектантством до самой смерти в большевистской тюрьме (1881, 1904, 1917). В той ветви социал-де- мократической партии, которую возглавил Ленин, са- мым известным этнографом был Владимир Бонч-Бру- евич (Эткинд 1996, 1998; Engelstein 1999). Ведя двой- ную жизнь подпольщика-террориста и знатока сект, он посетил много сектантских общин, но нашел свой идеал у эмигрантов-духоборов, которым сам помогал уехать за океан. Книга, которую написал о них Бонч- Бруевич, – настоящая ода мистическому социализму, возможно, самый пленительный портрет «народа» на русском языке. Печально, что ее удалось издать, ко- гда автор оказался в Кремле, а духоборы в Канаде (Бонч-Бруевич 1918). Комендант Смольного – штаба большевиков в 1917 году и управляющий делами первого ленинского пра- вительства, в 1921-м Бонч-Бруевич организовал об- разцовый совхоз под Москвой, «Лесные поляны». Он переселил туда общину хлыстов из Санкт-Петербур- га, которые называли себя «чемреки»; главой их был Павел Легкобытов. Зная их успехи в молочном живот- новодстве и доверяя честности в бухгалтерском уче- те, Бонч-Бруевич надеялся, что совхоз покажет при- мер коммунистического хозяйства, за которым после- дуют другие российские коммуны и общины. В 1922 году вместе с работниками Наркомата сельского хо- зяйства Бонч-Бруевич подписал воззвание «К сектан- там и старообрядцам, живущим в России и за гра- ницей», в котором восхвалял «тысячелетний опыт» сектантов в коллективном земледелии и приглашал их выйти из своего подполья в России и вернуть- ся из эмиграции. По аналогии с екатерининским Ма- нифестом 1763 года, призывавшим иностранных ко- лонистов, многие из которых оказались сектантами (см. главу 7), воззвание обещало им пустующие зем- ли, отобранные у помещиков. Таким образом, сек- танты делались прямыми бенефициариями револю- ции. Как в екатерининские времена, Наркомат сель- ского хозяйства учредил правительственную структу- ру для того, чтобы контролировать ожидаемое пере- селение, – Комиссию по заселению Совхозов, свобод- ных земель и бывших имений сектантами и старооб- рядцами. В 1919 году правительство Ленина освобо- дило сектантов от воинской службы – знак их приви- легированного, хотя и пассивного положения во вре- мя Гражданской войны. Все равно воззвание Бонч- Бруевича имело куда меньший успех, чем Манифест Екатерины. Хотя некоторые эмигрировавшие общи- ны послали в большевистскую Россию своих предста- вителей, организованные общины сектантов так и не явились ни из подполья, ни из заграницы. Илл. 22. Ленин и Бонч-Бруевич. 16 октября 1918 го- да. Москва, Кремль.
Хоть обещания народной поддержки и остались нереализованными, они привели Бонч-Бруевича на вершину реальной власти. С 1917 по 1920 год сот- ни правительственных указов были подписаны дву- мя фамилиями – Ленин и Бонч-Бруевич. Долгая и неомраченная дружба между ними указывает на то, что пристрастие к сектантам оставалось уважаемым занятием и для деятеля победившей революции. По- сле смерти Ленина Бонч-Бруевич сосредоточился на создании его культа. Пользуясь аргументами о нужде народа в особых местах памяти о своем вожде – ар- гументами, которые пересказывали скорее Дюркгей- ма, нежели Маркса, – он сыграл решающую роль в му- мификации Ленина и сакрализации Мавзолея. В этом контексте Бонч-Бруевич вернулся к дискуссии о сою- зе сектантов и большевиков на XIII съезде партии в 1924 году, где с ним яростно спорили большевики ле- вого крыла, еще поддерживавшие Троцкого. Пережив и своих политических оппонентов, и самый предмет изучения, Бонч-Бруевич умер в 1955 году в должно- сти директора Музея истории религии и атеизма АН СССР, который расположился в здании православно- го собора. В этом музее самым необычным экспона- том был его директор. Среди большевистского руководства были выход- цы из старообрядцев, например Александр Шляпни- ков; но их там вряд ли было больше, чем была их до- ля в населении страны, и их не рекрутировали по кон- фессиональному признаку. Однако как раз в то вре- мя, как российские революционеры отказывались от веры в политический потенциал сект, интерес к ним развивался у литераторов. Крупнейшие писатели на- чала XX века, Лев Толстой и Андрей Белый, описы- вали жизнь сектантов. Толстой отдавал предпочте- ние духоборам, но интересовался хлыстами и пере- писывался со скопцами (Толстой 1908; Heier 1970; Fodor 1989). Секты и революция были одной из ос- новных тем в «Серебряном голубе» Андрея Белого, «Чевенгуре» Андрея Платонова, «Голом годе» Бори- са Пильняка, «Жизни Клима Самгина» Максима Горь- кого, в недооцененном «Кремле» Всеволода Иванова. Лев Троцкий говорил, что писатели-попутчики усвои- ли себе «полухлыстовскую перспективу на события»; они не понимают, что настоящие большевики бреют- ся, добавлял Троцкий (1991: 68). До и после револю- ции мистическое народничество составляло важную часть правящей идеологии, а вокруг сектантства ве- лась напряженная общественная дискуссия (Эткинд 1998). Но в реальной политике революционной Рос- сии не было ничего подобного той сектантской мо- билизации, которую мы видим в английской револю- ции XVII века, в Америке перед Гражданской войной и в Англии XIX века (Nordhoff 1875; Hobsbawm 1959; Walzer 1965; Taves 1999). Самым важным примером участия религиозных диссидентов в российской политике начала XX ве- ка было финансирование радикальных партий, вклю- чая большевиков, московскими купцами-старообряд- цами. Крупнейший из этих спонсоров, Савва Моро- зов (1862–1905), был выходцем из Рогожской старо- обрядческой общины, ожидавшей скорое пришествие Антихриста, а возможно, и верившей в то, что он уже царит в образах российских самодержцев. Морозов изучал химию в Кембридже – как говорили, из-за юно- шеского увлечения фейерверками. Впоследствии он стал владельцем многих текстильных мануфактур и пивоварен под Москвой и на Урале. Будучи крупным филантропом, он оказывал помощь МХАТу и сблизил- ся с одной из его актрис, женой Максима Горького. Са- мому Горькому он рассказывал о кембриджских экс- периментах Резерфорда; они со знанием дела обсуж- дали Ницше, чью философию Морозов сравнивал с пиротехникой. Через посредство Горького он финан- сировал подпольную большевистскую газету и неко- торые теракты. После самоубийства Морозова жена Горького получила большую сумму и передала ее со- циал-демократическому подполью. При этом Моро- зов был похоронен на старообрядческом кладбище, что не положено самоубийцам; многие считали, что его убили большевики (Фельштинский 2009). Одна- ко Морозовы были настолько светскими людьми, что его вдова вышла замуж за градоначальника Моск- вы. Другие купцы-старообрядцы жертвовали деньги умеренным и либеральным партиям, а также лите- ратурным начинаниям и художественным журналам (Williams 1986; West 1991). Великолепный мир русско- го модернистского искусства был в значительной сте- пени создан на старообрядческие деньги, но в этом трудно найти политические мотивы. К тому же многие старообрядцы этого поколения, как и Морозов, впол- не секуляризовались, хоть и не утратили религиозной идентичности; но было бы упрощением видеть в их активной и разнонаправленной политике одни рели- гиозные мотивы. Единственная фигура национального масштаба, которую можно считать сектантом, – Григорий Распу- тин, своего рода радикал, но совсем не революцио- нер. Скандальные свидетельства о его принадлежно- сти к сектантам не помешали его успеху при дворе Николая II. Напротив, именно его преувеличенная на- родность определила его успех при дворе и в Синоде. Уже полстолетия секты были предметом восторжен- ного интереса левых интеллектуалов; теперь и пра- вый режим Николая II мог похвастаться домашним сектантом, олицетворявшим народную поддержку мо- нархии (Jonge 1982; Эткинд 1998). Противники Рас- путина яростно протестовали против его вознесения до уровня культурной власти в стране. С этим муд- рым человеком из народа отрицательная гегемония дошла до самого верха, и теперь уже придворные, епископы и царевны обсуждали различительные при- знаки русских сект с теми же сентиментальным чув- ством и иллюзорным знанием, с какими лермонтов- ские «кавказцы» обсуждали особенности местных на- родов. Когда сама правящая династия пошла в народ, это значило конец империи. Народничество было ведущей идеологией эпохи; оно объединяло разные политические взгляды и куль- турные стили. Лев Толстой говорил своему британ- скому гостю, что его «духовным отцом» был крестья- нин-сектант, а он сам, граф Толстой, «просто перево- дит большому миру все то, что давно известно русско- му крестьянину» (Stead 1888: 440). Такой способ са- мопредставления не мешал популярности Толстого, а вознес ее на новые вершины. После революции 1905 года знаменитый сборник «Вехи» предупреждал ин- теллигенцию о том, что, поддавшись народническому соблазну, она будет уничтожена народом. Но ведущие авторы «Вех», как Николай Бердяев, были по-прежне- му очарованы хлыстами и другими сектами (Бердяев 1916, 1989; Эткинд 1998). Как это происходило и в Ев- ропе, русские интеллектуалы остро ощущали духов- ное опустошение, приходящее с современностью, и компенсировали его религиозным энтузиазмом (Klein, La Vopa 1998: 3). Макс Вебер испытывал живой ин- терес к русским сектам и учил русский язык, чтобы проверить свои идеи протестантской этики на русском расколе и грядущей революции (Weber 1995: 64, 161; Radkau 2009: 246; ср.: Gerschenkron 1970). Следуя за Вебером, некоторые социологи предполагали, что успех религиозной реформации, если бы ему сужде- но было произойти, облегчил бы капиталистическое развитие России. Однако те народники и социалисты, которые говорили о «русском Лютере», стремились скорее к обратному: они надеялись этим предотвра- тить развитие капитализма. Реформация в России по- терпела неудачу, и эта неудача внесла свой вклад в успех антикапиталистической революции. Возможно, в этой ситуации тезис Вебера был доказан от против- ного. Однако разнородность сектантских общин в Рос- сии, политические цели хождения интеллектуалов к сектантам и их разочарование – все это очень дале- ко от мира «Протестантской этики» Вебера. Тут нуж- на иная социология, и я считаю, что это социология Эмиля Дюркгейма. С ее помощью можно понять глу- бокое родство между ритуалами русских сект, напри- мер хлыстов, и теориями социалистов на рубеже ХХ века. Вертясь в групповых экстазах и призывая Бога вой- ти в их коллективное тело, хлысты поклонялись дюрк- геймовскому «большому обществу» – органической, сплоченной общине, которая выше, сильнее и реаль- нее составляющих ее индивидуумов. Этот образ со- относился с обществом будущего, как его представ- ляли себе многие российские социалисты. Предпола- гаемое безразличие хлыстов к собственности, их воз- держание от брачного секса и слухи о ритуальных ор- гиях в хлыстовских общинах – все это добавляло им привлекательности, позволяя рассуждать об аналоги- ях между сектантской жизнью и «первобытным ком- мунизмом» по Энгельсу. В своем воображении социа- листы собирались возглавить «экстатические» массы русских сектантов, колонизовать их изнутри, присо- единить к «передовым» группам и вместе направить- ся к «научным» целям, которые были не так уж дале- ки от идеалов самих сектантов. Религиозная приро- да сектантства отличалась от технократического во- ображения марксистов, но они пересекались в ком- мунитарных идеалах, которые социалисты надеялись расширить и использовать. И наконец, идея истори- ческого родства русской традиции и коммунизма от- вечала националистическим чувствам, которые так и не смогло подавить космополитическое воображение мировой революции. После коллективизации 1928 года сектантские про- екты русского социализма были забыты в России и на Западе. Критики, однако, продолжали их использо- вать, чтобы понять природу нового большевистского общества. Посетивший Москву в середине 1920х го- дов австрийский писатель Рене Фюлёп-Миллер пред- положил, что большевики позаимствовали некоторые идеи и ритуалы у хлыстов (Fülöp-Miller 1927: 71). Пу- ританин по отцу и православный по матери, этот славист с психоаналитическими интересами написал книги о Достоевском и Распутине, дружил с Фрейдом и редактировал его труды, и устроил в Вене большую выставку экзотических фотографий из советской Рос- сии. В своей книге «Дух и лицо большевизма» Фю- лёп-Миллер рассказывал читателю о групповом сек- се среди русских сектантов – «диких и разнузданных оргиях, в которых полная неразборчивость – един- ственное правило» (1927: 82). Этой воображаемой традицией он объяснял тот краткий период либерали- зации сексуальности, который с удивлением наблю- дал в большевистской Москве. Эти рассуждения Фю- лёп-Миллера имели мало общего с реальностью, но отвечали потребностям антиутопии – жанра, который активизировался с победой большевизма. Когда Ол- дос Хаксли писал «О дивный новый мир» (1932) с его запоминающейся сценой группового секса («Служба солидарности»), он черпал вдохновение в книге Фю- лёп-Миллера о большевизме, на которую написал ре- цензию во время работы над романом (Huxley 1958: 191; Etkind 2004). Пугающая сцена принудительного секса в бравом мире будущего была основана на меж- дународных фантазиях об оргиях русских хлыстов. Глава 11 Вновь околдовать тьму В конце XIX века два писателя создали повести, действие которых разворачивается в странно похо- жих условиях. Пассажиры собрались на палубе реч- ного судна, и один из них развлекает других рассказа- ми о своих приключениях в очень дальних краях. В по- вести Джозефа Конрада яхта бросает якорь на Темзе, в повести Николая Лескова пароход идет по Ладож- скому озеру. Хотя пассажиры на обоих судах одина- ково слушают, задают вопросы и дивятся услышанно- му, рассказчики двух историй очень разные. Марлоу – капитан торгового флота, проведший жизнь в южных морях, – вспоминает о плавании вверх по реке к серд- цу Африки. Флягин – знаток лошадей, монах непонят- ного статуса – рассказывает о пеших и конных путе- шествиях по Евразии. Для русской литературы сухо- путные странствия так же важны, как морские путеше- ствия для английской. Но повествования в обоих зна- менитых текстах, «Очарованный странник» Лескова (1873) и «Сердце тьмы» Конрада (1899), происходят на пресной воде, и оба все время упоминают вели- кие реки. Две эти повести были и остаются популяр- ными в своих традициях – национальных, имперских и постколониальных. Читая их одновременно, видишь глубокие их особенности, выявляемые сходствами и контрастами. В этой главе я предложу свое прочтение этих повестей, сопоставляя их с двумя менее извест- ными сочинениями тех же авторов, которые служат автокомментариями к ним.
Здесь был мрак
Глядя на Темзу, Марлоу в повести Конрада вообра- жает себе римскую колонию на ее берегах: …вчера здесь был мрак… край света… Море свинцовое, небо цвета дыма… Песчаные отмели, болота, леса, дикари… Кое-где виднеется военный лагерь, затерявшийся в глуши как иголка в стоге сена. Холод, туман, бури, болезни, изгнание и смерть26 (11–12). Марлоу не интеллектуал, он матрос. Однако исто- рию нового колонизатора, Курца, он начинает с его очень древней генеалогии. Далекая ретроспектива характерна для Конрада; она вдохновлена той ро- мантической версией гегелевского историзма, кото- рая была популярна в Польше в годы его юности, может быть, начиная с его краковской школы (Niland 26 Конрад Дж. Сердце тьмы и другие повести / Пер. А. Кривцовой. СПб.: Азбука, 2011 (далее страницы даны в тексте). 2010). Смотря на Темзу и думая о Конго, рассказ- чик описывает римлянина, который приехал в Англию, «чтобы поправить свои дела». Чем бы этот римля- нин ни промышлял в Англии (уж точно не слоновой костью), он нужен Марлоу, чтобы оценить различия между двумя колонизациями, старой и новой. «Нас спасает сознание целесообразности», – говорит он с иронией (оригинал использует более интересное слово: «efficiency», «эффективность»). Новейшую ко- лонизацию «искупает только идея». За исключением этих двусмысленных фраз, античный колонизатор в описании Марлоу всем похож на своего современного коллегу: Он высадился среди болот, шел через леса и на какой-нибудь стоянке в глубине страны почувствовал, как глушь смыкается вокруг него… В эти тайны не могло быть посвящения. Он обречен жить в окружении, недоступном пониманию, что само по себе отвратительно. И есть в этом какое-то очарование, которое дает о себе знать. Чарующая сила в отвратительном (12). Здесь, на берегах Темзы, колонизованные стали ко- лонизаторами. Марлоу в деталях рассказывает о сво- ей попытке спасти эффективного агента Курца, кото- рый «собрал, выменял, выманил или украл слоновой кости больше, чем все агенты, вместе взятые» (34), а потом сошел с ума на Центральной станции. Хотя вся повесть – о добыче слоновой кости, в ней нет слонов. Курц не охотник, он доставляет «ископаемую кость», которую добыли и собрали «негры». Секрет Курца в новом, творческом способе заставить туземцев добы- вать и доставлять ему товар: он превратил торговлю в ритуал. Туземцы его «боготворили», он «принес с со- бою гром и молнию… он был страшен… вожди каж- дый день его навещали. Они пресмыкались» (100– 103). Создавая это чудо коммерческой магии, Курц вооружал местные племена, натравливая их одно на другое. Около жилища Курца Марлоу заметил отруб- ленные головы, для примера врагам сохнувшие на ко- льях. Итак, Курц построил свой бизнес на том, что внед- рился в верования туземцев и заставил их обожать себя, как бога, и приносить ему жертвы. «Глушь его… приняла, полюбила» (86), и он полюбил ее. Их союз ознаменовали «какие-то дьявольские церемонии по- священия». Курц мог «председательствовать во вре- мя полунощной пляски, закончившейся невероятны- ми церемониальными обрядами» (88), и эти обря- ды давали ему власть собирать слоновую кость. Эти «невероятные… обряды» отталкивали здравомысля- щего Марлоу даже «сильнее, чем эти головы, сушив- шиеся на кольях под окнами» мистера Курца (103– 104). В итоге он так и не смог подробнее выяснить смысл религии, учрежденной Курцем, и детали его ритуалов. Мы узнаем только, что Курц «имел власть чаровать или устрашать первобытные души дикарей, которые в его честь совершали колдовскую пляску» и что ритуал был как-то связан с их «избиением в ши- роком масштабе». Прибыль создавалась совместным действием обрядов и набегов. Для Марлоу, как и для Конрада, этот гибридный террор, который подража- ет дикости средствами цивилизации, был хуже самой дикости. Антропологические успехи Марлоу не очень впе- чатляют; в сердце тьмы он открыл необыкновенное явление, но был среди туземцев недолго и описыва- ет его немного туманно. Зато успехи самого Курца бы- ли официально признаны. Он состоял членом Между- народного общества по искоренению туземных обы- чаев и в отчете, посланном в это общество, доказы- вал, что белые «должны казаться им (дикарям) суще- ствами сверхъестественными» (89). В конце послед- ней страницы этой «прекрасной статьи» Марлоу на- шел «нацарапанную нетвердой рукой заметку, кото- рую можно рассматривать как изложение метода…: “Истребляйте всех скотов!”» Марлоу понимает, что оба аспекта этого бизнес-плана взаимосвязаны. Ко- гда просвещенные колонизаторы околдовывают мир ради «идеи», такое колдовство требует насилия и ве- дет к нему.
«Эребус» и «Террор»
В 1870 году польский мальчик Юзеф пристрастился к географии (Conrad 1921: 19). Он учился в краковской школе, и разглядывание цветных карт было его люби- мым занятием (эту страсть потом разделит Марлоу). Родители Юзефа были российскими подданными и жили в сложной колониальной ситуации. Дед и отец мальчика были управляющими в арендованных име- ниях в Западной Украине, на землях, которые отошли к Российской империи после второго раздела Поль- ши. Юзеф родился на этой дважды колонизованной территории, в украинско-еврейском Бердичеве. Его отец Аполлон Коженевский учился на отделении во- сточных языков Петербургского университета, главой которого был Осип Сенковский – польский писатель и ученый, ставший лидером российского востокове- дения. Родившийся под Винницей, Коженевский был польским поэтом и драматургом, на творчество кото- рого повлияли его российские предшественники, и ге- роем польской борьбы против империи. В Житомире и потом в Варшаве он возглавил подпольное движе- ние за освобождение Польши и Украины от власти России, начав подрывную работу во время Крымской войны, в тылу российской армии. Его арестовали в ок- тябре 1861 года, незадолго до начала Польского вос- стания, и сослали в Вологду. Его сопровождала жена вместе с пятилетним сыном. Потом, из-за болезни же- ны, их перевели в Чернигов, где она умерла от чахот- ки. После пяти лет ссылки Аполлон и Юзеф Коженев- ские смогли нелегально перебраться в австрийскую Польшу. Юзефу было 10 лет, и большую часть детства он провел в Российской империи. Пешком, на руках у отца или в телеге Юзеф проделал по ней тысячи ки- лометров. Он знал ее стужу и хлеб, беды и дали. По- том, в Кракове, его отец тоже умер от чахотки и Юзеф остался сиротой и лицом без гражданства. Вологда не Арктика, но ее было достаточно для того, чтобы он навсегда пристрастился к арктическим картам и геро- ям-одиночкам, умирающим во льдах. Из своего опы- та в краковской школе Юзеф с наибольшим интере- сом вспоминал сочинение о полярных странствиях, написанное им «с большой эрудицией». Но его учите- ля не разделяли его смутного тогда чувства, которое Конрад и полстолетия спустя определял уклончиво, хоть и красиво, как «романтическое стремление к ре- альности»: учителей совсем не интересовала Аркти- ка (Conrad 1921: 17). Когда в последние годы жизни Конрад писал вос- поминания, он все еще не мог смириться с события- ми своего далекого прошлого. Несколько раз он воз- вращался к тому, как его больная мать на несколько месяцев вернулась из Вологды в Польшу, чтобы по- том вновь отправиться к мужу, в холодную и страшную ссылку. С иронией и сочувствием Конрад передавал истории, слышанные в юности от воинственных род- ственников-шляхтичей. Когда его дядя, офицер напо- леоновской армии, прятался от казаков в крестьян- ской избе, залаяла собака. Чтобы она не выдала его, дядя отрезал ей голову, а потом и съел. «Конечно, он съел пса, чтобы утолить голод, но еще ему хотелось утолить свой ненасытный патриотический пыл», – пи- сал Конрад (Conrad 1919: 78). Ситуация, в которой жили польские дворяне Коже- невские и рос будущий писатель Конрад, была столь же характерной для Российской империи, сколь непо- сильной для традиционных дихотомий, выработан- ных колониальной историей и перенятых постколони- альной теорией. Как польский подданный и политиче- ский ссыльный, его отец был жертвой российской ко- лонизации; как поляк, управлявший имением, в кото- ром работали украинские крестьяне, он сам был коло- нистом, даже колонизатором. Как польский писатель и революционер, он был героем национально-освобо- дительной борьбы против империи; как студент-ори- енталист Санкт-Петербургского Императорского уни- верситета, он учился корпусу знаний, который способ- ствовал власти над российскими колониями: соучени- ком Коженевского был Василий Григорьев (см. главу 8). Джон Мак-Клур утверждал, что «Конрад одновре- менно был туземцем колонизованной страны и при- надлежал к обществу колонизаторов». Из британских писателей такого двойного опыта не имел больше ни- кто: «Конрад достиг того, к чему стремились такие авторы, как Киплинг: с другой стороны увидеть сте- ну, окружающую колониальную территорию» (McClure 1981: 92; Fleishman 1967). Многоуровневый опыт рос- сийского колониализма, в котором колонизатор и ко- лонизуемый часто менялись ролями, дал Конраду его стереоскопическое зрение. Саму идею прогресса – ту самую «идею», в которую верил Марлоу, – Конрад воспринимал как колониальное завоевание, героями которого были люди, подобные Григорьеву и Курцу: «Прогресс оставляет на пути своих мертвецов, ибо прогресс – это всего лишь большое приключение… поход в неоткрытую страну; а в таком предприятии с жертвами не считаются» (Conrad 1921: 156). Героем молодого Юзефа, любителя арктических историй, был сэр Джон Франклин, командир британ- ской экспедиции на судах «Эребус» и «Террор». В 1845 году эта экспедиция отправилась на поиски Се- веро-Западного прохода между Гренландией и Се- верной Америкой. Потом корабли исчезли, и их иска- ли, но не нашли. В 1859 году сэр Леопольд Мак-Клин- ток возглавил поисковую партию, которую финанси- ровала вдова Франклина, леди Джейн. На одном из островов Мак-Клинток обнаружил записку, оставлен- ную экспедицией Франклина на листе из судового журнала. Записка заканчивалась словами «Все идет хорошо». Второе послание, оставленное год спустя на полях того же листа, сообщало, что «Эребус» и «Террор» затерты во льдах и команда покинула их (Conrad 1926: 15–16). Эскимосы видели, как матросы ели трупы, и археологические находки подтвердили эти рассказы о каннибализме среди умирающих бри- танцев (Keenleyside et al. 1997). Книга Мак-Клинтока о том, как он искал следы экс- педиции Франклина в арктических морях, стала люби- мым чтением молодого Юзефа. «С тех пор я перечи- тывал ее много раз, – писал Конрад, – детали этой ис- тории отправили меня в романтическое путешествие по внутреннему миру человека, открыли во мне вкус к тому, чтобы разглядывать карты». В эссе «Геогра- фия и некоторые исследователи» Конрад противопо- ставлял путешествия в южные моря, куда людей гонит «дух предпринимательства, жажда наживы» – другим путешествиям, что «свободны от этого пятна». При- меры последних – путешествия на север, в арктиче- ские страны, подобные экспедиции Франклина, «чьи помыслы были чисты, как воздух этих высоких ши- рот». Повзрослев, сам Конрад стал больше интересо- ваться югом и наживой, чем севером и чистотой; и все же, писал он, «не стоит предполагать, что меня боль- ше не интересуют полярные страны» (Conrad 1926: 14, 17, 21). В «Сердце тьмы» Марлоу повторяет вслед за автором: «Когда я был мальчишкой, я страстно лю- бил географические карты… В то время немало бы- ло белых пятен на Земле… Помню, одним из таких мест был Северный полюс. Впрочем, я там не бывал и теперь не собираюсь туда ехать. Очарование исчез- ло» (14). В сознании Конрада память об отце все еще соединялась с холодным, жертвенным воздухом вы- соких широт. Рассказ Марлоу, во всем остальном тропический и связанный с наживой, начинается с упоминания о Франклине и его кораблях, которые тоже вышли из устья Темзы. Названия кораблей – «Эребус» и «Тер- рор» – предвосхищают развитие событий в расска- зе Марлоу. Греческий бог Эреб – сын Хаоса и олице- творение тьмы. Террор, по-русски «ужас», достигает кульминации в последних словах умирающего Курца: «Ужас! Ужас!» Спасательная экспедиция Марлоу, ис- кавшего Курца, противопоставлена необыкновенной истории Мак-Клинтока, искавшего Франклина. В кон- це повести Марлоу солгал невесте Курца; Мак-Клин- ток не утаил страшной правды от вдовы Франкли- на. Марлоу подозревает африканцев в каннибализме, что разгневало некоторых критиков (Achebe 2001), и это тоже было связано с историей экспедиции Фран- клина. В «Сердце тьмы» много раз упоминается Темза, где эта история была рассказана, но ни разу не называ- ется река Конго, где происходит действие рассказа. Точный в географических описаниях, Конрад тут на- меренно ограничивается самыми общими словами – «река», «тьма», «земля»: Поднимаясь по этой реке, вы как будто возвращались к первым дням существования мира… Бывали моменты, когда все прошлое вставало перед вами… И в тишине этой жизни не было ничего похожего на покой. То было молчание неумолимой силы, сосредоточенной на неисповедимом замысле. Что-то мстительное было в этом молчании (61–62). При всем различии жары и холода, Конрад очень похоже описывает Конго под властью бельгийского ко- роля Леопольда II и Россию Николая II: Снег покрывал бесконечные леса, замерзшие реки, равнины огромной страны, стирая ориентиры, случайные черты земли, выравнивая все под одинаковой белизной, как будто чудовищно громадная белая страница ждет, когда на ней будет записана невероятная история (Conrad 2001: 25). Нет сомнений, что место действия рассказа о Курце – именно Конго. И все же Конрад отказывается поме- стить сердце тьмы в определенном месте, создавая суммарный образ имперского господства. Темные ме- ста, как и темные времена, есть на разных широтах. Для Локка «в начале весь мир был Америкой». Для Конрада вначале весь мир был Польшей.
Гегемон и арлекин
Главный герой повести, Курц, не говорит почти ни- чего, кроме: «Ужас! Ужас!»; за него и о нем говорят другие. Первый, не названный по имени рассказчик, путешествующий с Марлоу по Темзе, узнает о Курце от второго рассказчика – Марлоу, который сам узнал о Курце от третьего, который хорошо его знал. Этот тре- тий рассказчик – русский. Конечно, удивительно на- толкнуться на русского в сердце Африки; сам Мар- лоу встретил его там «с изумлением». Сын тамбов- ского священника, этот торговец жил в одном доме с Курцем, путешествовал и промышлял вместе с ним и участвовал в некоторых деликатных начинаниях. Он ухаживал за больным Курцем как цивилизованный че- ловек, но обожал его и приносил ему слоновую кость как туземец. Имя этого русского нам неизвестно. Он странный человек, но еще страннее то, что Марлоу верит его словам: Он стоял передо мной в своем пестром костюме, восторженный, фантастический, словно удрал из труппы мимов. Самое его существование казалось невероятным, необъяснимым, сбивающим с толку. Он был загадкой, не поддающейся разрешению… (97). Его костюм – кажется, из небеленого холста – был сплошь покрыт заплатами, яркими заплатами – синими, красными и желтыми… (93). Марлоу нравится этот странный тамбовец, и он раз- решает по крайней мере одну из загадок русского. Его причудливый костюм помогает вспомнить «что- то очень забавное, где-то мною виденное» (93). В са- мом начале рассказа Марлоу описывает карту, кото- рая висела в офисе нанявшей его компании: «В кон- це комнаты висела большая карта, расцвеченная все- ми цветами радуги. Немало места было уделено крас- ной краске – на нее во всякое время приятно смот- реть, ибо знаешь, что в отведенных ей местах люди делают настоящее дело, – много было голубых пятен, кое-где виднелись зеленые и оранжевые», и «пурпур- ная полоса на восточном берегу» (18). Эту карту Ко- нрад мог придумать, вспомнив известные слова Се- силя Родса: «Я заявляю, что мы первейший из наро- дов во всем мире… Если есть Бог, я думаю, он хо- чет, чтобы я закрасил как можно большую часть карты Африки красным цветом Британской империи» (цит. по: Spivak 1999: 13). На карте Африки не было части, окрашенной в российский цвет, – у России там не бы- ло колоний. Но в колониальные цвета была раскра- шена одежда русского авантюриста, который для Ко- нрада был символом империализма (Go Gwilt 1995) и пустоты (Said 1966: 146). Создав этого арлекина, воплощающего собой кра- сочную тьму колониального господства, Конрад при- внес в трагедию европейской колонизации Африки травму российской колонизации Польши. Тамбов еще дальше от полярного круга, чем Вологда, но темпера- мент у этого русского такой же, как у самоотвержен- ных полярных исследователей, которыми Конрад вос- хищался в юности: От дикой глуши он не требовал ничего, кроме возможности дышать и пробиваться дальше… Если чистый, бескорыстный, непрактичный дух авантюризма управлял когда-либо каким-нибудь человеком, то, несомненно, этим человеком был мой заплатанный юнец. Я готов был позавидовать ему, горевшему этим скромным и ясным пламенем (98). Это почти те же слова, что и в начале повести, ко- гда Марлоу противопоставляет жадных путешествен- ников в южные страны безупречным исследователям севера, «чьи помыслы были чисты, как воздух этих высоких широт». Чистота этого русского связана с его «очарованием». Это слово, glamour (лучше бы его пе- реводить цветаевским словом «чара»), Марлоу упо- требляет с настойчивостью. «Я там [на Северном по- люсе] не бывал и теперь не собираюсь туда ехать. Очарование исчезло», – говорит он в начале расска- за. Этот же северный гламур он находит в новом зна- комом: «Чары увлекали его вперед, спасали от гибе- ли» (97–98), – «Glamour urged him on, glamour kept him unscathed». Приближаясь к Центральной станции, Марлоу де- лает «необычайную находку»: в заброшенной хижине он обнаруживает книгу «Исследование некоторых во- просов навигации». Попавшейся ему книге 60 лет, так что напечатана она была примерно в годы экспеди- ции Франклина. На полях ее – карандашные коммен- тарии, относящиеся к тексту, а написаны они шиф- ром, ключа к которому у Марлоу нет. Для него эта кни- га остается «из ряда вон выходящей тайной» (68–69), пока он не встречает русского, одетого в цветные лох- мотья. Теперь он понимает, что комментарии написа- ны кириллицей. Весь этот эпизод выпадает из контек- ста и сам представляет собой некий шифр. Конечно, странно встретить в Конго русского авантюриста, но, если уж так произошло, мало удивительного в том, что заметки на полях его книги написаны по-русски. В тек- сте, переполненном значениями, что они могут озна- чать? Заметки на полях играют важную роль в «Сердце тьмы» и в эссе «География и некоторые исследова- тели». Нацарапанные на последней странице отче- та Курца слова «Истребляйте всех скотов!» меняют смысл всего документа. На том же листе, где стоят слова «Все идет хорошо», моряки Франклина сооб- щают о смерти командира. В обоих случаях основной текст лжет, а заметки на полях раскрывают истину. По отношению ко всей повести Конрада ту же роль игра- ет его эссе «География и некоторые исследователи», которое частично объясняет и частично деконструи- рует «Сердце тьмы». Непрочитанные комментарии на полях английской книги о навигации играют такую же роль. Почти все, что Марлоу узнал о Курце и что знаем мы, ему рассказал русский авантюрист (Brooks 1996: 70). Особенно это касается самой интересной части истории, которая исходит от русского арлекина, – того, как Курц обращался с туземцами: «этой изумительной повести, которая не столько была рассказана, сколь- ко внушена мне унылыми восклицаниями, пожимани- ем плеч, оборванными фразами, намеками, перехо- дившими в глубокие вздохи» (101). Марлоу не может ни подтвердить, ни опровергнуть слова и толкования своего русского информатора: когда он сам находит Курца, тот уже при смерти. Но в предложенной ему интерпретации Марлоу не сомневается, как не сомне- ваются его слушатели и почти не сомневаемся мы, читатели. Однако Марлоу сам признает, что арлекин пресмыкался перед Курцем «не хуже любого из дика- рей» (104). Для отстраненного наблюдателя этот рус- ский слишком вовлечен в свою историю. Интерпретация – вещь важная; она особенно важ- на, если сырых данных нет, а интерпретация являет- ся единственным источником. История Курца, расска- занная тамбовским поповичем лондонскому матросу в сердце Африки, – притча о новом, эффективном и опасном методе колонизации, связанном с очарова- нием, околдованием жизненного мира. Курц не про- сто «отуземился» (Rothberg 2009: 83). Вместе со сво- им русским другом этот европеец стал более диким, чем дикари, чтобы внедриться в систему их верова- ний с «эффективностью», какой обеспечила их циви- лизация. Соединив «научно» обоснованную магию с силовым принуждением, Курц реформировал абори- генов с единственной и непонятной им целью – сво- его обогащения. Он не миссионер, который стремит- ся заменить одну систему верований другой. Он ско- рее подобен вирусу, изнутри поразившему дух и веру туземцев, чтобы заставить их приносить жертвы. Это своего рода внутренняя колонизация. Империализм особенно токсичен, когда не просто действует грубым принуждением, а успешно добавля- ет к ней религиозную или идеологическую веру, силой и обманом заставляя эксплуатируемое население ис- пытывать ее. Индийские исследователи удивляются британской системе «доминирования без гегемонии»; исследователи российской колонизации удивляются проявлениям того, что я ранее назвал «отрицатель- ной гегемонией» (см. главу 7); но самыми удивитель- ными моментами в истории империализма были те, когда гегемония была успешной. Именно в эти момен- ты бремя белого человека бывало самым тяжким, и за них он потом испытывал особое раскаяние. Настоящий европеец, Курц не случайно полу- чил русского компаньона, а Марлоу – информатора. «Сердце тьмы» имело много источников: унаследо- ванное от родителей знание о том, что поляки дела- ли в Украине, память о российских преступлениях в Польше и британских преступлениях в Индии, впе- чатления Конрада от посещения Бельгийского Конго, а еще смутное ожидание будущих революций в Рос- сии и в колониях, которые, как догадывался Конрад, создадут новые виды тьмы. Уходя в далекий и осо- бенный народ, внедряясь в его религию и принуждая ее работать на «идею», панъевропеец Курц делал то, что пытались сделать с «народом» поколения рус- ских радикалов и их наследников. Народниками, хо- дившими во внутренние российские колонии, двига- ла не жажда прибыли, а чистые утопические идеалы. Сходство между ними и столь отличными от них про- мышленниками-колонизаторами состояло в методах, сочетавших знание и чару, детальные исследования и прямой обман. Наряду с огнестрельным оружием «эффективность» Курца нуждалась в социальных и гуманитарных науках. Именно поэтому у Конрада са- мым успешным промышленником становится ученый, обладающий репутацией в научных обществах. В конце XIX века социология и антропология откры- ли новые методы для того, чтобы понять народ и из- менить его. Читая Дюркгейма одновременно с Марк- сом, радикальные интеллектуалы спрашивали себя: если ритуалы приобщают к ценностям, почему бы не создать новые ритуалы? Если боги сменяют друг дру- га как цари, почему бы не возвести на трон новых бо- гов? Если, к примеру, в России нет рационально мыс- лящего пролетариата, а есть мистическое крестьян- ство, то, может быть, российскую революцию подтолк- нет не просвещение, а процесс, прямо ему проти- воположный? В духе времени, склонного к констру- ированию на ничьей земле, этот процесс называли «богостроительством»27. Такой процесс сознательно- го, планируемого околдовывания мира должен опе- раться на верования народа, чтобы, преобразовав их, вести народ к новой жизни. Но эти верования, какие они есть, известны только специалистам – этногра- фам, историкам; так эксперты и становятся авангар- дом революции (см. главу 10). Дети священников и знатоки сектантских общин, некоторые из них профес- сиональные революционеры и убежденные богостро- ители, выглядели и говорили как конрадовский арле- кин-попович, хотя и отправлялись на берега Волги, а не Конго. Трудясь рядом с экзотическими сектанта- ми, чтобы возглавить их и эксплуатировать ради ре- волюции, эти интеллектуалы уподоблялись Курцу и его спутнику арлекину, свидетелю его «невыразимых» изобретений. Я могу себе представить, как какой-ни-
27 Об экспериментальном богостроительстве русских революционе- ров см.: Williams 1986; Stites 1989; Scherr 2003; Rosenthal 2004. О попу- лярности Дюркгейма в России начала XX века см.: Гофман 2001. будь новый Марлоу найдет в архиве Анатолия Луна- чарского записку «Истребляйте всех скотов!» Это, ко- нечно, тоже была бы «необычайная находка», но она бы не изменила историю, какой мы ее знаем. Изу- чавший философию в Цюрихе, писавший драмы о Фаусте и Кромвеле, настоящий европеец и русский богостроитель, Луначарский стал первым народным комиссаром просвещения в большевистском прави- тельстве.
Продукт природы
Николай Лесков написал много романов и статей о разных сферах жизни в Российской империи. Он пи- сал о рекрутах из крестьян, судебной медицине, пьян- стве низших классов и других социальных вопросах. Его также интересовали проблемы религии, в выс- ших сословиях и в народе. Лесков начал карьеру с должности мелкого судебного чиновника в Киеве, за- тем стал секретарем рекрутского присутствия и так бы и остался в гоголевских чинах, если бы жизнь его не изменил британский родственник Александр Скотт (Шкотт). Муж тетки Лескова, Скотт управлял огром- ными поместьями министра внутренних дел Льва Пе- ровского (см. главу 8) и владел торговой компанией «Шкотт и Вилькенс», которая продавала российским землевладельцам британскую сельскохозяйственную технику. В 1857 году молодой Лесков вышел в отстав- ку и поступил на работу к Скотту. Несмотря на высо- кие связи, российский бизнес предприимчивого бри- танца шел туго. В России Скотт превратился в яз- вительного старика, который, глядя на непроданную технику, делился с племянником классическими иде- ями неудавшегося империалиста: «Все это не годится в России… Здесь ничто хорошее не годится, потому что здесь живет народ, который дик и зол». Лескову казалось, что дядя шутит, но тот не шутил. Через мно- го лет, в 1893 году, Лескову впомнились поразившие его слова британского родственника: Ты русский, и тебе это, может быть, неприятно, но я сторонний человек, и я могу судить свободно: этот народ зол; но и это еще ничего, а всего-то хуже то, что ему говорят ложь и внушают ему, что дурное хорошо, а хорошее дурно. Вспомни мои слова: за это придет наказание, когда его не будете ждать!28 (368). Под управлением Скотта в поместьях Перовско- го «эксплуатировали все, что родит земля», прежде всего самих крестьян. Новая карьера Лескова нача- лась с поручения надзирать за переселением кре- 28 «Продукт природы» цит. по: Лесков 1958: Т. 9. Номера страниц приводятся в скобках. стьян, которых Перовский скупил у мелких помещи- ков Орловской и Курской губерний и переводил в свои черноземные поместья. Граф умер нескольки- ми месяцами ранее, и его имения перешли к одному из братьев. Управлявший этими имениями Скотт ре- шил использовать возможность заселить южные по- местья, прежде чем произойдет ожидаемое освобож- дение крестьян. В этой истории чувствуется жутко- ватая симметрия с «Мертвыми душами»: теперь на переселение шли живые крестьяне, а помещик был мертв. Во время прошлых переселений крестьянам Перовского приходилось преодолевать сотни кило- метров на телегах, так что почти половина сбегала или умирала в пути. В этот раз Скотт нанял барки, что- бы перевезти крепостных, которых он называл «про- дуктом природы», вниз по Оке и Волге. Племяннику он поручил надзирать за «сводом» крестьян, придумав для него особое положение. «Царствуй, но не управ- ляй», – наставлял Скотт племянника в деле непря- мого правления. Править должен был «надежный че- ловек» Петр, которого Скотт по-колониальному назы- вал Пизарро, сравнивая его с завоевателем Перу. С ужасом описывая столь характерное для Российской империи переселение, Лесков представляет его так, что в памяти всплывает вывоз африканских рабов в Америку. Заново воображая Петра-Пизарро много лет спустя, Лесков делает его «черным кудрявым мужи- ком… с черными огненными глазами, черными срос- шимися над носом бровями… и маленькой черной окладистой бородой». Все белые в этом рассказе – мертвый Перовский, британец Скотт, слабый Лесков и самозваный исправник – отсутствуют, никчемны или мошенники. Единственный сильный человек – «чер- ный мужик», предводитель нового переселения ра- бов. Когда Лесков и Пизарро грузили крестьян на бар- ки, они обратились за помощью к полиции, иначе им было бы не справиться с тремя барками крестьян – несколькими сотнями семей, которых силой отправ- ляли в долгий путь по русским рекам. Крестьяне, од- нако, не выглядели несчастными сверх обычного: [На барках] сидели люди босые, полураздетые, – словом, такие жалкие и обездоленные, как их обыкновенно видишь в русской деревне. Я тогда думал еще, что крестьяне и везде должны быть только в таком виде, как мы их привыкли видеть в России. Смирение их тоже было обычное в их положении (345). Во время плавания крестьян занимало только од- но развлечение, называемое словом «искаться». Они расчесывали тела, стремясь избавиться от вшей, с ко- торыми не могли справиться. Развести на барке ко- стер, чтобы прокипятить одежду, было нельзя; в ре- ке крестьяне отказывались мыться, потому что счи- тали, что от воды заведется еще больше вшей. Они ужасно страдали и охотно показывали кровавые рас- чесы. Лесков пытался помочь им, но, когда он поде- лился своей заботой с Пизарро, в ответ получил одну замечательную фразу: «Кому, сударь, людей жалко, тому не нужно браться народ на свод водить». Лес- ков понимал, что Пизарро прав, хотя один раз все-та- ки не дал ему выпороть крестьян прямо на барке. По- том крестьяне увидели на берегу баню и умолили Лес- кова пристать к берегу. Они клялись, что быстро воз- вратятся, ведь на барке оставались их жены и дети – как они могут не вернуться назад? Лесков разрешил сорока мужикам сходить в баню, и они тут же побежа- ли домой, хотя их дома были за сотни верст. Лескову пришлось снова позвать полицию; три казака пойма- ли и выпороли сорок беглецов. Пока крестьян наказы- вали, глава местной полиции (как позже выяснилось, самозванец) запер Лескова у себя дома, чтобы он не мешал пороть крестьян. Сидя под замком, Лесков чи- тал книги из библиотеки хозяина, в которой оказались свободолюбивые труды Герцена и Грановского. А по- том все вернулись на барку: Несмотря на ночной сумрак, я видел, как их «гнали». Перед этим шел дождь, а почва была глинистая, и было смешно и жалко смотреть, как они шлепали и как ноги их волоклись и расползались по мокрой глине, причем где скользила и падала одна передняя пара – то же самое проделывали и все другие (351). Работая торговым представителем дядюшкиной компании, Лесков объездил российскую провинцию. Он писал сочувственные к народу романы и сати- рические очерки об интеллигенции, которые создали ему скандальную репутацию. Но, оставаясь челове- ком практическим, он не забывал цитату, которую при- писывал Генриху Гейне: «Кто любит народ, тот дол- жен сводить его в баню».
Конэсер
Марлоу разговаривал с пассажирами на борту яхты как с равными. Он рассказывал им о том, кто стоял ниже их – черных людях в стране слоновой кости, – и о европейце-сверхчеловеке по имени Курц. Исто- рия Марлоу необычна, но его собеседники и мы, чи- татели, верим ему. Другое дело – Иван Флягин, рас- сказчик в «Очарованном страннике» Лескова. По ме- ре того как он рассказывает свою историю, случай- ные пассажиры все более недоверчиво относятся к нему и к тому, что он говорит. Тем не менее они про- должают слушать и вообще относятся к нему с циви- лизованным интересом, – с большим любопытством, чем то, с которым Флягин относился к туземцам, сре- ди которых ему пришлось жить. Исследователи ха- рактеризуют Флягина по-разному, от «русского супер- мена» (McLean 1977: 241) до «обычного русского че- ловека» (Franklin 2004: 108). Он одет как монах-«чер- норизец», хотя на самом деле он – монастырский ку- чер. У него есть дар лошадника-конэсера, знатока и любителя лошадей; с людьми ему труднее, хотя по хо- ду своей истории он их тоже оценивает, покупает, бьет нагайкой, а иногда и любит так, как любят отменную лошадь. Разочарованные пассажиры постепенно рас- познают в нем самозванца (вспоминается история о том, как Владимир Даль разоблачил беглого крепост- ного, узнав по акценту, откуда он родом, – см. главу 8). Начавшись как разговор равных, история Флягина превращается во встречу европейцев с благородным дикарем. Флягин рассказывает о своей жизни, стоя на бор- ту судна, которое везет паломников и снабжает необ- ходимым монастыри на островах Ладожского озера. Пароход находится примерно в одном дне неспешно- го пути от Петербурга, к северу от истока Невы. Че- рез эти земли пролегает путь к древнему сердцу Рос- сии. Как и у Темзы, у Невы были мгновения сияния, тьмы и мерцания. Как и Англия, Россия была страной колонизованной и колонизующей. Римляне не добра- лись до этих берегов, но по ним прошли финны, шве- ды, русские и немцы, некоторые по нескольку раз. Ес- ли Рюрик действительно вышел из Скандинавии, то здесь, по Неве и Ладоге, он плыл на своей ладье к Новгороду. В противоположном направлении, из Нов- города через Онегу и Ладогу, шли в Европу меха. Те- перь здесь, рядом со столицей империи, Флягин по- вествует о своей кочевой жизни, которая бросала его из русской глубинки в пустыни Средней Азии, на Кав- каз, а потом на озера и острова Русского Севера. Для Марлоу плавание из Британии в Европу, а потом в Аф- рику означало, что он пересекал моря, государства и границы. Все приключения Флягина происходят внут- ри России. Пересекая степи, пустыни и горы, оказы- ваясь среди чужих и часто враждебных народов, Фля- гин никогда не покидает «родную землю». Марлоу – критически настроенный, рефлексирующий империа- лист, один из тех, кто участвовал и в колонизации, и в деколонизации мира. Очарованный и чарующий, Фля- гин совсем лишен любопытства и критического мыш- ления. Читатель неизбежно оказывается ближе к пас- сажирам на борту судна, чем к самому Флягину, крас- норечивому, но непроницаемому рассказчику. С его навязчивой чарой невозможно идентифицироваться: мешают несдержанная сила, причудливая религиоз- ность, аморальная спесь, глубокий контакт с живот- ными и нехватка человечности. Если Флягин – сверх- человек, то описан он со здоровой дозой человече- ской иронии. «Очарованный странник» Лескова начинается с то- го, что пассажиры ненадолго оказываются в Коре- ле, небольшом городке на берегу Ладожского озера, «этом бедном, хотя и чрезвычайно старом русском поселке, грустнее которого трудно что-нибудь выду- мать». Основанную финнами Корелу в 1310 году взя- ли новгородцы, потом в 1580 году – шведы, в 1595-м – Московское государство, в 1617-м – снова шведы, в 1710-м – петровские войска. В 1920 году Корела во- шла в состав Финляндии, в 1940-м была захвачена Советским Союзом, в 1991-м осталась в составе Рос- сии. Четыре раза поменяв название, Корела известна как Приозерск, дачный курорт на Ладоге. Много раз захваченный и ни разу не освобожденный, Приозерск – город, у которого нет причин для веселья; все же и его рекордная грусть, пожалуй, преувеличена. В рас- сказе Флягина грусть разлита по азиатской пустыне, где туземцы взяли его в плен и искалечили, по его родной губернии в Центральной России, где вся его жизнь была одной сплошной поркой, и по столице им- перии, где он бедствовал так, что играл роль демона в театре. Но для Лескова сердцем грусти была имен- но Корела – городок, похожий на сотни других, напри- мер на Пензу, где и Лесков, и его герой Флягин жили некоторое время: В этой Пензе… люди дошли до того, что хотели учредить у себя все навыворот: улицы содержали в состоянии болот, а тротуары для пешеходов устроили так, что по ним никто не отваживался ходить. Тротуары эти были дощатые, а под досками были рвы с водою. Гвозди, которыми приколачивали доски, выскакивали, и доски спускали прохожего в клоаку, где он и находил смерть. Полицейские чины грабили людей на площади; предводительские собаки терзали людей на Лекарской улице… а губернатор собственноручно бил людей на улице нагайкою; ходили ужасные и достоверные сказания о насилии над женщинами, которых приглашали обманом на вечера в дома лиц благороднейшего сословия… (1958: 9/369). Из такой среды, которую Лесков называет людским Загоном, органично вырастает Флягин. Лесков дает ему талант рассказчика и сильный, часто разруши- тельный характер, но иронию оставляет себе. Рож- денный крепостным, Флягин вырос на конюшне и сбе- жал от хозяина, когда его выпороли за то, что он от- сек хвост кошке, съевшей голубя. Потом он скитался с цыганами и участвовал в «татарском» соревнова- нии – пороть друг друга нагайками, «вроде как госпо- да на дуэли». Хорошо освоив эту «азиатскую практи- ку», Флягин запорол противника-татарина до смерти. Наградой ему стала прекрасная лошадь, но Флягину снова пришлось бежать. Зайдя далеко в пустыню, он был взят в плен азиатским племенем, люди которо- го искалечили его, зашив в его пятки конскую щети- ну. Среди этих «татар» Иван прожил одиннадцать лет, выучил их язык, лечил их травами и магией, взял себе несколько жен и стал отцом их детей, имен которых не помнил. Успех среди туземцев сочетался у него с пол- ным отсутствием интереса к ним; у «татар» не было ничего хорошего, кроме коней. Не понравились ему и русские миссионеры, которых он встретил в пусты- не: «Азията в веру приводить надо со страхом, чтобы он трясся от перепуга, а они им бога смирного пропо- ведывают», – высказывает он свою теорию чары. Но миссионеры проповедовали Христа смиренного и бы- ли убиты аборигенами. Потом из Хивы в пустыню пришли британские шпи- оны. В этом русском варианте «Кима» Большая игра воображается с другой стороны Гималаев. Готовясь к войне с Россией, британцы хотят купить в Средней Азии лошадей. Флягин портит им торговлю, но бри- танцы, напугав племя фейерверком, крадут лошадей и сбегают. Оставшиеся фейерверки Флягин использу- ет так же, как Курц, крестит племя огнем и молнией и объявляет себя богом. Так ему удается уйти из пу- стыни обратно в Россию. Там его возвращают старо- му хозяину, который усердно порет еще недавно быв- шего Богом Флягина за его давний побег. Флягин возвращается к торговле лошадьми с азиа- тами и работает на князя, который доверяет ему день- ги, коней и женщин. Но оба влюбляются в одну и ту же красавицу – цыганку Грушу. Флягин доставляет ее патрону, а когда беременная Груша надоедает князю, она умоляет Флягина убить ее. Ради любви к ней он бросает ее в реку, создавая еще один сюжет с жертво- приношением женщины (см. главу 12). Флягин вновь бежит, на сей раз в армию, воюющую на Кавказе. Со- вершив героические подвиги, он находит себе послед- нее пристанище, став кучером при северном мона- стыре. Призраки Груши и других убитых преследуют Флягина, но он отгоняет их частым постом и земными поклонами. После того как Флягин рассказал пассажирам об убийстве Груши, что-то странное происходит с его ис- торией: она превращается в бессмысленные рассуж- дения, в несвязную проповедь, граничащую с бре- дом. Вначале очаровавший слушателей, в конце по- вести рассказчик звучит как безумный ханжа, одоле- ваемый виной, агрессией и соблазном. Призрак Гру- ши остался с ним, несмотря на все посты и покло- ны. Странствие находит свой конец, который Лесков решил изобразить самыми необычными средствами своего словесного мастерства. Лекарь, который поль- зовал Флягина в монастыре, «не смог разобрать, что он такое: так просто добряк, или помешался, или вза- правду предсказатель». Не могут разобрать и слуша- тели, не могут и читатели. Родившись в семье священника, ставшего коллеж- ским асессором и получившего дворянство, Лесков окончил всего два класса гимназии; но он многому на- учился сам. В зрелые годы он стал тонким иронистом, просвещенным либералом и последователем одного из величайших диссидентов в истории – Льва Толсто- го. Как многие крупные русские писатели или даже больше, чем они, Лесков был склонен к нарративной игре, насмешливо экспериментируя с героями, чита- телями и авторской позицией. То, что у Конрада назы- вается «тьмой», Лесков зовет «грустью». Рассказан- ные на спокойной пресной воде, обе истории, «Серд- це тьмы» и «Очарованный странник», вскрывают цен- тральные трагедии своих имперских народов, разво- рачивавшиеся в различных стихиях. Обе повести по- строены как рассказ от первого лица внутри автор- ского повествования. В обеих повестях образ сверх- человека создан для того, чтобы его разрушить. На- деленный, как Курц, необычными талантами, Флягин тоже реализует их в насилии и чаре. Истинный герой империи, он знает животных лучше, чем людей. Лю- бя женщину, он убивает ее – поистине грустная ис- тория. Флягин «великолепен и отвратителен», пишет историк (Franklin 2004: 109). Интересно отметить, на- сколько это мнение созвучно тем словам, которыми Марлоу заканчивает свою историю римского колони- ста в Британии: «Чарующая сила отвратительного». Сидя на палубе и повествуя об очарованных стран- ствиях в далеких землях, Флягин – одновременно сви- детель и агент колониализма, Марлоу и Курц в одном лице. Но Флягин еще и туземный информатор, гово- рящий продукт природы – позиция, отсутствующая в «Сердце тьмы», где черные субалтерны молчат. В от- личие от Флягина Марлоу и Курца не пороли; в отли- чие от черных жертв Курца и вшивых жертв Пизарро, Флягин может рассказать нам свою историю сам. Рас- сказ Марлоу тоже не из приятных, но он заканчива- ет его, чтобы говорить от имени тех, кто говорить не может. Русские были одновременно колонизаторами и колонизуемыми, и они могли говорить. И Флягин го- ворит, пока может. Глава 12 Жертвенные сюжеты В 1850 году богатый дворянин Александр Сухо- во-Кобылин, деливший время между переводами из Гегеля и распутством в высшем свете, избавился от любовницы-француженки. Он привез ее из Парижа в Москву, прожил с ней несколько лет и был к ней бо- лее или менее привязан, но в этот момент у него бы- ли и другие связи. Француженку нашли на дороге с перерезанным горлом и следами побоев на теле. Хо- тя Сухово-Кобылин обвинил в убийстве своих слуг и подкупил полицейских, подозрение пало на него. Следствие длилось семь лет и закончилось тем, что и Сухово-Кобылин, и его крепостные были оправданы. До наших дней ученые спорят, кто убил Луизу Симон (Murav 1998; Селезнев, Селезнева 2002). Находясь в заключении, Сухово-Кобылин начал писать комедию, потом другую. Его знаменитая трилогия заняла трид- цать лет работы. В первой комедии богатая невеста, соблазненная мошенником, едва спасается от смер- ти. Во второй ее отец отдает свое состояние, чтобы спасти дочь от полиции, и умирает. В третьей поли- цейский офицер превращается в оборотня, инсцени- руя свою смерть и воскресение. С 1850-х по 1880-е годы женские персонажи отступали в этом цикле на второй план, позволяя корыстным и безумным мужчи- нам уничтожать самих себя без всякой помощи с их стороны. С характерной для этого автора черной иро- нией, эпиграф к трилогии взят из Гегеля: «Кто разум- но смотрит на мир, на того и мир смотрит разумно». Русская беллетристика интересовалась имперским опытом не меньше историографии. Однако в отличие от исторической нон-фикшн роман всегда связывает отношения между народом и империей с отношения- ми между мужчиной и женщиной. Ключевыми элемен- тами национальной образности были две романтиче- ские и колониальные темы: русская женщина как тра- гическая жертва и русский крестьянин как благород- ный дикарь. Великие писатели посвящали этим темам свои произведения, и эти темы делали их великими писателями.
Контактная зона романа
Изучая литературу путешествий, Мэри Луиза Пратт ввела понятие контактной зоны, определяемой как «пространство, в котором народы, исторически и гео- графически разделенные, входят в контакт друг с другом и устанавливают длительные отношения, ча- сто в условиях принуждения, расового неравенства и неразрешимого конфликта» (Pratt 1992: 6). Такой зоной контакта был и русский роман, в котором раз- ворачивались конфликтные отношения исторически и культурно разделенных людей, мужчин и женщин. Рассуждая об исторической поэтике романа, Михаил Бахтин среди прочих «устойчивых хронотопов» выде- лил хронотоп дороги. В классификации Бахтина ро- ман путешествий развивается по двум направлениям: в первом случае «дорога проходит по своей родной стране, а не в экзотическом чужом мире», во втором – «аналогичную дороге функцию… несет “чужой мир”, отделенный от своей страны морем и далью» (Бахтин 1975: 392–394). В обоих случаях, считал Бахтин, ге- рой сознает экзотическую природу происходящего, но в первом типе романа это «социальная экзотика», а во втором – экзотика природная и этнографическая, связанная с далекими путешествиями. Примером первого, «внутреннего», типа романа был «Вильгельм Мейстер» Гете, а второго, «внешне- го», – «Робинзон Крузо» Дефо. Все примеры из рус- ской литературы, которые приводит Бахтин, от Ра- дищева до Некрасова, относятся к внутреннему ти- пу. Путешествие в социальном пространстве, от од- ного класса к другому, для романа – такая же выгод- ная стратегия, как и путешествие в пространстве гео- графическом, между континентами. Дорога принима- ет на себя функцию остранения; повседневное в ней становится экзотичным, надоевшее – новым и инте- ресным. Эти идеи у Бахтина связаны с другим типоло- гическим нововведением – «идиллическим хроното- пом». Литература, писал Бахтин в 1937 году, создава- ла различные типы идиллий «со времен античности и до последнего времени», а литературоведы не по- няли и не оценили «значение идиллии для развития романа». Из-за этого, пишет Бахтин, «искажены все перспективы» в истории романа. Бахтин сосредото- чивается на одном из главных спектов идиллии: «Че- ловек из народа в романе очень часто идиллическо- го происхождения». Соответственно, идиллия проти- вопоставлена утопии по хронотопу: утопия находит- ся на далеких островах, идиллия – в местной глубин- ке. Бахтин кратко рассматривает «сублимацию идил- лии» у Руссо, «возвращение идиллии» у Толстого и «крушение идиллии» у Флобера. Далее он утвержда- ет, что «в русской литературе, конечно, хронологиче- ские границы этого явления сдвинуты ко второй поло- вине XIX века», когда роман был во власти «идилли- ческого комплекса» (1975: 384). Развивая эти идеи, я хочу отметить, что в русском романе Человек из Народа обычно противопоставлен Человеку Культуры. Каждый из них по определению живет в своей среде, а встречаются они в контактной зоне романа. Сводит их род занятий или случай, но чаще всего – «дорога». В романных сюжетах эти два типа персонажа, Человек Культуры и Человек из На- рода, вступают в разные отношения, от смертельно- го соперничества до спасительного братства. Один из этих типов исторический, а другой – идиллический. В своем времени обычно укоренен Человек Культу- ры, а Человек из Народа обладает надысторически- ми, хоть и национальными чертами. Наделенный спо- собностью и желанием перемещаться в культурном пространстве, Человек Культуры проникает в идилли- ческое, вневременное пространство Человека из На- рода, где рискует остаться. Любовь мужчины и женщины – вечный предмет ро- мана. Тем не менее франко-американский теоретик литературы Рене Жирар (Girar 1965), которого перво- начально, как и Бахтина, вдохновлял Достоевский, по- казал, что эротическое желание в романе нуждается в медиаторе. Чтобы рассказать историю любви, рома- ну требуются не два персонажа, а три. Соперничество двоих мужчин за любимую женщину порождает па- радоксальный эффект медиации. Между мужчинами, которые пытаются превзойти и устранить друг дру- га, возникают отношения взаимозависимости. Иногда читатель даже начинает подозревать, что женщина, предмет их страсти, не имеет в романе особого зна- чения. В разных текстах отношения между соперни- ками интерпретируются как мистические, политиче- ские или эротические. Жирар объясняет эту триангу- лярную структуру в целом, а меня интересует ее спе- циальная модификация, свойственная русским рома- нам XIX века. Согласно теории Жирара (Girar 1965, 1995), если общество не может достичь мира с помощью закона и суда, оно приводит в действие древний механизм жертвоприношения, понимаемого как коллективное участие в акте насилия. Исторические общества от человеческого жертвоприношения перешли к живот- ному, а затем от реальной жертвы – к символической. Что происходит в светском обществе, где религиоз- ные обряды значат все меньше, но судебная систе- ма остается слаборазвитой? В таком обществе можно ожидать неконтролируемый рост насилия и его сим- волических субститутов. А может быть, сам роман яв- ляется механизмом замещения жертвоприношения? Здесь ради коллектива умирают не люди, а их репре- зентации. Наряду с драмой и оперой, где работали сходные механизмы, в XIX веке роман был одним из средств жертвоприношения. В следующем столетии эта роль перешла к кино. Конечно, не в каждом рома- не в конце появляется труп, но таких романов много. А у трупа всегда есть пол. «Человек из народа появляется в романе как но- ситель мудрого отношения к жизни и смерти, утра- ченного господствующими классами», – писал Бах- тин (1975: 384). Чаще всего этот загадочный персонаж обладает мистической и угрожающей властью, кото- рая делает его подобным Богу Отцу. Отношения меж- ду героями построены по модели Книги Бытия. Че- ловек Культуры, потомок согрешившего Адама, спо- рит с Человеком из Народа за власть над русской Евой, бесклассовым, но национальным объектом же- лания. Гендерная структура пересекается с классо- вой, и обе они заключены внутри национального про- странства, которое символизирует Русская Красави- ца. Иногда она пассивна, но чаще ей предоставлено право делать выбор между соперниками-мужчинами. Взаимодействуя с типическими хронотопами и ре- альными историческими ситуациями, этот треуголь- ный сюжет создает огромное разнообразие русско- го романа. Конечно, такое прочтение упрощает дело: есть романы, у которых мало общего с нашим сюже- том, а в тех, которые в целом соответствуют схеме, есть много персонажей и сюжетных ходов, не вмеща- ющихся в триангулярную модель. Однако я покажу, что в ее многообразных осуществлениях эта нарра- тивная структура отражает тонкие особенности внут- ренней колонизации и их развитие в большом истори- ческом времени. В финале этих богатых, разветвлен- ных нарративов мы часто можем разглядеть древний мотив жертвоприношения, разрешающий проблему, которую Жирар определил как «жертвенный кризис». В зависимости от того, кого именно роман приносит в жертву – Человека из Народа, Человека Культуры или Русскую Красавицу, – можно выделить несколько типов триангулярного сюжета. Еще одна гипотеза со- стоит в том, что на протяжении XIX века в роли роман- ной жертвы персонажи-мужчины постепенно замеща- ли женщин.
Дар и милость
В 1882 году французский историк Эрнест Ренан определил «нацию» через общий опыт страдания и жертвоприношения. «Общее страдание сильнее объ- единяет, чем радость… Нация – это великая солидар- ность, основанная на чувстве жертвы» (Renan 1996: 53). Ренан имел в виду войны и революции, но в вымышленной жизни, которую создает культура, эти жертвенные нарративы проигрываются без пролития настоящей крови. За сорок лет до Ренана герой рус- ского романа рассуждал так: «Мы неспособны более к великим жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия, потому что знаем его невозможность». Это слова Печорина из «Героя нашего времени» Лермонтова (1840). Среди персона- жей, гибнущих по ходу действия этого романа, боль- шинство – женщины; Печорин, вероятно, не считал их «великой жертвой». В поэме «Демон» Лермонтов изображает падшего ангела, влюбленного в женщи- ну Кавказа. Погубленная его возвышенной страстью, она умирает после поцелуя, а Демон в печали улета- ет. Ничего не случилось: в колонии погибла еще од- на женщина. Если бы все произошло наоборот – де- мон-мужчина, загрязненный низкой плотью, умер, – перевернулся бы ад и содрогнулись небеса, случи- лась бы своего рода революция. Но в русской лите- ратуре такое станет возможным значительно позже, когда возможность собственного счастия соединится с благом человечества, а путь к нему будет открыт великими жертвами. Жертвенная смерть много зна- чила для романтического текста, но не менее важен и выбор жертвы: мужчина это или женщина, человек из высших или низших сословий? Пол и класс жерт- вы – исторические переменные, ключевые элементы в развитии сюжета. Пушкин сформировал триангулярную конструкцию в «Капитанской дочке»: восставший казак Пугачев – Человек из Народа, молодой офицер императорской армии Гринев – Человек Культуры, и Машенька – Рус- ская Красавица. В народе скрыты ужасающие глуби- ны, тайная сила и невыразимая мудрость; за госу- дарством лишь дурная дисциплина и чуждая рацио- нальность. Казак-старовер и романтический бунтов- щик, Пугачев пугает и чарует всех, даже Гринева, в остальном верного империи. История разыгрывает- ся в большом имперском пространстве между Санкт- Петербургом и Оренбургом – столицей, расположен- ной на периферии, и далекой провинцией в географи- ческом центре империи. В этническом и культурном отношении смесь казаков, башкир и беглых русских, восставших в оренбургских степях, не так уж сильно отличалась от своего противника – нерегулярных ча- стей императорской армии. Обе стороны сражались против своих, и все же их борьба принадлежит исто- рии колониальных войн. Многие персонажи «Капитан- ской дочки» – и пугачевцы, и армейские офицеры – начали императорскую службу во время Семилетней войны с Пруссией (Кретинин 1996). Гринев очень по- хож и на исторического Болотова, только родился два- дцатью годами позже, и на своего ровесника Держа- вина. Бунтовщики носят русские бороды и восточные штаны – татарские шаровары у Пугачева, киргизские у его товарища. Пушкин описывает бунтовщиков со смесью ориенталистских предрассудков и уважения, а русских и немцев, которые представляют имперскую власть в степи, с немалой иронией. «Капитанскую дочку» надо перечитывать в сравни- тельном контексте таких событий, как более позднее восстание сипаев в британской Индии (1857), которое сейчас называют Первой войной за независимость. В британских нарративах о восстании сипаев обычен мотив ужасных казней и изнасилований, которым под- вергались англичане и англичанки в крепостях, за- хваченных повстанцами (Sharpe 1991). То же мы ви- дим и в «Капитанской дочке», с одним исключением: Машенька, захваченная Пугачевым, остается цела и невредима. На фоне жуткого насилия, натурально по- казанного Пушкиным, отсутствие насилия в отноше- нии желанной всеми Машеньки является своего рода минус-приемом. Честь героини критически важна не только для героев повести, но для всей ее конструк- ции. Спасая Машеньку, Пушкин дает ей возможность рассказать о своей истории самой императрице, при- зывая ее – и читателя – к милости к восставшим и пав- шим. Сюжет полон перемещений в культурном про- странстве, но самое невероятное из них – сначала в самый низ бунтующего народа, потом в самый верх имперского порядка – осуществляет женщина. Чита- тель, знавший реалии крестьянских бунтов, понимал необычность фабулы и, соответственно, мог оценить ее идеологическое значение. Непроницаемая для имперской власти провинция подчиняется своим правилам обмена, и это касается насилия в той же степени, что и богатства. Во всем тексте «Капитанской дочки» туземные обряды даре- ния взаимодействуют с рационализмом и правосуди- ем имперского государства, давая им проверку боем. Выявляя эти два конфликтующих принципа, Пушкин пытается найти равновесие между ними. Первый дар в этом романе – пушнина. Гринев жалует Пугачеву за- ячий тулуп: «Бродяга был чрезвычайно доволен моим подарком». Как в исследованиях Марселя Мосса из жизни ма- ори, так и в примерах Пушкина из жизни казаков, дар принуждает к отдаче не в силу внешнего закона, но потому, что вещь – заячий тулуп – несет в себе часть своего владельца и эта часть должна быть возвраще- на. Два автора – Пушкин и Мосс – почти в равной ме- ре амбивалентны в отношении описываемых обыча- ев: лучше ли правосудие и расчет, чем милосердие и дары? В туземных обрядах, как и в обычае потлача, каждый ответный дар больше предыдущего. В ответ на заячий тулуп Пугачев дарит Гриневу жизнь и ло- шадь, а плюс к тому овчинный тулуп. Начиная другую цепь дарений, Пугачев дарит Марье Ивановне честь и дарит девушку Гриневу. В ответ Гринев «пламенно» желает спасти его голову, и вместе с Машенькой они будут молиться о спасении его души. Как формулиро- вал Мосс, дар – это способ «купить мир», тот самый мир, что в цивилизованном обществе обеспечивает- ся государством (Mauss 2002; Bethea 1998). Вернув- шись в цивилизацию, Гринев попадает под суд. Оста- ваясь в мире даров, Машенька просит у Екатерины «милости, а не правосудия». Она получает не только милосердие, но, по правилам ритуального дарения, еще и приданое. Машенька и Гринев спасены и со- четаются законным браком, а Пугачева судят и каз- нят на эшафоте. С точки зрения героев, автора и мно- гих читателей, Пугачев был преступником, которого казнил правый суд. Законный конец бурной истории останавливает порочный круг насилия, символизиру- ет восстановление гражданского мира и обещает жиз- неспособность колониального порядка. Пушкинский компромисс удался: воображением поколений будут владеть и чернобородый, непостижимый Пугачев, и милосердная, справедливая императрица. «Капитан- ская дочка» впервые воплотила ужас перед русским бунтом и овеществила столь же знакомую «чару», ис- ходившую от народа (Цветаева 2006).
Почва и жертва
Творчество Достоевского можно расположить меж- ду двумя историческими жертвоприношениями: ин- сценировкой его казни в 1849 году и цареубийством 1881 года, до которого он лишь немного не дожил. Однако в его романах жертвами чаще оказываются женщины. В «Преступлении и наказании» (1866) сту- дент убивает ростовщицу и ее сестру. Тема женского страдания соотносится с другим персонажем – про- ституткой. Сонечка, жертва социальной несправедли- вости, противопоставлена жертве убийства, процент- щице. Страдает одна, погибает другая, но обе они – женщины. В «Идиоте» (1868) эти темы возвышают- ся и смешиваются. Кульминацией романа становится убийство Настасьи Филипповны, в которой две черты русских героинь – красота и страдание – доходят до пределов возможного. В романе три основных персонажа: князь Мыш- кин, Человек Культуры; купец Рогожин, Человек из Народа, и Настасья Филипповна, Русская Красави- ца. Действие происходит в Петербурге, куда Мышкин, князь из Рюриковичей, является из Швейцарии, а Ро- гожин – из глубин русской мистики (его семья свя- зана с сектой скопцов). Загадочная динамика отно- шений между Мышкиным и Рогожиным в лаборатор- ном виде представляет структуру внутренней колони- зации. Начавшись в поезде (бахтинский хронотоп до- роги) и закончившись в постели, втроем с трупом лю- бимой женщины, их отношения показывают стремле- ние к уменьшению культурной дистанции и предупре- ждение о катастрофических последствиях этого «бра- тания». И вместе с тем дружба-вражда Мышкина и Рогожина представляет собой хрестоматийный, вне- исторический пример медиации желания; так Жирар и рассматривал этот сюжет. Многие любили Настасью Филипповну, но она бро- сала каждого из них ради другого, а в конце концов выбрала Рогожина. Почему он убил Настасью, вме- сто того чтобы жениться на ней? Пытаться понять это бесполезно, но Мышкин понимает Рогожина. Почему князь не предотвратил убийства или не отомстил за убитую? Почему он становится соучастником если не убийства, то его сокрытия? Почему он проводит ночь рядом с трупом любимой женщины и ее убийцей? Ра- зумеется, этот опыт для него крайне важен – он сво- дит Мышкина с ума. Мы чувствуем, что Мышкин по- нимает причины, по которым Рогожин пошел на убий- ство, – но почему он это сделал, мы не узнаем ни от Мышкина, ни от Рогожина. Почему они не разговари- вают об этом? Мы лишены возможности понять эти события изнутри, потому что в этой ситуации и персо- нажи, и рассказчик, и сам автор отказываются от диа- лога. В предыдущих сценах мы слышали их голоса. Они совершали тот сложный, но поддающийся пере- даче обмен внутренними позициями, в котором Бах- тин нашел ключ к прочтению Достоевского. Убийство Настасьи становится не частью и результатом чело- веческого диалога, а просто тем, что произошло. Оно доступно только внешнему наблюдению. С жертвой не разговаривают: где совершается жертвоприноше- ние, там кончается диалог. Здесь Бахтин перестает работать, и ему нечего сказать о финале «Идиота». Здесь Бахтина дополняет Жирар. Автор наделяет Мышкина и Рогожина всевозмож- ными различиями: они принадлежат к разным сосло- виям – старому дворянству и развивающемуся купе- честву, к разным религиозным традициям – высоко- му православию и таинственному культу, у них про- тивоположные темпераменты. Но, объединенные лю- бовью к Настасье Филипповне, они подобны двойни- кам. Они обмениваются нательными крестами, испол- няя ритуал братания, и вместе читают «всего Пушки- на». Благодаря соперничеству, дружбе и взаимному влиянию, они перерастают личностные границы. Их отношения – диалогические и идеологические, и про- яснить их сущность помогает чтение Бахтина. Однако объяснить их невозможно без отсылки к третьему ли- цу – женщине, которую оба любят. Этот процесс мож- но объяснить с помощью важного для Жирара поня- тия – «миметического желания». Жирар настаивает, что в таком желании смешиваются два компонента – стремление к предмету желания и состязание с со- перником – до такой степени, что одно невозможно отделить от другого. Миметическое желание триангу- лярно, и по мере того, как развивается страсть к об- щему предмету, соперники все больше зависят друг от друга. По словам Жирара, миметическое желание заразно, и только жертва может остановить его эпи- демию. Миметическим братьям Рогожину и Мышкину, которые соперничают и сотрудничают в своей стра- сти к Настасье, соответствуют миметические сестры Настасья и Аглая, чья страсть направлена на Мышки- на. Настасья оказывается в центре этой сети и логич- но оказывается ее жертвой. Важно то, что в «Идиоте» никто не говорит, что Настасья заслужила такую судь- бу. Жертвоприношение – это не наказание и не месть; лучшие жертвы всегда невинны. Иррациональность этих отношений в равной ме- ре создается всеми тремя сторонами. Мы никогда не поймем, зачем Мышкин женится на Настасье, поче- му она бежит из-под венца, почему ее убивает Ро- гожин, почему его прощает Мышкин. Действию да- валось множество частичных объяснений: гомосек- суальное влечение героев друг к другу; классовая борьба между дворянством и буржуазией; конфесси- ональный спор, заканчивающийся скопческой иници- ацией Настасьи Филипповны… Не пытаясь дать еще одно объяснение или заранее признавая его частич- ность, я предлагаю всерьез перечитать страстные ре- чи Мышкина. В романе есть знаменитый эпизод с участием кня- зя Мышкина, столичного общества и китайской ва- зы. Рогожин отсутствует, но о нем постоянно говорит Мышкин. Светское собрание состоит из генерала с немецким именем, барина-англомана, русского поэта из немцев. Барин-англоман недовольно рассказыва- ет «о каких-то беспорядках по помещичьим имени- ям» и с сочувствием упоминает родственника, при- нявшего католицизм. Мышкин отвечает, что католиче- ство есть нехристианская вера и оно порождает со- циализм. Он утверждает: «Надо, чтобы воссиял в от- пор Западу наш Христос», а «кто почвы под собой не имеет, тот и от Бога своего отказался». В этой ре- чи Россия предстает как истинный Восток, а Бог – как «наш Бог». В тотемных культах не наш бог вооб- ще не является богом. Религия неотделима от поли- тики, обе связаны с географией и все три замкнуты на национальной идее. Мышкин также говорит, что «у нас образованнейшие люди в хлыстовщину даже пус- кались». Имея в виду Рогожина, Мышкин открывает аудитории идею внутреннего ориентализма: «Открой- те жаждущим и воспаленным Колумбовым спутникам берег Нового Света, откройте русскому человеку рус- ский Свет, дайте отыскать ему это золото, это сокро- вище, сокрытое от него в земле!» (Достоевский 1973: 8/446 – 453) Главное колониальное событие – откры- тие Америки – переносится на Россию: ее внутрен- ние губернии, куда недавно путешествовал Мышкин, неизвестны и многообещающи, как Новый Свет. В их глубине нужно открыть духовное Эльдорадо, которое воскресит Россию и мир. Но петербургское общество не дает истинно русским людям достичь такого пре- ображения. Как говорит Мышкин: Я боюсь за вас, за вас всех и за всех нас вместе. Я ведь сам князь исконный и с князьями сижу. Я, чтобы спасти всех нас, говорю, чтобы не исчезло сословие даром, в потемках, ни о чем не догадавшись, за все бранясь и все проиграв (Достоевский 1973: 8/458). Дворянское сословие внутренней колонизации, предупреждает Мышкин, проиграло свою игру. Его мо- жет спасти только паломничество на восток, во внут- ренние российские земли. Скоро, в 1874 году, такое паломничество – хождение в народ – совершат мно- гие. Под «народом» они тоже, как Мышкин, часто име- ли в виду скопцов, хлыстов и другие секты (см. главу 10). Позитивный ориентализм имперской элиты есть ха- рактерная черта позднего периода колонизации, од- новременная националистическим движениям в ко- лониях. От Руссо до Леви-Стросса романтизация да- леких, доблестных дикарей была важным элементом западной традиции. Россия внесла сюда свой вклад, как всегда центростремительный. Утопии – по своей этимологии, места без места – помещались далеко в пространстве или времени; идиллия, наоборот, опре- деляется местом, которое близко, но все равно недо- ступно. Мышкин хочет быть русским Колумбом; Рого- жин хранит свои сокровища, но, как Монтесума, го- тов дарить их тому, кто правильно попросит, и пример- но с теми же последствиями. Между тем столичный свет, не замечая подлинной идиллии, молится на лож- ных идолов, вроде «огромной, прекрасной китайской вазы, стоявшей на пьедестале». Это внешний ориен- тализм, его можно разбить одним экстатическим же- стом, тогда откроются внутренние сокровища, что и делает Мышкин на вершине своего экстаза. Он весь обращен к востоку общинного народа, а китайщина только помеха для русского паломника. Восток раз- двоен: одна его версия воплощена в китайской вазе, другая – в речах Мышкина. «Идиот» есть, как давно сказано, идеологический роман. В идеологическом обмене – один из смыс- лов странного союза между Мышкиным и Рогожиным. Князь прочел купцу «всего» Пушкина, а тот расска- зал ему о единстве Бога и почвы. Все это не объяс- няет, конечно, зачем же убивать Настасью Филиппов- ну. Этот акт разрешает проблему нашей треугольной структуры страшным способом: жертвой становится невинная женщина. Это самый тяжкий из возможных исходов ритуального действия; составляющие жерт- венное сообщество, Мышкин и Рогожин ненадолго пе- реживут свою жертву. Жуткий конец романа – дока- зательство того, что его автор не верил в воскресе- ние человечества «русской мыслью, русским богом», а вложил эту веру в уста карикатурных убийц. Такая вера ведет к жуткому злодеянию, что вполне ее раз- облачает. Конечно же, Мышкин не был Христом, а пи- сатель не был идиотом, какими он и его герой пред- стают в столь многих толкованиях.
Настоящий день
Если социальные науки нуждаются в статистиче- ских критериях, чтобы показать значимость наблюда- емых различий, науки гуманитарные полагаются на память читателей и вековую работу отбора, которую она производит. Когда читатель думает о русском ро- мане или драме 1860 – 1870-х годов, на память при- ходят смерти героинь: самоубийство в «Грозе» Ост- ровского, убийство в «Идиоте» Достоевского, само- убийство в «Анне Карениной» Толстого… Слишком много Офелий, слишком мало Гамлетов. Историк ев- ропейской оперы подмечает, что для шедевров опе- ры XIX века часто была характерна похожая фабула «уничтожения женщин» (Clement 1988). В «идилличе- ской», по Бахтину, русской литературе этого времени насильственной смертью тоже умирали именно жен- щины. Критика того времени знала об особой роли, кото- рую русская литература отводила женщинам. В тра- гедии Островского «Гроза» (1859) мы видим адюль- тер в семье волжских купцов; в финале любовник едет торговать в Сибирь, на границу с Китаем, а любов- ница кончает с собой, бросаясь в Волгу. В рецензии на пьесу радикальный критик Николай Добролюбов рассуждал о том, что два состояния – мужское «са- модурство» и женский «решительный, цельный… ха- рактер» – взаимодействуют таким образом, что могут привести только к смерти женщины. Предвосхищая метафору «сердца тьмы» у Конрада и «темных вре- мен» у Арендт, Добролюбов называет провинциаль- ную Россию «темным царством». Луч света в нем – женщина-самоубийца: «Нам отрадно видеть избавле- ние Катерины – хоть через смерть, коли нельзя ина- че» (1962: 6/362). Высок должен был быть уровень от- чаяния, чтобы автор и публика разделяли эту радость в связи с доведением женщины до самоубийства. Вместо того чтобы дать «реалистический анализ социальных проблем», который считался задачей ли- тературы, пьеса Островского, статья Добролюбова и роман Достоевского создали простые, легко запоми- нающиеся символы человеческого страдания. На по- роге 1861 года и освобождения крестьян обществу были нужны сильные жесты самообвинения. Видя страдание и гибель женщины, публика ощущала свою вину. Она надеялась, что власть изменится, изме- нится и публика; но, пока этого не произошло, жен- щины продолжали умирать на сцене и в романах. Коллективное участие в обрядах жертвоприношения, которые проводила высокая культура, инсценирова- ло всеобщую вину, пересказывая длинную и трудную историю в простом мелодраматическом нарративе, сплачивая публику и создавая ощущение «реалисти- ческого» понимания жизни. Но самые радикальные мыслители смотрели даль- ше. В статье «Когда же придет настоящий день?» Добролюбов критиковал роман Тургенева «Накану- не» (1860) за то, что там выведена очередная кра- сивая и страдающая русская женщина. Она полюби- ла революционера, но он был иностранцем, болгар- ским националистом, и увез Елену бороться за свобо- ду своей родины. Русский критик завидует герою-бол- гарину, который живет и борется в союзе с представи- телями других социальных слоев, так как у них есть общий враг, внешний колонизатор. «Такой монотонно- сти вовсе нет в русской жизни, в которой каждое со- словие, даже каждый кружок живут своею отдельною жизнию, имеют свои особые цели и стремления, свое установленное назначение». Настоящий день придет, предрекает критик, когда русские начнут вместе сра- жаться со своим «внутренним врагом». Но это дело будет нелегким. Добролюбов сравнивает общество с пустым ящиком, который легко перевернуть снару- жи, но трудно сдвинуть, если сидеть внутри него. Лег- че быть националистом и сражаться с иностранными угнетателями, чем сражаться с ними там, внутри: Русский же герой… сам кровно связан с тем, на что должен восставать. Он находится в таком положении, в каком был бы, например, один из сыновей турецкого аги, вздумавший освобождать Болгарию от турок… нужно, чтобы он отрекся уж от всего, что его связывало с турками: и от веры, и от национальности, и от круга родных и друзей, и от житейских выгод своего положения. Нельзя не согласиться, что это ужасно трудно и что подобная решительность требует несколько другого развития, нежели какое обыкновенно получает сын турецкого аги (Добролюбов 1962: 6/163). Женщины в России сильнее мужчин, потому что они больше похожи на болгар под властью турок: внешняя колонизация прояснила их положение и сде- лала возможным героизм. Для критика 1860-х годов колонизация и гендер были связаны друг с другом. Женщины угнетены извне, мужчины изнутри. «Насто- ящий день» придет, когда мужчины, подобно сыну ту- рецкого аги, восстанут против «своих», отрекшись от множества связей и выбравшись таким образом из ящика, который не перевернуть изнутри. «Катехизис революционера» – программный доку- мент русского политического терроризма, написан- ный Сергеем Нечаевым в 1869 году, – призывал к но- вым жертвам: «Революционер – человек обреченный. Беспощадный для государства и вообще для всего со- словно-образованного общества, он и от них не дол- жен ждать для себя никакой пощады… Он каждый день должен быть готов к смерти… Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель – беспо- щадное разрушение» (Нечаев 1997: 244). В этом тек- сте нет гендерной амбивалентности. Обе роли в акте жертвоприношения – палач и жертва – отводятся муж- чинам. Рубя связи со своим сословием, они должны были вновь разрушить общество до состояния terra nullius в надежде на то, что новый мир построит сам себя и будет лучше прежнего. Поздний, но все еще актуальный образ этой деятельности представил Ан- дрей Белый в «Петербурге», где сын собрался взо- рвать собственного отца, руководителя учреждения, очень похожего на Министерство внутренних дел. Жертвоприношение Человека из Народа возвра- щало политическое равновесие, давая надежду на сохранение имперского порядка. Жертвоприношение невинной Красавицы поднимало сюжет на уровень финальной, апокалиптической катастрофы. Жертво- приношение Человека Культуры – победа колонизо- ванного народа, которому не может и не хочет про- тивостоять элита метрополии. Одержимая чувством исторической вины, эта элита возглавила собствен- ное разрушение, организовала свое самопожертвова- ние. Примером такого текста может быть «Серебря- ный голубь» Андрея Белого, в котором мы снова нахо- дим знакомую триангулярную структуру. Дарьяльский – поэт-символист и типичный интеллектуал из позд- них народников. Идиллия, которая влечет его столь же неудержимо, сколь и бессмысленно, объединяет три вектора – мистический, политический и эротиче- ский. Как мудрый Человек из Народа, Кудеяров опи- сан в более выразительных деталях, чем Пугачев или Рогожин. Но Матрена, предмет гибельной страсти Да- рьяльского, безлика. Единственный ее секрет – кем она приходится Кудеярову: любовницей? дочерью? духовной сестрой? Новое решение триангулярного сюжета в том, что в жертву приносится Человек Культуры, и оно несет новый смысл. Как этого хотел, но не сумел сделать Мышкин, Дарьяльский спускается «в глубины» ми- стического сектантства. Его гуру, Кудеяров, близок к хлыстам, и их ритуалы автор описывает со множе- ством этнографических деталей. Как и его эрудиро- ванные современники, Андрей Белый был знаком с трудами Дюркгейма о религии и с работами класси- цистов XIX века об искупительном действии языче- ских жертвоприношений. Пытаясь постичь и перенять веру народа, культурный герой Белого слепо сотруд- ничает в приготовлении ритуального убийства само- го себя. Когда оно свершается, полная его бесцель- ность подчеркивается повествованием: вместо вагне- ровской сцены искупления и разрыва Белый пишет унылый, очень реалистичный образ банальности зла. Жертва напрасна, искупления не происходит, и мир продолжается без Дарьяльского. В очередной раз по- иск народной традиции привел интеллектуала в ту- пик, а прохождение им контактной зоны – к насилию. Конструируя этот сюжет, Белый использовал воспоми- нания о хождении в народ и богатую этномифологию российских сект (см. главу 10). Готовя революцию, ин- теллигенция – сословие людей, чье существование оправдывалось их колонизаторской ролью в отноше- нии народа, – пыталась найти религиозный или поли- тический смысл в своем самопожертвовании. Преду- преждая о последствиях одновременно со сборником «Вехи», который рассказывал о той же ситуации на языке политической философии, Андрей Белый де- конструировал саму идею жертвы. Убийство Дарьяль- ского показано как злодейство, за которым не вид- но традиции и ритуала, а только нелепое совпадение двух разных вер, народной и народнической. Дарьяльский и его убийца Кудеяров во всем от- личны друг от друга, кроме расы и пола. В зоне их контакта колония отстоит от метрополии на считаные версты, и люди глубоко различной природы имеют один цвет кожи. Это парадоксальная ситуация внут- ренней колонизации, делающая ее столь пригодной для тонкой литературной обработки. Смысл «Сереб- ряного голубя» станет более ясным, если сравнить его с «Сердцем тьмы» Джозефа Конрада; к тому же возможно, что Белый читал эту книгу (Лавров 2004). У Курца была своя чернокожая красавица, но все тузем- цы в этом тексте безымянны, и мы не видим ни одного отдельно взятого колдуна, а тем более соперника Кур- ца. Белый же показывает Дарьяльского в детальном контексте хлыстовских ритуалов. Духовная власть их лидера Кудеярова над интеллектуалом Дарьяльским – очередной пример отрицательной гегемонии – в по- вести абсолютно ясна. Религиозные новации Курца были «эффективны»: с помощью изобретенных им ритуалов он собирает слоновую кость. Колониальная власть требует не искоренять местные обычаи, но ре- конструировать их изнутри и дать возможность Чело- веку Культуры эксплуатировать их в своих особых ин- тересах. Дарьяльский потерпел неудачу там, где Курц одержал победу. Но, как показывают литература и ис- тория, оба проекта были обречены.
Двойник и чудовище
Доведенная до крайности, ситуация внутренней ко- лонизации возвращает нас к идеям Жирара о «кризи- се различия» и «чудовищном двойнике». В мифоло- гии и литературе, пишет Жирар, двойник и чудовище – часто одно и то же, и никто не понимал их динамики лучше, чем Достоевский (Girar 1995: 160–161). Жирар не объясняет, почему Достоевскому удалось достичь того, что не получалось у других авторов, начиная с Софокла? Новое прочтение ключевого для Достоев- ского текста – повести «Двойник» – помогает понять исторические источники его вдохновения. Как и в «Носе» Гоголя, герой – мелкий петербург- ский чиновник Голядкин – встречает своего двойника. Этот клон носит то же имя и занимает ту же долж- ность, но ведет себя попеременно как друг и враг. Хуже всего то, что двойник всегда быстрее и умнее оригинала и его больше любят. Голядкин, разумеет- ся, сумасшедший, но не понимает этого. Для него эти настойчивые появления двойника – личная и всеоб- щая катастрофа, переворот в самом сердце социаль- ного порядка. Он поражен, что другие не разделяют его чувства. Сюжет развивается в тесном социальном пространстве, которое определяется как переверну- тая пирамида власти, от толпы начальников Голядки- на, которые все одинаковы, до его слуги Петрушки. Го- лядкин недоволен собой и своим местом в мире, все- гда пытается быть кем-то другим, занять чужое место, стать самозванцем. Он нанимает карету, приличную более высокому чину, бесцельно гоняет ее по городу, приценивается к дорогим и ненужным вещам, обеща- ет прийти и заплатить и не делает этого. Живя в си- стеме сословий и чинов, Голядкин пытается быть кем- то другим, за что его наказывает другой, становясь им самим, – его двойник. Голядкин живет в Петербурге, но родом «не здеш- ний», что делает его чужим для коллег, которые чуть раньше приехали в столицу. И все же он дворянин, у него есть квартира, слуга и сбережения. Согласно Та- бели о рангах он имеет девятый чин титулярного со- ветника, что давало ему личное дворянство со многи- ми сословными правами, в том числе свободой от те- лесных наказаний. Следующий, восьмой, чин коллеж- ского асессора, дававший потомственное дворянство с правом владеть крепостными (тот самый, что полу- чил гоголевский Ковалев за свою службу на Кавказе), Голядкин никогда не получит. И все же он по закону и статусу – господин, только его разум и речь настолько разрушены, что Голядкин выглядит и говорит так, буд- то себе не принадлежит: два, но меньше чем один. Те- перь, когда Голядкин одновременно находится в двух местах, взгляд власти не может контролировать его. За это он дорого заплатит. Горизонтальные отношения у Голядкина складыва- ются только с его клоном, только тот его понимает, ко- гда хочет. Субъективность Голядкина ужасающе без- мирна, что характерно для русских историй с двойни- ками. Голядкин и так лишен любопытства, а по мере того, как его мир сосредотачивается на двойнике, его интерес к своим и чужим делам совсем пропадает. В повести нет ни слова о крепостных, чей далекий труд снабжает жалкое существование чиновника предме- тами необходимости, а иногда и роскоши; слуга Пет- рушка – постоянный предмет соперничества Голядки- на с его двойником. Из текста мы так и не узнаем, в ка- ком министерстве служит Голядкин, но его немногие интересы связаны с Востоком, как его тогда понимали в России. Беседуя между собой, два Голядкина упо- минают Турцию, Индию и Алжир, причем всегда де- лают это в неприязненном, ориенталистском ключе. Единственный писатель, которого Голядкины называ- ют по имени, – плодовитый автор, цензор и востоко- вед Осип Сенковский, учитель целого поколения рос- сийских ориенталистов, писавший под западническим псевдонимом барон Брамбеус. Вслед за этим авто- ром Голядкин и его двойник «много смеялись над про- стодушием турков», хотя «не могли не отдать долж- ной дани удивления их фанатизму, возбуждаемому опиумом». Голядкин полагает, что «Россия с часу на час идет к совершенству», но, рассказывая двойни- ку о чудесных увеселениях столицы, он называет од- ну только картину Карла Брюллова «Последний день Помпеи», возвышенный образ приближающейся ги- бели имперской цивилизации. Подобно многим чита- телям Сенковского, Голядкины самоутверждаются за счет тех, кого считают ниже себя, потому что те – более восточный народ, чем русские. Возможно, До- стоевский писал здесь сатиру на Азиатский депар- тамент Министерства иностранных дел, где служили несколько его товарищей по кружку Петрашевского. В конце повести начальство увольняет Голядки- на-оригинала и берет на его место Голядкина-двойни- ка. Оригинал отправляется в сумасшедший дом, и ле- чащий врач Голядкина, воплощение его ужасов, носит имя Рутеншпиц, перевернутый двойник слова «шпиц- рутен». В этой фантазии раннего Достоевского скрыта мрачная антиутопия. Чтобы его слышали и понимали, субалтерну нужны равные. Если равных ему нет, он создает их. Но последние могут подчинить его ново- му угнетению, которое будет подобно старому, коло- ниальному угнетению неравными, или еще хуже. Под влиянием скорее Фанона, чем Достоевского Хоми Ба- ба писал, что в колониальной ситуации «вместо сим- волического бессознательного, которое придает зна- ку идентичности его целостность и единство, его глу- бину, мы наблюдаем раздвоение» (Bhabha 1994: 71). Но фантазия Достоевского заходит дальше, чем тео- рия Бабы. Умножение Голядкиных не останавливает- ся на двойнике: по мере того как его бред прогресси- рует, он видит все больше своих клонов. Петербург наполняется ими, они слетаются вместе, подобно гу- сям, и гонятся за Голядкиным. Полицейский отправ- ляет их в тюрьму, но тщетно. Пародируя социализм Фурье и его российских последователей, в которых в это время разочаровывался Достоевский, отчаяние Голядкина размножало его симулякры. Когда рушится личность, ее раскол порождает двойника, а затем их множество – общество неразличимых копий. «Страш- ная бездна совершенно подобных», – пишет Досто- евский о голядкинском опыте (1993: 1/242): пророче- ская картина тоталитарного общества, которое здесь представлено размножением двойников. Читателей всегда удивляло, насколько напряжен- ным было соперничество Голядкина с собственной копией. Как писал Михаил Бахтин в своей блестя- щей статье о «Двойнике», в сознании героя «власть… захватило вселившееся в него чужое слово». «Чу- жое слово» – одна из любимых и часто употребляе- мых идей Бахтина, но здесь она приобретает полити- ческое, колониальное значение, означает поселенца извне, оккупанта, захватчика. Согласно Бахтину, три голоса вступают в диалог в сознании Голядкина: го- лос, который утверждает его независимость от чужого слова тех, кто обладает властью; голос, который при- творяется, что Голядкин равнодушен к чужому слову; голос, который имитирует чужое слово, как будто оно принадлежит самому Голядкину. Эти три голоса мо- делируют динамику внутренней колонизации, с при- сущими ей доминированием, сопротивлением и отри- цательной гегемонией. Захваченная и заселенная чу- жим голосом, субъективность приходит не к автоно- мии и диалогу, а к двойничеству, безмирности и безу- мию. Историю Голядкина рассказывает нам внешний наблюдатель, которому (как это бывает в романе) принадлежит повествовательная и дисциплинарная власть над героем. Такой наблюдатель похож на вра- ча или детектива, который реконструирует внутрен- нюю жизнь другого человека по ее внешним проявле- ниям. Но Бахтин показал, что этот рамочный, объек- тивирующий нарратив в «Двойнике» смешивается со словами, которые могут принадлежать одному Голяд- кину. Круг замыкается: голос власти заражен безуми- ем жертвы. Одновременно с бахтинским открытием диалогизма Достоевского Вальтер Беньямин писал о том, как советские кинорежиссеры сталкивались с неспособностью русских крестьян «следить за двумя одновременными нитями повествования» (Benjamin 1999: 13). В сущности, «диалогизм» Бахтина – адек- ватный ответ на эти заботы московских друзей Бе- ньямина: способность субъекта следить и развивать «две одновременные нити», не уходя в двойниче- ство. Если утомительные беседы Голядкина со сво- им клоном иллюстрируют подмеченную Беньямином проблему, то направленность Бахтина на открытый, творческий диалог с Другим можно считать ее реше- нием. Этот процесс всегда сопротивляется монологи- ческому голосу власти. Читатель Достоевского чувствует, что из страданий Голядкина нет выхода именно потому, что его пре- следует двойник, абсолютно точный и странно совре- менный клон, а не старомодный монстр, какого изоб- ражали Гоголь и готические предшественники Досто- евского. Монстры игривы и живописны; они гибри- ды человека и Другого – зверя, духа, техническо- го устройства; они приходят издалека и туда вернут- ся, как трансильванские вампиры или гаитянские зом- би. Монстров можно исследовать и усмирять; двой- ников колонизовать нельзя, потому что они сами – неудачный продукт колонизации. Как учат нас филь- мы ужасов, «превратить двойника обратно в мон- стра – значит сохранить остаточное ощущение само- го себя как цельного субъекта» (Coates 1991: 87; см. также: Webber 1996). Именно это не удается Голяд- кину. Внешнюю колонизацию символически представ- ляет гибрид, внутреннюю – двойник. Кольцевой ха- рактер этого воображения соответствует рефлектив- ному характеру самоколонизации, которая всегда пы- тается определить отличного от себя другого, но при- ходит к двойнику самого себя. Читатели Бахтина и Достоевского используют понятие диалога как пара- дигму постколониальной утопии, доказательство того, что человек способен относиться к другому как к Дру- гому. «Двойник» стал черновиком посттоталитарной антиутопии, хроникой распада человека, когда из него изгнан другой. Как писал Жан-Поль Сартр, «европеец смог стать человеком, только создавая себе рабов и монстров» (Sartre 1963: 22). А разрушал он себя, со- здавая крепостных и двойников. Двойники и тени, магические вредители и помощ- ники принадлежали фольклору германских и славян- ских народов, но предметом литературы стали в эпо- ху пост-Просвещения, с ее навязчивой «тенью коло- низованного человека» (Bhabha 1994: 62), – эпоху, ко- торая в России органично совпала с Высоким Импер- ским периодом. В европейской литературе изобрете- ние двойника приписывают Адальберту фон Шамис- со, франко-прусскому поэту и ботанику. В 1813 году, когда войска Российской империи с боями проходи- ли по его родным землям, он написал «Удивительную историю Петера Шлемиля», продавшего свою тень за неограниченный доступ к золотым монетам. До того он совсем не ценил своей тени, но, лишившись ее, стал тосковать и все пытался вернуть ее обратно; од- нако сюжет можно понять и в том смысле, что одино- ким и несчастным Петера делает его неограниченное богатство. Если явление двойника лишило Голядкина его мира, то потеря тени, наоборот, безмерно расши- ряет мир Шлемиля: в поиске своей тени он становит- ся ученым, физиком и географом, специалистом по магнетизму. Подобно Франкенштейну, он путешеству- ет через океаны и континенты, хотя в конце истории мы понимаем, что эти странствия лишь плод его во- ображения. Литературное влияние Шамиссо на рус- ских сочинителей, писавших истории с двойниками, – Антония Погорельского, Гоголя, Достоевского, Ахша- румова – кажется очевидным, хотя всерьез не иссле- довано. Но вскоре после того, как Шамиссо рассказал о воображаемых путешествиях своего Шлемиля и за- ключил его в сумасшедший дом «Шлемиум», постро- енный на его же деньги, он и сам отправился в круго- светное путешествие на корабле российского флота. За три года (1815–1818) Шамиссо на самом деле по- сетил Африку, Полинезию, Камчатку и Русскую Аме- рику. В его честь назвали площадь в Берлине и остров в Чукотском море. И будто для того, чтобы сделать ис- торию самого Шамиссо еще более удивительной, ко- рабль, на котором он служил натуралистом, называл- ся «Рюрик» (Gusejnova 2012). Проблемой империи было осуществление полити- ческой власти в условиях культурного разнообразия и экономического отчуждения. В успехах и неуда- чах ситуация внутренней колонизации вела к умноже- нию и усложнению различий, опосредовать которые приходилось новому классу имперских администра- торов – чиновников, офицеров, миссионеров, ученых. Эти смешанные группы бюрократов и интеллектуа- лов, пример которым мы видели в Министерстве внут- ренних дел, действительно производили знание, на- лаживали управление, выявляли внешних и внутрен- них врагов. От Державина до Менделеева среди них были лучшие люди России; много было и других. То был становой хребет империи, ее несущий каркас, ее растущий позвоночник. Поэтому на своем огром- ном пространстве от Пушкина и Гоголя до Белого и Толстого русская литература фокусировала свою оп- тику именно на этих людях. Подобно биопсии, лите- ратурные тексты диагностировали злокачественное развитие в этом новообразовании. Они прогнозиро- вали крах, который случится с имперским организ- мом именно в этом узком месте; так эти тексты и чи- тали их влиятельные критики, начиная с Белинско- го. От отчаянного чиновника из «Медного всадника» до его подлого коллеги из «Записок из подполья», от ненадежных Башмачкина, Ковалева, Поприщина до таких оплотов здравого смысла и имперской верно- сти, как Максим Максимыч, Каренин, старший Абле- ухов, – раз за разом и текст за текстом имперская эли- та не выдерживала имперского бремени. Осуществ- ляя владычество над себе подобными, элита внут- ренней колонизации переживала его как разрыв внут- ри собственной субъективности. Напряженные отно- шения этих людей с государством, частью которого они были так же, как нос был частью майора Кова- лева, определяли их двойственные отношения к са- мим себе. Где бы ни застала этих имперских менедже- ров их литературная служба, в столице или в глуши, – неочевидная и непостоянная, но острая как лезвие ко- лониальная граница разрезала этих посредников на- двое, оставляя их наедине со своим двойником. В среде внутренней колонизации предельным выраже- нием имперских процессов стало именно размноже- ние двойников, исключающих обмен, диалог и субъ- ективацию. Обильное и всегда критическое использо- вание двойственных образов тени, оборотня, призра- ка, ставшее традицией русской литературы, выросло из особенной ситуации, в которой жил и работал этот средний класс внутренней колонизации. Илл. 23. Иллюстрация к «Медному всаднику» Пуш- кина. Александр Бенуа. 1903.
География, история и политика сжали русскую культуру XIX века, создав в ней складки, которые со- единили то, что в других имперских культурах разде- лялось океанами или тысячелетиями. На уровне вы- сокой профессиональной культуры – среди самих ав- торов и их культурных героев, таких как Гринев, Мыш- кин и Дарьяльский – развивались рациональность, индивидуализм, письмо и дисциплина. На уровне на- родной культуры – среди миллионов русских крестьян – своим ходом шла «восточная», «общинная», «ми- стическая», «дописьменная» жизнь. Это уровень Пу- гачева, Рогожина и Кудеярова. И был еще средний уровень имперских чиновников и офицеров, приказ- чиков и исправников внутренней колонизации, таких как Максим Максимыч, Чичиков и Хлестаков, Ковалев и Голядкин, Каренин и Аблеухов. Их жуткие конфлик- ты развивались в имперском одиночестве, безумии и безмирности. Раздвоенное, как имперский орел, серд- це этой тьмы билось именно здесь. Изображая короткие замыкания жертвоприноше- ния и двойничества, которые пронизывали складки истории, классическая русская литература предвеща- ла глобальную современность, в которой внутренняя колонизация перехватывает эстафету у внешней. Как писал в 1924 году Юрий Тынянов: «Много заказов было сделано русской литературе. Но заказывать ей бесполезно: ей закажут Индию, а она откроет Амери- ку» (Тынянов 2001: 458). Заключение Время быстро летит в постколониальном мире. Всего несколько десятилетий назад идея считать да- же Украину или Среднюю Азию колониями Советской империи вызывала яростное сопротивление по обе стороны «железного занавеса». В 1990-х годах пост- колониальные исследователи обсуждали, почему со- зданные ими концепции нельзя применять к развива- ющимся странам на постсоветском пространстве. В работах последних лет эти проблемы решены, но воз- никают новые. Изучая этносы, национализм и суве- ренитет в постсоветском пространстве, ученые часто не обращают внимания на специфические институты Российской империи, которые на протяжении веков определяли жизнь Северной Евразии и привели ее к революционным событиям XX века. Пример тому кре- постное право. Отмененное в то же время, что и раб- ство в США, но гораздо более масштабное, крепост- ное право действовало на историю России по край- ней мере так же долго и столь же сильно. Однако ни в России, ни за рубежом не появилось ничего подобно- го американскому вниманию к истории рабства и на- следию расизма. В науке двойные стандарты не бы- вают продуктивны. Конструктивистская парадигма избегает идей исто- рической преемственности и культурного наследия, которые вдохновляли прежние поколения советоло- гов. В годы холодной войны многие ученые оправды- вали свои занятия, выводя генеалогию советских ин- ститутов из истории Российской империи. Недооцени- вая масштабы изменений и напряженность выбора, который на развилках истории делали правители Рос- сии и ее народы, такая прямолинейная логика дав- но уже не выглядит убедительной. Считать советский режим реинкарнацией Российской империи столь же неверно, как и объяснять характерные черты постсо- ветской России наследием советского режима. Каж- дое поколение делает свой выбор в рамках окна воз- можностей, которое ему досталось от прошлого. Тем не менее некоторые возможности и ограниче- ния в этой части света оказались удивительно живу- чими. В географии и культурной экологии России есть преемственные связи, которые трудно отрицать. Рос- сия приобрела большую часть своей территории до того, как стала империей, и основной причиной та- кого собирания земель был пушной промысел. Ко- гда этот ресурс истощился, с государством произо- шла катастрофическая и продуктивная трансформа- ция, заложившая фундамент империи. Это был пери- од многочисленных экспериментов: империя откры- вала, захватывала, заселяла, возделывала – одним словом, цивилизовала – земли по обе стороны сво- их движущихся границ. В течение столетий Россий- ское государство сочетало территориальную экспан- сию с сильной иммиграционной политикой. Оно вво- зило людей, расселяло и переселяло их, экспери- ментировало с разными формами управления насе- лением. Незаконные или организованные, эти мас- совые движения перекрывали эластичные континуу- мы внешнего и внутреннего, туземного и зарубежно- го, освоенного и чуждого. Зоны более ранней коло- низации ощущались как свои – недавно захваченные территории – как все еще иностранные. Политические категории пространства вырастали из восприятия ис- торического времени. Большую часть своей тысяче- летней истории Кенигсберг был за пределами границ России. Однако российские войска не раз захватыва- ли его, и горожане становились подданными России так же, как ингерманландцы, жившие на территории нынешнего Петербурга, и те финские и славянские племена, что некогда жили на месте Москвы. Катего- рии внешнего и внутреннего менялись местами; воен- ные и политические границы расширялись, но внут- ренние земли оставались неразвитыми. Их приходи- лось колонизовать снова и снова. В середине XIX века колониальную терминологию стали использовать российские историки, а за ними и столичные чиновники (см. главу 4). Как и во Фран- ции XIX века с ее заокеанскими колониями (Stoler 2009: 37), русифицированные термины «колонист» и «колония» приобрели множество взаимосвязанных значений. В разных случаях они могли означать си- ротский приют в Центральной России, военное посе- ление в Украине, каторжный лагерь в Сибири, фор- пост на Кавказе или огромную территорию в Сред- ней Азии. Эта терминология пережила революцию, но оказалась несовместима со сталинизмом. В 1907– 1917 годах Переселенческое управление, созданное в 1896 году при Министерстве внутренних дел, из- давало официальный журнал под названием «Во- просы колонизации». Государственники и технокра- ты, чиновники этого управления контролировали ко- лонизацию, направленную на реорганизацию внут- ренних земель России и переселение крестьян в Си- бирь, Среднюю Азию и Закавказье (Holquist 2010a). В 1922 году правительство большевиков открыло Госу- дарственный научно-исследовательский институт ко- лонизации, который существовал до 1930 года (Рыба- ковский 1998; Hirsch 2005). В XIX веке Россия была колониальной империей, как Британия или Австрия, и одновременно колонизо- ванной территорией, как Конго или Вест-Индия. Рус- ская культура в разные периоды и в разных аспек- тах была и субъектом, и объектом ориентализма. Ос- новные пути колонизации вели не только за преде- лы России, но и в ее внутренние земли – в Новго- род, Тулу, Оренбург так же, как в Восточную Европу, Среднюю Азию, на Ближний Восток и к Тихому оке- ану. На внутренних землях империя расселяла ино- странных колонистов и открывала военные поселе- ния. Там, внутри, российские дворяне владели мил- лионами душ и наказывали миллионы тел. Там, в глу- бинных землях империи, эксперты открывали самые необычные общины и собирали самый экзотический фольклор. И именно туда отправлялись российские паломники в поисках самых необычных сообществ. Характерные для колониализма феномены, такие как миссионерство, экзотические путешествия и этногра- фические исследования, были направлены не толь- ко за горы и моря, но и внутрь России. Расширяясь и охватывая огромные пространства, Россия колонизо- вала свой народ. Это был процесс внутренней коло- низации, вторичной колонизации собственной терри- тории. В Средние века и в период, известный в других странах как Возрождение, популяции диких, пуши- стых, драгоценных зверей определяли российскую экспансию. В далеких арктических колониях возника- ли зимние дороги, меховые фактории и охраняемые склады пушнины. Меха шли на запад и выменива- лись на серебро и оружие; промышенники шли на во- сток. Конные сани с мягкой рухлядью играли в Север- ной Евразии ту же роль, что в южной ее части игра- ли верблюжьи караваны Великого шелкового пути, ку- да лучше известные истории. Открыв чужое для себя племя, империя не оставляла его в покое. Смешан- ные, разделенные, уничтоженные или созданные эт- носы были не сырыми продуктами природы, а блюда- ми имперской кухни. Этномифологические представ- ления о фольклоре и характере покоренного народа обслуживали интересы власти. Имперские и колони- альные элиты определяли себя по контрасту друг с другом и со своими соотечественниками из низших классов. Описанные в главах 5–7, эти процессы за- действовали иные механизмы, чем те, что описаны в заморских колониях европейских держав. Как некий структуралист, Российская империя накладывала со- словную матрицу на хаотическую мозаику религиоз- ных различий, местных традиций, прав собственно- сти и, наконец, самой географии. Но поток истории, подобно деконструкции в действии, неизбежно сме- шивал и преодолевал эти схемы. Как говорили Вальтеру Беньямину его московские друзья, России не стоило интересоваться Востоком потому, что она сама была востоком. Внутреннее противоречие, заложенное в этой формуле, стало постоянной темой русской культуры. Так, в пушкин- ской «Сказке о золотом петушке» магический помощ- ник, выполняющий функции внешней разведки, кри- чит «обратившись на восток»: оттуда исходит угроза царству. На деле угроза исходит изнутри, от скопца, члена народной секты. Между царем и скопцом вы- строены все различия, какие только могут существо- вать между людьми; при этом оба они русские. Царь боится врага, но гибнет в схватке с другом. Он го- тов воевать на Востоке, но не справляется с колони- зующей ролью в отношении собственного, не менее экзотического народа. В этой истории два востока – один внешний, географический, помещенный в Шема- хе (нынешнее Баку), откуда царь получил свою цари- цу; и другой внутренний, сектантский и столь же чуж- дый. Русский царь гибнет от их зловещего союза. Та же двойственность Востока есть и в других ше- деврах на эту тему, например в картине Репина «Ка- заки пишут письмо турецкому султану» (1891). Полно- мочные представители народа, казаки показаны в об- разе восточной стихии, детьми природы, неграмотны- ми творцами народной культуры. Их издевательские усилия адресованы субъекту еще более ориенталь- ному, чем они сами, турецкому султану. Его в карти- не нет, есть только его имя, но это его далекое при- сутствие/отсутствие приводит в движение всех дей- ствующих лиц. Писарь, непохожий на казаков, но по- хожий на Гоголя, тщится передать карнавал народной культуры правильным канцелярским языком. Все тут славяне, но культурное расстояние между казаками и писарем вряд ли меньше, чем между ними и сул- таном. В лице писаря Запад, с его письмом и рацио- нальностью, пытается посредничать между востоком казаков и Востоком султана; писарь наверно состоит на службе, но получает очевидное удовольствие от общения с народом. Казак в центре картины вырази- тельно показывает назад: там султан, адресат пись- ма, и там географический восток. Мы вместе с авто- ром оказываемся на западе от казаков. Картина нази- дательно рассказывает о бессилии письма перед уст- ным словом, профессиональной культуры перед на- родной, Запада перед Востоком. Восток расщеплен надвое, как в сцене Мышкина с китайской вазой (см. главу 12). Внутренний восток есть предмет восторга и любования; он радикально отличен от Востока султа- нов, предмета традиционного ориентализма. Сюжет Репина тонок и ироничен, в нем есть и злорадство в отношении далекой и никчемной власти, и притча о необходимости Запада и письма: всем, и казакам и султану, нужен писарь, и всем нужны художник и зри- тель. Иными словами, картина читается и как ориен- тальная утопия типа евразийской, и как ее насмеш- ливая деконструкция. Второй мир обращается к Тре- тьему, но без Первого им не обойтись. Женщин в этой картине нет. Скорее всего, в своем колониально-осво- бодительном протесте казаки рассказывают султану, что они не будут платить ему дань, а еще лучше – сделают его женщиной. Рефлексивный характер внутренней колонизации, направленной на самое себя, придал истории россий- ской культуры характерную непоследовательность, путаницу и незаконченность. Западные ученые пыта- лись объяснить эти ее черты в ориенталистском клю- че, как культурную особенность России, неспособной найти свое место между Востоком и Западом. Как я показал в главах 5–8, логика внутренней колонизации позволяет глубже понять становление, эксперименты и крах петербургской империи. Основанный на непря- мом правлении, имперский порядок создавал контро- лируемый обмен между культурой, природой и зако- ном, в котором культурные различия плавно натура- лизовались и эффективно легитимировались, обес- печивая стабильность. Но этот обмен превращался во взрывоопасную смесь каждый раз, когда конфлик- ты интересов, присущие непрямому правлению, нару- шали специфическое для него разделение властей. В кризисных ситуациях те же интеллектуалы, которым империя поручала управлять культурными дистанци- ями, утверждали их культурно сконструированный ха- рактер, денатурализуя и делегитимируя их. Внутренняя колонизация России больше походи- ла на британскую колонизацию Америки, чем Индии. Многие неевропейские этносы были ассимилирова- ны или уничтожены, и империя занималась колониза- цией собственного мультиэтничного народа, который в ответ формировал новые идентичности. Большин- ство говорило на одном языке, и почти у всех был оди- наковый цвет кожи. Диалектная вариативность язы- ка, которая сыграла важную роль во многих европей- ских культурах, оказалась не столь важна для Рос- сии. Стабильность аграрных обществ обеспечивает- ся культурной дистанцией между верхними и нижними стратами, а горизонтальные различия между группа- ми не так важны (Gellner 1983, 1998). Зато основные границы, лежащие между правителями и народом, ре- презентируются всеми средствами, доступными куль- туре. Из-за случайностей истории, географии и да- же зоологии аграрное общество в России сразу ста- ло имперским, и социальные дистанции первого по- множились на политические дистанции второго. Рос- сийская империя определяла других по сословным и религиозным критериям, а империи Запада – по гео- графическим и расовым. Вместо того чтобы натура- лизовать социальные и лингвистические различия на основе «природной» расы, государство кодифициро- вало их, создав правовую систему сословий, регули- ровавшую доступ подданных к собственности, обра- зованию и карьере. Различные способы колонизации определяли разные способы политического участия, колониального управления и военных приготовлений, а также разные формы культуры и науки. Два спосо- ба колониальной экспансии – британский и русский – настолько различались, что Бисмарк сравнивал их с китом и медведем, которые в природе не встречают- ся между собой. На деле, однако, русский медведь и британский кит непрерывно общались в торговле, со- юзах, угрозах, столкновениях и подражаниях. Необычным для европейских держав образом Рос- сийская империя демонстрировала обратный импер- ский градиент: на периферии люди жили лучше, чем в центральных губерниях. Империя расселяла на сво- их землях иностранцев, давая им привилегированное положение по сравнению с русскими и другим мест- ным населением. Из всех народов империи только на русских и восточных славян распространялось кре- постное право. После 1861 года русские продолжали подвергаться более мощной экономической эксплуа- тации, чем другие народы. Без культурных дистанций нет империи. В России столичная элита часто воспринимала такие дистан- ции парадоксальным образом: покоренные народы – русский и иные – считались наделенными более высокой культурой и моралью, чем сама элита. Им- перские офицеры, администраторы и интеллектуалы все более интересовались малейшими особенностя- ми жизни колонизованных народов, славянских и дру- гих. Для одних эти имперские познания остались хоб- би, для других стали идеологией и едва ли не ре- лигией, для третьих – профессией. За знанием сле- довали практические навыки имитации, как правило взаимной, хотя и не обязательно симметричной. В сумме эту своеобразную ситуацию я характеризую как отрицательную гегемонию. Она была свойствен- на не только российской колониальной ситуации, но характеризовала внутреннюю колонизацию и в дру- гих государствах. Хотя концепцию ориентализма ино- гда осмысляют исключительно в аспекте эксплуата- ции, колониальный субъект нередко идеализировал- ся как «высший» в сравнении со столичным наблюда- телем или мечтателем. Для британцев и французов в XIX веке Восток часто был «местом паломничества», «экзотической, но потому особенно привлекательной реальности» (Саид 2006: 265–269); но британцы иска- ли знания и наслаждения Востока далеко за морями, россияне – в глубинах собственной страны. Укоренив- шись в воображении общества, идея различия ста- ла обоюдоострым лезвием, идеологическими качеля- ми. Когда правящие и пишущие элиты приписывали «благородным дикарям» и «простым мужикам» са- мые невероятные добродетели, такие как изначаль- ное равенство, бескорыстное трудолюбие, врожден- ное чувство справедливости и любовь к страданию, этот нескончаемый поток этномифологии не мешал угнетать население. Наоборот, творческие конструкты верхов поддерживали эксплуатацию низов тонкими и парадоксальными способами. Тем, кто жил доходами со своих поместий, было приятно думать, что благо- даря своей возвышенной вере крестьяне не нуждают- ся в частной собственности. Некоторым интеллектуа- лам всегда удается убедить себя, что крестьяне, или славяне, или женщины, или студенты просто любят страдать. От триумфа при Петре I до краха при Николае II империя постоянно стремилась утвердить свою куль- турную гегемонию. Всегда озабоченная силовым до- минированием, она тратила огромные средства и на то, чтобы показать миру вдохновенный и вдохновля- ющий облик, который вызывал бы верность у поддан- ных, уважение у друзей и страх у врагов. Но силовое обладание давалось этой империи легче, чем куль- турное преобладание. Самым амбициозным проек- том имперской гегемонии оказалась постройка Санкт- Петербурга, но культурная мифология этого города переполнена образами вины, Потопа и Апокалипсиса. От «Медного всадника» Пушкина до «Реквиема» Ах- матовой образцовые петербургские тексты выражали народное страдание в особенных формах, связанных с предназначением столицы. В Академическом зале Русского музея в Петербурге (1895), главной витри- не поздней империи, заботливая рука собрала гигант- ские картины, воплощавшие апокалиптическое ожи- дание, присущее имперской столице, разделявшееся царской семьей и подтвержденное революцией: «По- следний день Помпеи» Карла Брюллова, «Медный змий» Федора Бруни, «Девятый вал» Ивана Айвазов- ского. Несмотря на масштабную программу культурного импорта и использование перспективных технологий, таких как фейерверки, империя постоянно возвраща- лась к силовому подавлению недовольства русского народа и национализма народов нерусских. На этом фоне поразителен успех русской литературы как са- мого успешного института культурной гегемонии им- перии. Исполняя свою функцию – дать многоязыч- ным подданным, рассеянным на огромной террито- рии, единый запас культурных символов, – литерату- ра все сильнее критиковала другие имперские инсти- туты. Начавшись в XVIII веке, преобладание литера- турного вымысла как ведущего жанра политического протеста продолжалось весь XIX век и перешло в со- ветский и, кажется, постсоветский периоды. Исполняя эту роль, русская литература приобрела множество поклонников в России и вне ее. Культурная власть ли- тературы демонстрировала сложную диалектику: чем более продуктивным был литературный текст в осу- ществлении культурной гегемонии, тем более крити- ческим и, в конечном итоге, разрушительным он ста- новился для аппарата доминирования. За три столе- тия русская литература создала великую сагу поли- тического инакомыслия и доказательство трансфор- мирующей силы культуры. Заселяя неисследованное пространство между отступающим империализмом, возникающим национализмом и амбициозным уто- пизмом, русская литература создала парадигму пост- имперского человечества. Ее классическим текстам рукоплескали колониальные читатели по всему миру. Постколониальная теория с ее открыто политиче- ским методом чтения важна для понимания канони- ческих текстов русской литературы. В тех случаях, где канон создан доминантной культурой, современ- ные критики ищут маргинальные тексты, чтобы услы- шать подавленную часть исторического опыта – голо- са субалтернов, которые говорили с трудом, не выска- зывались прямо и оставляли аллегорические запи- си в неожиданных местах. Канонические тексты рус- ской литературы, однако, появились не в низших со- словиях. На много голосов их авторы говорили за се- бя и, одновременно, за субалтернов с их молчанием, страданиями, жертвами. Эти авторы оказались спо- собны к такой сложной, полифонической речи – вели- кому памятнику человеческой солидарности – потому, что сами испытали политическое преследование в его чистом виде, не обязательно сопровождавшееся ра- совыми дискриминациями и экономическими бедами. Обманывая цензуру и отправляясь за книги в ссылку, многие русские писатели стали жертвами в собствен- ной стране. Эти белые, образованные, часто состоя- тельные люди принадлежали к угнетенному меньшин- ству. Их маргинальные чувства вылились в канониче- ские тексты, и потому британские поклонники Толсто- го сравнивали его с Ганди столь же часто, как Франц Фанон или писатели Гарлемского Ренессанса ссыла- лись на Достоевского. Одна группа писателей была рождена среди имперской элиты, другая – среди ко- лонизованных народов, но сходство между ними ока- залось важнее различий. Это было сходство между внешней и внутренней колонизацией. Во Франции и Германии создание нации из аг- рарной культуры тоже напоминало самоколонизацию: «народ», разделенный по сословиям, провинциям, диалектам и сектам, превращался в единую «на- цию» (Weber 1976). В России этот процесс принял трагическую форму нескончаемых катастроф, кото- рую будущий историк, с легкой руки Троцкого, назо- вет «перманентной революцией». Поощряя государ- ственный национализм и этнографические исследо- вания, в середине XIX века империя спонсировала от- крытие крестьянской общины, которую потом все бо- лее радикально интерпретировали славянофилы, на- родники и социалисты. С открытием неправославных сект к российской жизни стало возможно применять немецкие романтические клише, французские утопи- ческие идеи и американский опыт религиозного ина- комыслия. Зажатая между империей, которую ей не удалось свергнуть, и общиной, которую ей не удалось сохранить, русская мысль преподнесла миру блестя- щий, трагичный и глубоко человечный урок. Благода- ря русской литературе крепостные, разночинцы, сек- танты и другие субалтерные группы говорили с совре- менной им публикой и до сих пор говорят с нами. Со- зданная авторами из высших классов, чья судьба ино- гда отличалась, а иногда повторяла судьбу их непри- вилегированных героев, эта литература стала постко- лониальной задолго до появления этого термина. В 1988 году американский антрополог Джеймс Клиффорд (Clifford 1988: 93–94) пытался предсказать, чем будет заниматься «интеллектуальный историк в 2010 году, если его можно себе представить», и что он будет думать о недавних десятилетиях. Клиффорд полагал, что историк ХХI века преодолеет языковую проблематику прошлого столетия и создаст новую па- радигму «этнографической субъективности». Конеч- но, будущее превысило эти ожидания. После бурно- го увлечения этничностью и суверенитетом, имевше- го политические причины в период бархатных и цвет- ных революций, историки и антропологи Евразии ста- ли работать над транскультурными понятиями и кос- мополитическими метафорами (Hagen 2004; Kappeler 2009; Burbank, Cooper 2010). Как правильно предска- зал Клиффорд, новая парадигма вышла за пределы языка, но она выходит и за пределы этнических раз- личий и этнографического знания как такового. Мне представляется – и, возможно, это останется спра- ведливым еще пару десятков лет, – что новая пара- дигма работает в более широких пределах человече- ской субъективности. В имперском контексте слово subject имеет два смысла – «подданный по отноше- нию к суверену» и «субъект по отношению к объек- ту». В английском языке это слово, c производными от него subjectivity и subjectness, сохраняет двусмыслен- ность, которую не имеет в других европейских язы- ках, включая русский. Субъективность развивается в связи с суверенитетом, но намного перекрывает его объем и содержание. Именно этот избыток субъектив- ности по сравнению с субъектностью (подданством) делает имперские культуры столь богатыми и неста- бильными29. Мишель Фуко (Foucault 1998: 44) гово- рил о прощании с идеей суверенитета как недостаточ- ной для анализа власти. Концепция субъективности богаче и гибче, потому что мерцание субъекта меж- ду правовым и эпистемологическим значениями по- могает разрешить проблему имперской власти. Зажа- тые между сувереном, который является сверхсубъ- ектом своих владений, и их объектами, которые годят- ся для использования и налогообложения (ресурсы, товары и так далее), субъекты-подданные развивают уникальные способы жизни, службы и любви. Свер- ху эта имперская субъектность варьирует от иденти- фикации себя с сувереном до сопротивления и бунта. Внизу эта имперская субъективность сталкивается с разнообразием объектов, от животных до ландшаф- тов, которые она пытается завоевывать и исследо- вать, строить и разрушать, захватывать и обменивать,
29 Выразить эту идею мне помогла важная дискуссия о «советской субъективности», см.: Halfin 2000; Hellbeck 2000; Krylova 2000; Etkind 2005; Chatterjee, Petrone 2008. забывать и помнить. В горизонтальной плоскости им- перская субъективация вовлекает других субъектов, единичных и тех, кого считают миллионами, с их ду- шами, телами и сообществами. Медведь сильно отличается от кита, но ученые зна- ют, что глубоко под кожей их отличия не так уж велики. Колонизируя Россию и Индию, британцы и россияне порабощали, эксплуатировали, просвещали и осво- бождали населявших эти страны «полудьяволов, по- лудетей» (Киплинг). На эту невыполнимую задачу их толкало Бремя белого человека, или, применительно к элите Российской империи, Бремя бритого челове- ка. Среди многих текстов русской литературы, откры- вающих уникальный доступ к пониманию этого бре- мени, – «Продукт природы» Николая Лескова. Автор вспоминает о том, как в молодости пытался спасти крестьян от телесного наказания, которое им назна- чил местный исправник за попытку побега. Но этот полицейский чиновник запер Лескова в своем доме, оставив его рыться в библиотеке, в которой с любо- вью собрал запрещенные книги, звавшие к справед- ливости и освобождению крестьян. За это время кре- стьян выпороли, а единственной удачей автора ста- ло открытие того, что этот исправник на самом деле не полицейский чин, а самозванец, «фитюлька», при- казный секретарь. Источником его права на суд был его имперский опыт: «Настоящее знание этого наро- да дает на него настоящие средства», – говорил он с гордостью. А был бы у него чин исправника, он бы «один целую Россию выпорол». Литература Аксаков, Иван 1994. Письма к родным, 1849–1856. М.: Наука. Анисимов, Евгений 1999. Елизавета Петровна. М.: Молодая гвардия. Анненков, Павел 1989. Литературные воспомина- ния. М.: Правда. [Аноним] 1847. Барон Гакстгаузен и его путеше- ствие по России // Финский вестник, 22/10: 1 – 16. Аптекман, О.В. 1924. Общество «Земля и воля» се- мидесятых годов по личным воспоминаниям. Пг.: Ко- лос. Архив 1932. Архив «Земли и Воли» и «Народной Воли». М.: Общество политкаторжан. Бахтин, Михаил 1975. Формы времени и хронотопа в романе. Очерки по исторической поэтике // Бахтин, Михаил. Вопросы литературы и эстетики. Исследова- ния разных лет. М.: Художественная литература, 234– 407. Бахтин, Михаил 2000. Проблемы творчества Досто- евского. М.: Русские словари. Белинский, Виссарион 1954. Полное собрание со- чинений. М.: АН СССР. Бердяев, Николай 1916. Типы религиозной мысли в России // Русская мысль, 6. Бердяев, Николай 1989. Духовное христианство и сектантство в России // Бердяев, Николай. Собрание сочинений. Т. 3. Париж: YMCA-Press. Березин, Илья, 1858. Метрополия и колония // Оте- чественные записки, 118/5: 74 – 115. Богучарский, В. 1912. Активное народничество се- мидесятых годов. М.: Сабашниковы. Болотов, Андрей 1931. Жизнь и приключения Ан- дрея Болотова, описанные самим им для своих по- томков. Т. 1–3. М.: Academia. Болотов, Андрей 1986. Жизнь и приключения Ан- дрея Болотова, описанные самим им для своих по- томков / Ред. А. Гулыга. М.: Современник. Бонч-Бруевич, Владимир 1918. Духоборцы в канад- ских прериях. Пг. Бонч-Бруевич, Владимир 1924. Возможное участие сектантов в хозяйственной жизни СССР // Правда. 15 мая. Булгарин, Фаддей 1830. Поездка в Парголово // Бул- гарин, Фаддей. Сочинения. Т. 11. СПб.: Смирдин, 150– 161. Булгарин, Фаддей 1836. Русский театр. «Ревизор» Н. Гоголя. // Северная пчела, 98. Валентинов, Николай 1953. Встречи с Лениным. Нью-Йорк: Издательство имени Чехова. Венгеров, С. 1902. Тургенев // Энциклопедический словарь. СПб.: Брокгауз, 96 – 106. Вениаминов, И. 1840. Записки об островах Уналаш- кинского отдела. СПб. Веселовский, Н.И. 1887. Василий Васильевич Гри- горьев по его письмам и трудам. СПб.: Императорское археологическое общество. Вигель, Филипп 1998. Письмо (1836) // Ермичев, A.A., Златопольская, A.A. (ред.) Чаадаев. Pro et Contra. СПб.: РХГИ. Вилков, Олег 1999. Пушной промысел в Сибири // Наука в Сибири, 45. Вишленкова, Е.А. 1997. Религиозная политика: официальный курс и «общее мнение» России алек- сандровской эпохи. Казань. Волк, С.С. 1966. Народная воля, 1879–1882. М.; Л.: АН СССР. Воробьев, Н.И., Бусыгин, Е.П., Зорин, Н.В. 1957. Краткие путеводители по университету. Этнографиче- ский музей. Казань: Казанский государственный уни- верситет. Врангель, Фердинанд 1841. Путешествие по север- ным берегам Сибири и по Ледовитому морю. СПб. Вульф, Ларри 2003. Изобретая Восточную Европу: Карта цивилизации в сознании эпохи Просвещения. М.: Новое литературное обозрение. Вульфсон, Г.Н. 1984. Глашатай свободы. Страницы из жизни А.П. Щапова. Казань: Казанский универси- тет. Высочайший 1818: Высочайший Именной Указ Пра- вительствующему Сенату об Обществе Израильских Христиан (25 марта 1817) // Систематический свод су- ществующих законов Российской bмперии. Т. 5. СПб., 94. Герасимов, Илья и др. 2004. Новая имперская исто- рия постсоветского пространства. Казань: Ab Imperio. Герберштейн, Сигизмунд 1988. Записки о Моско- вии. Вступительная статья А.Л. Хорошкевич. М. Герцен, А.И. 1956. Le peuple Russe et le socialisme // Герцен, Александр. Собрание сочинений. Т. 7. М.: АН СССР, 271–306. Герцен, А.И. 1957. Russian Serfdom // Герцен, Алек- сандр. Собрание сочинений. Т. 12. М.: АН СССР, 7 – 33. Герцен, А.И. Собрание сочинений: В 30 т. М.: Ака- демия наук, 1954–1966. Герштейн, Эмма 1964. Судьба Лермонтова. М.: Со- ветский писатель. Глебов, Сергей 2011. Границы империи как границы модерна: Антиколониальная риторика и теория куль- турных типов в евразийстве // Изобретение империи: Языки и практики. М.: Новое издательство, 292–317. Глинчикова, Алла 2008. Раскол, или срыв русской Реформации. М.: Культурная революция. Гоголь, Николай 1984. Собрание сочинений. 7 т. М.: Художественная литература. Головнин, Александр 2004. Записки для немногих / Ред. Б.Д. Гальперин. СПб.: Нестор. Гофман, А.Б. 2001. Эмиль Дюркгейм в России. М.: ГУ ВШЭ. Градовский, Г.К. 1882. К истории русской печати. // Русская старина, 2: 494–509. Грибоедов, Александр 1999a. Проект учрежде- ния Российской закавказской компании // Грибоедов, Александр. Сочинения: В 3 т. Т. 1. СПб.: Нотабене, 614–641. Грибоедов, Александр 1999b. Загородная поезд- ка (Отрывок из письма южного жителя) // Грибоедов, Александр. Сочинения: В 3 т. Т. 2. СПб.: Нотабене, 275–278. Григорьев, В.В. 1846. Еврейские религиозные сек- ты в России // Журнал Министерства внутренних дел, 15/3 – 49: 282–309. Гринев, Андрей, б.д. Туземцы-аманаты в Рус- ской Америке. http://america-xix.org.ru/library/grinev- indeans/ Гройс, Борис, 1993. Имена города // Гройс, Борис. Утопия и обмен. М.: Знак. Гроссман, Леонид 1929. Исторический фон «Вы- стрела» // Новый мир, 5: 203–223. Гулыга, Арсений 1977. Кант. М.: Молодая гвардия. Даль, Владимир 2002a. Полтора слова о нынешнем русском языке // Неизвестный Владимир Даль. Орен- бург: Книжное издательство. Даль, Владимир 2002b. Автобиографические за- писки // Даль, Владимир. Картины из русского быта. М.: Новый ключ. Дамешек, Л.М., Ремнев, А.В. (ред.). 2007. Сибирь в составе Российской империи. М.: Новое литературное обозрение. Дейч, Л.Г. 1923. За полвека. Берлин: Грани. Дефо, Даниель. Робинзон Крузо / Пер. З.Н. Журав- ской. Новосибирск, 1997. Добролюбов, Николай 1962. Собрание сочинений: В 9 т. М.: ГИХЛ. Долбилов, Михаил 2010. Русский край, чужая вера. М.: Новое литературное обозрение. Достоевский, Федор 1972–1990. Полное собрание сочинений: В 30 т. Л.: Наука. Драгоманов, М.П. Введение // Бакунин, Михаил. Письма к А.И. Герцену и Н.П. Огареву. Женева. Дружинин, Н.М. 1946–1958. Государственные кре- стьяне и реформа П.Д. Киселёва. Т. 1. М., 1946; Т. 2. М., 1958. Дружинин, Н.М. 1968. Крестьянская община в оцен- ке А. Гакстгаузена и его русских современников // Еже- годник германской истории. М.: Наука, 28–50. Дурылин, С.Н. 1932. Русские писатели у Гете в Вей- маре // Литературное наследство, 4/6: 83 – 496. М.: Журнально-газетное объединение. Екатерина II 1869. Антидот // Осьмнадцатый век. Т. 4. М. Екатерина II 1990. Сочинения / Ред. О.Н. Михайлов. М.: Советская Россия. Екатерина II 2008. Российская история. М.: ЭКСМО. Епифаний Премудрый 2003. Слово о житии свято- го Стефана, бывшего епископом в Перми, Библиотека литературы Древней Руси / РАН. ИРЛИ; Под ред. Д.С. Лихачева и др. СПб.: Наука. Т. 12: XVI век. Ермичев, A.A., Златопольская, A.A. (ред.) 1998. Ча- адаев. Pro et Contra. СПб.: РХГИ. Ешевский, Степан 1870. Сочинения. Т. 1. М.: Сол- датенков. Жаботинский, Владимир (Зеев) 1989. Повесть моих дней. Иерусалим: Алия. Зорин, Андрей 1997. Идеология «православие-са- модержавие-народность»: опыт реконструкции // Но- вое литературное обозрение, 26. Зорин, Андрей 2001. Кормя двуглавого орла. Лите- ратура и государственная идеология в России. М.: Но- вое литературное обозрение. Иорданская, М.К. 1994. Новый table-talk // Новое ли- тературное обозрение, 9. История Русской Америки 1997 / Ред. Н.Н. Болхо- витинов. М.: Международные отношения. Итенберг, Б. 1960. Дмитрий Рогачев, революци- онер-народник. М.: Социально-экономическое изда- тельство. Кавелин, Константин 1989. Мысли и заметки о рус- ской истории // Кавелин, Константин. Наш умственный строй. М.: Правда. Кавелин, Константин, Чичерин, Борис 1974. Письмо к издателю // Голоса из России. Сборники Герцена и Огарева. Т. 1. М.: Наука. Кагарлицкий, Борис 2003. Периферийная империя. М.: Ультра-Культура. Кант, Иммануил. 1994. Собрание сочинений: В 8 т. М.: Чоро. Карамзин, Николай 1989. История государства Рос- сийского. М.: Наука. Карамзин, Николай 1991. Записка о древней и но- вой России. М.: Наука. Карцев, П.П. 1890. О военных поселениях при гра- фе Аракчееве // Русский вестник, 3. Кауфман, А.А. 1908. Русская община в процессе ее зарождения и роста. М.: Сытин. Кельсиев, Василий 1867. Святорусские двоеверы // Отечественные записки. Октябрь. Кельсиев, Василий 1941. Исповедь // Литературное наследство. Т. 41–42. Ч. II. М. Киплинг, Редьярд 1989. Рассказы. Стихотворения. Л.: Художественная литература. Киплинг, Редьярд 2011. Избранные стихи из всех книг. Б.м.: Salamandra P.V.V., 2011. Киреева, Р.А. 1996. Василий Осипович Ключев- ский // Сахаров А.Н. (ред.) Историки России. М.: Ин- ститут Российской истории, 398–445. Клаус, A. 1869. Наши колонии. СПб.: Нусвальт. Клейн, Лев 2009. Спор о варягах. СПб.: Евразия. Ключевский, Василий 1913. История сословий в России. М. Ключевский, Василий 1956. Курс русской истории. М. Ключевский, Василий 1959. Русский рубль XVI– XVIII веков в его отношении к нынешнему // Ключев- ский, Василий. Сочинения. Т. 7. М. Ключевский, Василий 1983. Наброски по «варяж- скому вопросу». // Ключевский, Василий. Неопублико- ванные произведения. М.: Наука. Ключевский, Василий 1990. Евгений Онегин и его предки // Ключевский, Василий. Сочинения. Т. 9. М. Ключевский, Василий 1990а. Афоризмы // Ключев- ский, Василий. Сочинения. Т. 9. М. Ковальский, И. 1878. Рационализм на юге России // Отечественные записки. Март, 204–224; Май, 199– 230. Козлов, Сергей 2003. Русский путешественник эпо- хи Просвещения. СПб.: Историческая иллюстрация. Конрад, Джозеф 2011. Сердце тьмы // Конрад, Джо- зеф. Сердце тьмы и другие повести. СПб.: Азбука, 5 – 136. Кордонский, Симон 2008. Сословная структура постсоветской России. М.: ФОМ. Корф, Модест 2003. Записки. М.: Захаров. Костяшов, Ю.В., Кретинин, Г.В. 1999. Петровское начало: Кенигсбергский университет и российское просвещение в XVIII веке. Калининград: Янтарный сказ. Кретинин, Г.В. 1996. Под Российской короной, или Русские в Кенигсберге. Калининград: Калининград- ское книжное издательство. Крылов, Н.А. 1892. Воспоминания мирового по- средника первого призыва // Русская старина, 7. Кукулин, Илья, Уффельман, Дирк, Эткинд, Алек- сандр (редакторы) 2012. «Там, внутри. Практики внут- ренней колонизации в культурной истории России». М: Новое литературное обозрение. Куланж, Фюстель де 1908. Римский колонат / Пер. И.М. Гревса. СПб.: Стасюлевич. Лавров, Александр 2004. Андрей Белый между Ко- нрадом и Честертоном // Лотмановский сборник, 3. М.: ОГИ, 443–457. Лавров, Петр 1974. Годы эмиграции / Сост. Борис Сапир. Dordrecht: Reidel. Т. 1. Лебедев, Кастор 1888. Из записок сенатора // Рус- ский архив. Т. 7. Левшин, А.И. 1994. Достопамятные минуты в моей жизни // Федоров В.А. (ред.) Конец крепостничества в России. М.: МГУ. Леец, Г. 1980. Абрам Петрович Ганнибал. Таллинн: Ээстии Раамат. Ленин, Владимир 1967. Развитие капитализма в России // Ленин, В.И. Полное собрание сочинений. Т. 3. М.: Политиздат. Лермонтов, Михаил 1958. Собрание сочинений. М.: ГИХЛ. Лесков, Николай 1958. Собрание сочинений. М.: ГИХЛ. Лесков, Николай 1988. О русском расселении и По- литико-Экономическом Комитете // Лесков, Николай. Честное слово. М.: Советская Россия, 57–73. Липранди, Иван 1870a. О природных границах и стремлении немцев на Восток (‘Drang nach Osten’) // Чтения в Императорском обществе истории и древно- стей Российских. Т. 1. Липранди, Иван 1870b. Краткое обозрение русских расколов, ересей и сект // Чтения в Императорском обществе истории и древностей российских. Т. 2. Лысаков, Павел, Эткинд, Александр 2006. Культу- ральные исследования. СПб.: Европейский универси- тет. Любавский, Матвей 1996. Обзор истории русской колонизации. М.: МГУ. Ляпунова, Р.Г. 1987. Алеуты. Очерки этнической ис- тории. Л.: Наука. Майофис, Мария 2008. Воззвание к Европе. Лите- ратурное общество «Арзамас» и российский модер- низационный проект 1815–1818 годов. М.: Новое ли- тературное обозрение. Маркс, Карл 1983. Капитал. Критика политической экономии. Т. 1. М.: Политиздат. Мельников-Печерский, Павел 1869. Белые голуби // Русский вестник, 3. Мельников-Печерский, Павел 1873. Воспоминания о Владимире Ивановиче Дале // Русский вестник, 3. Мельников, Павел, 1910. Отчет о современном со- стоянии раскола // Действия Нижегородской Губерн- ской Ученой архивной комиссии. Т. 9. Нижний Новго- род. Миллер, Герхард Фридрих 1996. Академик Г.Ф. Миллер – первый исследователь Москвы и Москов- ской провинции. М.: Янус. Милюков, Павел 1895. Колонизация России // Эн- циклопедический словарь. Т. 30. СПб.: Брокгауз, 740– 746. Милюков, Павел 1990. Воспоминания. М.: Совре- менник. Милюков, Павел 2006. Главные течения русской ис- торической мысли. М.: ГПИБР. Миронов, Борис 1999. Социальная история России. СПб.: Дмитрий Буланин. Михайлов, А.Д. 1906. Автобиографические замет- ки // Былое, 2: 163–165. Могильнер, Марина 2008. Homo imperii. История физической антропологии в России. М.: Новое лите- ратурное обозрение. Морозов, П.О. 1891. Барон Август Гакстгаузен и его сочинение о России (1842–1854) // Исторические материалы из архива Министерства государственных имуществ. Т. 1. СПб., 189–207. Надеждин, Николай 1998. Два ответа Чаадаеву // Ермичев, A.A., Златопольская A.A. (ред.) Чаадаев. Pro et Contra. СПб.: РХГИ. Надеждин, Николай 2000. Современное направле- ние просвещения // Надеждин, Николай. Сочинения. СПб.: РХГИ. Нечаев, Сергей 1997. Катехизис революционера // Рудницкая Е.Л. (ред.) Революционный радикализм в России. М.: Археоцентр. Нечкина, Милица 1974. В.О. Ключевский. История жизни и творчества. М.: Наука. Н.Р. 1895. Колонизация // Энциклопедический сло- варь. СПб.: Брокгауз, 736–740. Овсянико-Куликовский, Д.Н. 1880. Секта людей бо- жиих // Слово, 9: 55–74. Огарев, Н.П. 1952. Избранные социально-полити- ческие и философские произведения. М.: МГУ. Орлов, М.Ф. 1963. Капитуляция Парижа. Политиче- ские сочинения. Письма. М.: АН СССР. Очерки по истории колонизации Севера, 1922. Т. 1. Пг.: Государственное издательство. Павлов, В.Н. 1972. Пушной промысел в Сибири XVII века. Красноярск: Красноярский рабочий. Панченко, А.М. 1999. Русская история и культура: Работы разных лет. СПб.: Юна. Петров, А.Н. 1871. Устройство и управление воен- ных поселений в России. СПб.: Русская старина. Пирожкова, Т.В. 1997. Славянофильская журнали- стика. М.: МГУ. Плеханов Г.В. 1925. Воспоминания об А.Д. Михай- лове // Прибылева-Корба А.П., Фигнер В.Н. (ред.) А.Д. Михайлов. Л. Повесть временных лет 1950. М.; Л.: АН СССР. Погодин, Михаил 1846. Исследования, замечания и лекции о русской истории. Москва. Погодин, Михаил 1859. Норманский период русской истории. М. Погодин, Михаил 2011. Вечное начало. Русский дух. М.: Институт русской цивилизации. Погосян, Елена 2001. Петр I. Архитектор россий- ской истории. СПб.: Искусство. Покровский, Михаил 1920. Русская история в самом сжатом очерке. М. Покровский, Михаил 1922. Своеобразие историче- ского процесса и первая буква марксизма // Красная Новь (повторно опубл. в: Восток. 2004. Декабрь. 12 (24)). Покровский, М.Н. 1933. Историческая наука и борь- ба классов. Вып. 1–2. М.; Л.: Соцэкгиз. Покровский, Михаил 2001. Россия в конце XVIII ве- ка // История России в XIX веке. Дореформенная Рос- сия. М.: Центрполиграф. Покшишевский, В.В., Кротов, В.А. 1951. Заселение Сибири. Иркутск: Иркутское областное издательство. Полян, Павел (ред.) 2001. Город и деревня в совре- менной России. Сто лет перемен. М.: ОГИ. Портнов, Андрей 2010. Упражнения с историей по- украински. М.: ОГИ. Правилова, Екатерина 2006. Финансы империи. Деньги и власть в политике России на национальных окраинах. М.: Новое издательство. Приамурский, Г.Г. 1997. Петербургский панопти- кон // Петербургские чтения – 97. СПб.: Русско-бал- тийский центр, 165–168. Проскурина, Вера 2006. Мифы империи. М.: Новое литературное обозрение. Пругавин, Александр 1881. Значение сектантства в русской народной жизни // Русская мысль, 1. Пругавин, Александр 1904. Старообрядчество во второй половине XIX века. Очерки по новейшей тео- рии раскола. М. Пругавин, Александр 1917. Бунт против природы (о хлыстах и хлыстовщине). М. Пушкин, Александр 1950. Полное собрание сочине- ний. М.: ГИХЛ. Пушкин, Александр 1995. Биография А.П. Ганниба- ла // Пушкин, А.С. Дневники. Записки. СПб.: Наука. Пыпин, Александр 1869. Русские отношения Бента- ма // Вестник Европы, 2. Пыпин, Александр 1890. История русской этногра- фии. СПб. Радищев, Александр 1941. Полное собрание сочи- нений. М.: АН СССР. Радищев, Александр 1992. Путешествие из Петер- бурга в Москву СПб.: Наука. Рейтблат, А.И. (ред.) 1998. Видок Фиглярин: Письма и записки Булгарина в III Отделение. М.: Новое лите- ратурное обозрение. Ремнев, Анатолий, Суворова, Наталья 2011. «Рус- ское дело» на азиатских окраинах // Изобретение им- перии: Языки и практики. М.: Новое издательство, 152–222. Рыбаковский, Л.Л. 1998. Исследования миграции населения в России // Социология в России. М.: Ин- ститут социологии, 436–451. Саид, Эдвард Вади 2006. Ориентализм. СПб.: Рус- ский Мiръ. Салтыков-Щедрин, Михаил 1936. Полное собрание сочинений. М. Самарин Ю.Ф. Сочинения: В 10 т. М.: 1877–1896. Сапов, В.В. 1991. Ученики Чаадаева. 1. Отрече- ние доктора Ястребцова // Новые идеи в философии. Ежегодник Философского общества СССР. 1991, 148– 165. Сариева, Е.А. 2000. Фейерверки в России XVIII ве- ка // Развлекательная культура России XVIII–XIX ве- ков. СПб.: Дмитрий Буланин, 88–98. Саяпин, М. 1915. Общие. Русская коммунистиче- ская секта // Ежемесячный журнал, 1: 65–77; 2: 60–69. Свиньин, Павел 2000. Поездка в Грузино // Давыдо- ва Е.Е. и др. (ред.) Аракчеев. Свидетельства совре- менников. М.: Новое литературное обозрение. Свод 1818. Систематический свод существующих законов Российской империи. СПб.: Комиссия состав- ления законов. Селезнев, В.М., Селезнева, Е.О. (ред.) 2002. Дело Сухово-Кобылина. М.: Новое литературное обозре- ние. Семенов-Тян-Шанский, Вениамин 1915. О могуще- ственном территориальном владении применительно к России. Очерки по политической географии. Пг. Синявский, Андрей 1991. Иван-Дурак. Очерк рус- ской народной веры. Париж: Синтаксис. Словцов, Петр 1886. Историческое обозрение Си- бири. М.: Скороходов. Соллогуб, Владимир 1998. Воспоминания. М.: Сло- во. Соловьев, Сергей 1856. Шлецер и антиисториче- ское направление // Русский вестник, 8/4: 489–533. Соловьев, Сергей 1983. Избранные труды. Запис- ки. М.: МГУ. Соловьев, Сергей 1988. История России с древней- ших времен. М.: Мысль. Сопленков, С.В. 2000. Дорога в Арзрум: Русская об- щественная мысль о Востоке. М.: Восточная литера- тура. Старцев, Абель 1995. Русско-американские этюды. М.: Восточная литература. Стебницкий, M. (Николай Лесков) 1863. С людьми древлего благочестия // Библиотека для чтения, 9. Струве, Петр 1894. Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России. СПб. Субботин, Николай 1867. Раскол как орудие враж- дебных России партий // Русский вестник, 5: 316–348. Сухомлинов, М.Л. 1888. И.С. Аксаков в сороковых годах // Исторический вестник. Февраль. Татищев, Василий 1994. История российская. М.: Ладомир. Телетова, Н.К. 1989. Герб Ганнибалов // Временник Пушкинской комиссии. Т. 23. Л.: АН СССР, 140–151. Токвиль, Алексис де. Демократия в Америке. Толочко, Алексей 2005. «История Российская» Ва- силия Татищева: Источники и известия. М.; Киев: Но- вое литературное обозрение. Толстой, Лев 1908. Письма о скопчестве // Бонч- Бруевич В. (ред.) Материалы к истории русского сек- тантства и старообрядчества. Т. 1. СПб. Троцкий, Лев 1922. Об особенностях исторического развития России // Правда, 1–2 июля. Троцкий, Лев 1990. Моя жизнь. Т. 1. М.: Книга. Троцкий, Лев 1991. Литература и революция. M.: Политиздат. Тургенев, Николай 1963. Собрание сочинений. М. Тынянов, Ю.Н. 2001. Литературное сегодня // Тыня- нов Ю.Н. История литературы. Критика. СПб.: Азбука. Уймович-Пономарев, П., Пономарев, С. 1886. Зем- ледельческое братство как обычно-правовой инсти- тут сектантов // Северный вестник, 9: 1 – 31; 10: 1 – 36. Уваров, Сергей 1864. Доклад к десятилетию Мини- стерства народного просвещения // Десятилетие Ми- нистерства народного просвещения. СПб. Федоров, В.А. 1994 (ред.) Конец крепостничества в России. Документы, письма, мемуары, статьи. М.: МГУ. Фельштинский, Юрий 2009. Вожди в законе. М.: Терра. Филюшкин Александр 2011. Как Россия стала для Европы Азией? // Изобретение империи: Языки и практики. М.: Новое издательство, 10–48. Фроленко, М.Ф. 1932. Собрание сочинений. Т. 2. М. Фуко, Мишель 2005. «Нужно защищать общество». Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1975– 1976 учебном году / Пер. с франц. Е.А. Самарской. СПб.: Наука. Халфин, Н.А. 1990. Возмездие ожидает в Джагда- лаке. М.: Наука. Ходасевич, В.Ф. 1988. Державин. М.: Книга. Хомяков, Алексей 1832. Ермак. М.: Селивановский. Хомяков, Алексей 1861. Полное собрание сочине- ний. М. Хомяков, Алексей 1871. Записки о всемирной исто- рии. М. Хомяков, Алексей 1988. О старом и новом. Статьи и очерки. М.: Современник. Хорошкевич, А.Л. 1963. Торговля Великого Новго- рода с Прибалтикой и Западной Европой. М.: Наука. Храмов, Александр. Колониальная изнанка евро- пейского костюма. Заметки о внутреннем колониализ- ме в Российской империи (XVIII – начало XX века) // Вопросы национализма. 2012. 10: 71 – 105. Цветаева, Марина 2006. Мой Пушкин. М.: Азбука. Цимбаев, Н.И. 1986. Славянофильство. M.: МГУ. Чаадаев, Петр 1914. Сочинения и письма / Ред. М. Гершензон. М. Чернов, Виктор 1922. Записки социалиста-револю- ционера. Т. 1. Берлин: Гржебин. Чичерин, Борис 1856. Обзор исторического разви- тия сельской общины в России // Русский вестник, 4. Чичерин, Борис 1990. Воспоминания. М.: Правда. Шаров, Владимир 2003. Воскресение Лазаря. М.: Вагриус. Шелгунов, Николай, Михайлов, Михаил 1958. К мо- лодому поколению [1861] // Каратаев Н. (ред.) Народ- ническая экономическая литература. М. Шлецер, Август 1809. Нестор. СПб. Шумахер, А.Д. 1899. Поздние воспоминания о дав- но минувших временах // Вестник Европы, 3: 89 – 128. Щапов, Афанасий 1862. Земство и раскол. СПб. Щапов, Афанасий 1906. Сочинения. СПб. Щапов, Афанасий 1923. Речь после панихиды по убитым в Бездне крестьянам // Красный архив, 4. Эйдельман, Натан 1965. Павел Иванович Бахме- тьев // Нечкина М.И. (ред.). Революционная ситуация в России в 1859–1861. Т. 4. М.: Наука, 387–398. Эйдельман, Натан 1993. «Где и что Липранди?» // Эйдельман, Натан. Из потаенной истории России XVIII–XIX веков. М.: Высшая школа, 429–464. Эткинд, Александр 1996. Русские секты и советский коммунизм: Проект Владимира Бонч-Бруевича // Ми- нувшее, 19: 275–319. Эткинд, Александр 1998. Хлыст. Секты, литература и революция. М.: Новое литературное обозрение. Эткинд, Александр 2001a. Фуко и имперская Рос- сия: Дисциплинарные практики в условиях внутрен- ней колонизации // Хархордин, Олег (ред.) Фуко и Рос- сия. СПб.: Европейский университет, 166–191. Эткинд, Александр 2001b. Толкование путеше- ствий. Россия и Америка в травелогах и интертекстах. М.: Новое литературное обозрение. Эткинд, Александр 2002. Бремя бритого человека, или Внутренняя колонизация России // Ab Imperio (Ка- зань), 1: 265–299. Юль, Юст 1899. Записки датского посланника при Петре Великом. М. Ядринцев, Николай 2003. Сибирь как колония. Но- восибирск: Сибирский хронограф. Ямпольский, Владимир 1994. Из истории герман- ской геополитики // Россия-XXI, 6/7: 158–168. Ястребцов, Иван 1833. О системе наук, приличных в наше время детям. М. Abrams, Ì.H. 1953. The Mirror and the Lamp: Romantic Theory and the Critical Tradition. New York: Oxford University Press. Achebe, Chinua 2001. “An Image of Africa: Racism in Conrad’s Heart of Darkness,” in Vincent B. Leitch (ed.), The Norton Anthology of Theory and Criticism. New York: Norton. Agamben, Giorgio 1998. Homo Sacer. Sovereign Power and Bare Life. Stanford: Stanford University Press. Anderson, Benedict 1991. Imagined Communities. London; New York: Verso. Anderson, F. 2000. Crucible of War: The Seven Years War and the Fate of Empire in British North America. New York: Vintage. Arendt, Hannah 1966. Origins of Totalitarianism. New York: Harcourt. Arendt, Hannah 1968. Men in Dark Times. Orlando, FL: Harcourt. Arendt, Hannah 1970. On Violence. Orlando, FL: Harcourt. Arneil, Barbara 1996. John Locke and America: The Defense of English Colonialism. Oxford: Oxford University Press. Ashcroft, Bill, and Paul Ahluwalia 1999. Edward Said. The Paradox of Identity. London: Routledge. Atkinson, D. 1990. “Egalitarianism and the Commune,” in R.P. Bartlett (ed.), Land Commune and Peasant Community in Russia. Basingstoke: Macmillan. Balibar, E. 1999. “Is There a ‘Neo-Racism’?” in E. Balibar and I. Wallerstein, Race, Nation, Class: Ambiguous Identities, trans. Chris Turner. London: Verso, 17–28. Baranowski, Shelley 2011. Nazi Empire. German Colonialism and Imperialism from Bismarck to Hitler. Cambridge: Cambridge University Press. Barnes, Hugh 2005. Gannibal: The Moor of Petersburg. New York: Profile Books. Baron, Samuel H. 1953. Plekbanov: The Father of Russian Marxism. Stanford: Stanford University Press. Baron, Samuel H. 1958. “Plekhanov’s Russia: The Impact of the West upon an ‘Oriental’ Society,” Journal of the History of Ideas, 19/3: 388–404. Baron, Samuel H. 1995. Plekhanov in Russian History and Soviet Historiography. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press. Barrett, Thomas 1999. At the Edge of Empire: The Terek Cossacks and the North Caucasus Frontier. Boulder, CO: Westview. Bartlett, Robert 1993. The Making of Europe. Conquest, Colonization, and Cultural Change. London: Penguin. Bartlett, Roger 1979. Human Capital. The Settlement of Foreigners in Russia, 1762–1804. Cambridge: Cambridge University Press. Bassin, Mark 1993. “Turner, Solov’ev, and the ‘Frontier Hypothesis’: The Nationalist Signification of Open Spaces,” Journal of Modern History, 65: 473–511. Bassin, Mark 1999. Imperial Visions: Nationalist Imagination and Geographic Expansion in the Russian Far East, 1840–1865. Cambridge: Cambridge University Press. Bates, Robert H. 2001. Prosperity and Violence: The Political Economy of Development. New York: Norton. Bauman, Whitney 2009. Theology, Creation, and Environmental Ethics: From Creatio Ex Nihilo to Terra Nullius. London: Routledge. Beissinger, Mark 2006. “Soviet Empire as ‘Family Resemblance’,” Slavic Review, 65/2: 294–303. Benes, Tuska 2004. “Comparative Linguistics as Ethnology. In Search of Indo-Germans in Central Asia”, Comparative Studies of South Asia, Africa, and the Middle East, 24/2: 117–132. Benjamin, Walter 1968. “The Storyteller. Reflections on the Works of Nikolai Leskov,” in his Essays and Reflections, ed. Hannah Arendt. New York: Schocken, 83 – 110. Benjamin, Walter 1999. “On the Present Situation in Russian Film,” in his Selected Writings, vol. 2, pt. 1 (1927–1930). Cambridge, MA: Belknap, 12–15. Bentham, Jeremy 1995. The Panopticon Writings, ed. Miran Bozovic. London: Verso. Beratz, Gottlieb 1991. The German Colonies on the Lower Volga. Lincoln, NE: American Historical Society of Germans from Russia. Berens, Reinhold 1812. Geschichte der seit hundert und fünfzig Jahren in Riga einheimischen Familie Berens aus Rostock. Riga: Julius Muller Verlag. Berlin, Isaiah 1978. “A Remarkable Decade,” in his Russian Thinkers. New York: Penguin. Berlin, Isaiah 1996. “Kant as an Unfamiliar Source of Nationalism,” in his Sense of Reality. London: Chatto. Berlin, Isaiah 2000. Three Critics of the Enlightenment. London: Pimlico. Berman, Russell A. 1998. Enlightenment or Empire: Colonial Discourse in German Culture. Lincoln: University of Nebraska Press. Bethea, David 1998. “Slavic Gift Giving: The Poet in History and Pushkin’s ‘The Captain’s Daughter’,” in Monika Greenleaf and Stephen Moeller-Sally (eds.), Russian Subjects: Empire, Nation, and the Culture of the Golden Age. Evanston, IL: Northwestern University Press, 259–276. Betz, John 2008. After Enlightenment: The Post- Secular Vision of J.G. Hamann. Oxford: Wiley-Blackwell. Bhabha, Homi 1994. The Location of Culture. London: Routledge. Bideleux, Robert, and Ian Jeffries 2007. A History of Eastern Europe: Crisis and Change. London: Routledge. Billington, James H. 1966. The Icon and the Axe. New York: Vintage. Black, J.L. 1986. G. – F. Muller and the Imperial Russian Academy. Kingston: McGill University Press. Blackbourn, David 2007. The Conquest of Nature. Water, Landscape, and the Making of Modern Germany. London: Pimlico. Blackbourn, David 2009. “The Conquest of Nature and the Mystique of the Eastern Frontier in Nazi Germany,” in Robert L. Nelson (ed.), Germans, Poland, and Colonial Expansion to the East. London: Palgrave, 141–170. Blauner, Robert 1969. “Internal Colonialism and Ghetto Revolt,” Social Problems,16/4: 393–408. Bockstoce, John R. 2009. Furs and Frontiers in the Far North. New Haven, CT: Yale University Press. Boeck, Brian J. 2007. “Containment vs. Colonization. Muscovite Approaches to Settling the Steppe,” in Nicholas B. Breyfogle, Abby Schrader, and William Sunderland (eds.), Peopling the Russian Periphery. Borderland Colonization in Eurasian History. London: Routledge, 41–60. Bojanowska, Edyta M. 2007. Nikolai Gogol. Between Ukrainian and Russian Nationalism. Cambridge, MA: Harvard University Press. Boucher, David 2010. “The Law of Nations and the Doctrine of Terra Nulius,” in Olaf Asbach and Peter Schroder (eds.), War, the State and International Law in Seventeenth-Century Europe. London: Ashgate, 63–82. Boym, Svetlana 2010. Another Freedom. The Alternative History of an Idea. Chicago: University of Chicago Press. Braudel, Fernand 1967. Capitalism and Material Life, 1400–1800, trans. Miriam Kochan. London: Weidenfeld. Breshkovskaia, E.K. 1931. Hidden Springs of the Russian Revolution. Stanford: Stanford University Press. Breyfogle, Nicolas B. 2005. Heretics and Colonizers. Forging Russia’s Empire in the South Caucasus. Ithaca: Cornell University Press. Brooks, Peter. 1996. “ ‘An Unreadable Report.’ Conrad’s Heart of Darkness,” in Elaine Jordan (ed.), Joseph Conrad. London: Macmillan, 67–86. Brower, Daniel R., and Edward J. Lazzerini (eds.) 1997. Russia’s Orient. Imperial Borderlands and Peoples. Bloomington: Indiana University Press. Brubaker, Rogers 1992. Citizenship and Nationhood in France and Germany. Cambridge, MA: Harvard University Press. Buchowski, Michal 2006. “The Specter of Orientalism in Europe: From Exotic Other to Stigmatized Brother,” Anthropological Quarterly, 79/3: 463–482. Burbank, Jane, and Frederick Cooper 2010. Empires in World History. Princeton: Princeton University Press. Burbank, Jane, and David Ransel (eds.) 1998. Imperial Russia. New Histories for the Empire. Bloomington: Indiana University Press. Bushkovitch, Paul 1980. The Merchants of Moscow. 1580–1650. Cambridge: Cambridge University Press. Butterfield, Herbert 1955. Man on His Past: The Study of the History of Historical Scholarship. Cambridge: Cambridge University Press. Calvert, Peter 2001. “Internal Colonisation, Development and Environment,” Third World Quarterly, 22/1: 51–63. Cannadine, David 2001. Ornamentalism. How the British See Their Empire. Oxford: Oxford University Press. Césaire, Aimé1955. Discours sur le colonialisme/ Paris: éditions Présence Africaine. Chari, Sharad, and Catherine Verdery 2009. “Thinking between the Posts: Postcolonialism, Postsocialism, and Ethnography after the Cold War,” Comparative Studies in Society and History, 51/1: 1 – 29. Chatterjee, Choi, and Karen Petrone 2008. “Models of Selfhood and Subjectivity: The Soviet Case in Historical Perspective,” Slavic Review, 67/4: 967–986. Chatterjee, Partha 1993. The Nation and its Fragments. Colonial and Post-Colonial Histories. Princeton: Princeton University Press. Christie, Ian R. 1993. The Benthams in Russia. Oxford: Berg. Clay, J. Eugene 2001. “Orthodox Missionaries and ‘Orthodox Heretics’ in Russia, 1886–1917,” in Robert Geraci and Michael Khodarkovsky (eds.), Of Religion and Empire: Missions, Conversions, and Tolerance in Tsarist Russia. Ithaca: Cornell University Press. Clement, Catherine 1988. Opera. The Undoing of Women, trans. Betsy Wing. Minneapolis: University of Minnesota Press. Clifford, James 1988. The Predicament of Culture. Twentieth-Century Ethnography, Literature, and Art. Cambridge, MA: Harvard University Press. Coates, Paul 1991. The Gorgon’s Gaze. German Cinema, Expressionism, and the Image of Horror. Cambridge: Cambridge University Press. Collier, Stephen, Alex Cooley, Alexander Etkind, Bruce Grant, Jon Kyst, Harriet Murav, Marc Nichanian, and Gayatri Chakravorty Spivak 2003. “Empire, Union, Center, Satellite: Post-Colonial Theory and Slavic Studies,” Ulbandus. The Slavic Review of Columbia University, 7. Condee, Nancy 1995. “The Relentless Cult of Novelty,” in Daniel Orlovsky (ed.), Beyond Soviet Studies. Washington, DC: Woodrow Wilson Center Press, 289– 304. Condee, Nancy 2006. “Drowning or Waving? Some Remarks on Russian Cultural Studies,” The Slavic and East European Journal, 50/1: 197–203. Condee, Nancy 2008. “From Emigration to E- Migration: Contemporaneity and the Former Second World,” in Terry Smith, Okwui Enwezor, and Nancy Condee (eds.), Antinomies of Art and Culture. Modernity, Postmodernity, and Contemporaneity. Durham, NC: Duke University Press, 235–249. Condee, Nancy 2009. The Imperial Trace: Recent Russian Cinema. Oxford: Oxford University Press. Confino, Michael 1963. Domaines et seigneurs en Russie vers la fin du XVIIIe sie`cle. Paris: Institut d’Etudes slaves de l’Universite de Paris. Confino, Michael 2008. “The soslovie (estate) paradigm,” Cahiers du monde russe, 49/4: 681–704. Conrad, Joseph 1919. A Personal Record. London: Dent. Conrad, Joseph 1921. “Crime of Partition,” in his Notes on Life and Letters. London: Dent. Conrad, Joseph 1926. “Geography and Some Explorers,” in his Last Essays. London: Dent. Conrad, Joseph 2001. Under Western Eyes. New York: Random House. Cook, Malcolm 1994. “Robinson Crusoe in Siberia: The Writing of a Novel in the Late Eighteen Century,” Studies on Voltaire’ and the Eighteenth Century, 317: 1 – 43. Cook, Malcolm 2006. Bernardin de Saint-Pierre. A Life of Culture. London: Legenda. Cooper, Frederick, and Ann Laura Stoler 1997. “Between Metropole and Colony: Rethinking a Research Agenda,” in Cooper and Stoler (eds.), Tensions of Empire. Colonial Cultures in a Bourgeois World. Berkeley: University of California Press, 1 – 58. Cracraft, James 1997. The Petrine Revolution in Russian Imagery. Chicago: University of Chicago Press. Cracraft, James 2004. The Petrine Revolution in Russian Culture. Cambridge, MA: Harvard University Press. Crummey, Robert 1993. “Old Belief as Popular Religion: New Approaches,” Slavic Review, 52: 700–712. Curtin, Philipp 1984. Cross-Cultural Trade in World History. Cambridge: Cambridge University Press. Curtin, Philipp 2000. The World and the West. Cambridge: Cambridge University Press. Curzon, George N. 1889. Russia in Central Asia in 1889, and the Anglo-Russian Question. London: Longmans. Dabag, Mihran, Horst Gründer, and Uwe-K. Ketelsen (eds). 2004. Kolonialismus, Kolonialdiskurs und Genozid. Munich: Wilhelm Fink. Dekhnewallah, A. 1879. “The Great Russian Invasion of India,” in A Sequel to the Afghanistan Campaign of 1878 – 9. London: Harrison. Dennison, Ò.K., and A.W. Cams 2003. “The Invention of the Russian Rural Commune: Haxthausen and the Evidence,” The Historical Journal, 46/3: 561–582. Derrida, Jacques 2009. The Beast and the Sovereign. Chicago: University of Chicago Press. Dettelbach, Michael 1996. “Forster as Linnean,” in Johann Reinhold Forster. Observations Made During A Voyage Round The World. Honolulu: University of Hawaii Press. Diderot, Denis 1992. “Observations sur le Nakaz,” in his Political Writings. Cambridge: Cambridge University Press. Dimou, Augusta 2009. Entangled Paths Towards Modernity: Contextualizing Socialism and Nationalism in the Balkans. Budapest: CEU Press. Dirks, Nicholas B. 2001. Castes of Mind. Colonialism and the Making of Modern India. Princeton: Princeton University Press. Dixon, William H. 1870. Free Russia. New York. Domar, Evsey 1970. “The Causes of Slavery or Serfdom,” Journal of Economic History, 30/1, 18–32. Dubie, Alan 1989. Frank A. Colder, An Adventure of a Historian in Quest of Russian History. Boulder: East European Monographs. Dubnow, Simon, and Israel Friedlaender 1920. History of the Jews in Russia and Poland. New York. Dunning, Chester, 1989. “James I, the Russia Company, and the Plan to Establish a Protectorate over North Russia,” Albion, 21/2: 206–226. Dunning, Chester S.L. 2001. Russia’s First Civil War: The Time of Troubles and the Founding of the Romanov Dynasty. University Park: Penn State University Press. Eaton, Henry 1980. “Marx and the Russians,” Journal of the History of Ideas, 41/1: 89 – 112. Emmons, Terence 1999. “On the Problem of Russia’s ‘Separate Path’ in Late Imperial Historiography,” in Thomas Sanders (ed.), Historiography of Imperial Russia. Armonk, NY: Sharpe, 163–185. Emmons, Terence, and Bertrand M. Patenaude 1992. War, Revolution, and Peace in Russia: The Passages of Frank Colder. Stanford, CA: Hoover Press. Engels, Frederick 1940. The Origin of the Family, Private Property, and the State. London: Lawrence. Engelstein, Laura 1999. Castration and the Heavenly Kingdom. A Russian Folktale. Ithaca: Cornell University Press. Engelstein, Laura 2009. Slavophile Empire. Imperial Russia’s Illiberal Path. Ithaca: Cornell University Press. Ergang, Robert Reinhold 1966. Herder and the Foundation of German Nationalism. New York: Octagon. Etkind, Alexander 1997. Eros of the Impossible. The History of Psychoanalysis in Russia, trans. Noah and Maria Rubins. Boulder, CO: Westview. Etkind, Alexander 2003. “Whirling with the Other: Russian Populism and Religious Sects,” Russian Review, 62/4: 565–588. Etkind, Alexander 2004. “Sex, Sects, and Texts: Russian Sectarians in Russian and Other Literatures,” Wiener Slawistischer Almanach, 54: 45–56. Etkind, Alexander 2005. “Soviet Subjectivity: Torture for the Sake of Salvation?” Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History, 6/1: 171–186. Etkind, Alexander 2007. “Internalizing Colonialism: Intellectual Endeavors and Internal Affairs in mid-19th- century Russia,” in Peter J.S. Duncan (ed.) Convergence and Divergence. Russia and Eastern Europe into the Twenty-First Century. London: SSEES, 103–120. Etkind, Alexander 2009. “The Kremlin’s Double Monopoly” in Russia Lost or Found? Helsinki: Ministry of Foreign Affairs, 186–213. Etkind, Alexander 2010. “The Shaved Man’s Burden: The Russian Novel as a Romance of Internal Colonization,” in Alastair Renfrew and Galin Tihanov (eds.), Critical Theory in Russia and the West. London: Routledge, 124–151. Fanon, Frantz 1967. The Wretched of the Earth. New York: Weidenfeld. Fernandez-Armesto, Felipe and James Muldoon (eds.) 2008. Internal Colonization in Medieval Europe. London: Ashgate. Ferro, Marc 1997. Colonization: A Global History. London: Routledge. Field, Daniel, 1976. Rebels in the Name of the Tsar. Boston: Houghton Mifflin. Field, Daniel 1987. “Peasants and Propagandists in the Russian Movement to the People of 1874,” Journal of Modern History, 59: 415–438. Fisher, Henry Raymond 1943. The Russian Fur Trade, 1550–1700. Berkeley: University of California Press. Fitzpatrick, Sheila 1993. “Ascribing Class: The Construction of Social Identity in Soviet Russia,” The Journal of Modern History, 65/4: 745–770. Fleishman, Avrom 1967. Conrad’s Politics.Community and Anarchy in the Fiction of Joseph Conrad. Baltimore, MD: Johns Hopkins Press. Fodor, Alexander 1989. A Quest for Non-Violent Russia: The Partnership of Leo Tolstoy and Vladimir Chertkov. Lanham, Md.: University Press of America. Forster, John Reinhold 1768. “A Letter from Mr. J.R. Forster Containing Some Account of a New Map of the River Volga,” Philosophical Transactions, 58: 214–216. Foucault, Michel 1979. Discipline and Punish. The Birth of the Prison, trans. Alan Sheridan. New York: Vintage. Foucault, Michel 1998. The History of Sexuality. Vol. 1: The Will to Knowledge. London: Penguin. Foust, Clifford M. 1969. Muscovite and Mandarin: Russia’s Trade with China and Its Setting, 1727–1805. Chapel Hill: University of North Carolina Press. Frank, Stephen P. 1999. Crime, Cultural Conflict, and Justice in Rural Russia. Berkeley: University of California Press. Franklin, Simon 2004. “Identity and Religion,” in Simon Franklin and Emma Widdis (eds.), National Identity in Russian Culture. Cambridge: Cambridge University Press, 95 – 115. Franklin, Simon, and Jonathan Shepard 1996. The Emergence of Rus, 750 – 1200. London: Longman. Free, Melissa 2006. “Un-Erasing Crusoe: Farther Adventures in the Nineteenth Century,” Book History, 9, 89 – 130. Freeze, Gregory 1986. “The Estate (Soslovie) Paradigm and Russian Social History,” American Historical Review, 91/1: 11–36. Freeze, Gregory 1988. “A Social Mission for Russian Orthodoxy: The Kazan Requiem of 1861 for the Peasants in Bezdna,” in M. Shatz and E. Mendelsohn (eds.), Imperial Russia, 1700–1917: State, Society, Opposition. DeKalb, IL: Northern Illinois University Press, 115–135. Friedman, Thomas 2006. “First Law of Petropolitics,” Foreign Policy, 154: 28–39. Frierson, Cathy A. 1993. Peasant Icons. Representations of Rural People in Late Nineteenth- Century Russia. Oxford: Oxford University Press. Friesen, P.M. 1978. The Mennonite Brotherhood in Russia (1789–1910), trans. and ed. J.B. Toews. Fresno: Mennonite Brethren. Frost, Robert I. 2000. The Northern Wars: War, State and Society in Northeastern Europe, 1558–1721. Harlow: Longman. Fülöp-Miller, Rene 1927. The Mind and Face of Bolshevism: An Examination of Cultural Life in Soviet Russia, trans. F.S. Flint and D.F. Tait. London: Putnam. Gamfield, G.P. 1990. “The Pavlovtsy of Khar’kov Province, 1886–1905: Harmless Sectarians or Dangerous Rebels?” Slavic and East European Review, 68/4: 692–717. Gates, Henry Louis 1985. “Writing ‘Race’ and the Difference it Makes,” in Gates (ed.), Race, Writing, and Difference. Chicago: University of Chicago Press, 1 – 20. Gellner, Ernest 1983. Nations and Nationalism. Ithaca, NY: Cornell University Press. Gellner, Ernest 1987. Culture, Identity, and Politics. Cambridge: Cambridge University Press. Gellner, Ernest 1998. Language and Solitude. Wittgenstein, Malinowski and the Habsburg Dilemma. Cambridge: Cambridge University Press. Gelman, Vladimir, Marganiya O. (eds.) 2010. Resource Curse and Post-Soviet Eurasia: Oil, Gas, and Modernization. Lexington Books. Geraci, Robert P. 2001. Window on the East: National and Imperial Identities in late Tsarist Russia. Ithaca: Cornell University Press. Gerasimov, Ilia, Kusber, Jan and Semyonov, Alexander, 2009. Empire Speaks Out. Languages of Rationalization and Self-Description in the Russian Empire. Leiden: Brill. Gerould, Katharine Fullerton 1919. “The Remarkable Rightness of Rudyard Kipling,” Atlantic Magazine, January. Gerschenkron, Alexander 1970. Europe in the Russian Mirror. Cambridge: Cambridge University Press. Gesemann, Wolfgang 1965. “Herder’s Russia,” Journal of the History of Ideas, 26/3: 424–434. Gilmour, David 1994. Curzon. London: John Murray. Girard, Rene 1965. Deceit, Desire, and The Novel: Self and Other in Literary Structure. Baltimore: Johns Hopkins Press. Girard, Rene 1995. Violence and the Sacred. New York: Continuum. Gleason, Abbot 1980. Young Russia. The Genesis of Russian Radicalism in the 1860s. New York: Viking. Glebov, Sergey 2009. “Siberian Middle Ground: Languages of Rule and Accommodation of the Siberian Frontier,” in Ilia Gerasimov et al. (eds.) Empire Speaks Out. Leiden: Brill, 121–154. Go Gwilt, Christopher 1995. The Invention of the West: Joseph Conrad and the Double-Mapping of Europe and Empire. Stanford: Stanford University Press. Golder, Frank 1914. Russian Expansion on the Pacific, 1641–1850. New York: The Arthur H. Clark Co. Goldman, Marshall 2008. Petrostate: Putin, Power and the New Russia. Oxford: Oxford University Press. Gorski, Philip 2003. The Disciplinary Revolution: Calvinism and the Growth of State Power in Early Modern Europe. Chicago: University of Chicago Press. Gosden, Chris 2004. Archaeology and Colonialism: Cultural Contact from 5000 BC to the Present. Cambridge: Cambridge University Press. Gouldner, Alvin W. 1977. “Stalinism: A Study of Internal Colonialism,” Telos, 34: 5 – 48. Gramsci, Antonio 1957. “The Southern Question,” in his The Modern Prince and Other Writings. London: Lawrence, 28–54. Guha, Ranajit 1997. Dominance without Hegemony. History and Power in Colonial India. Cambridge, MA: Harvard University Press. Guha, Ranajit 1998. “A Conquest Foretold,” Social Text, 54: 85–99. Gulyga, Arsenij 1987. Immanuel Kant. His Life and Thought, trans. Marijan Despalatovic. Boston: Birk. Gusejnova, Dina 2012. “Book Review”, Cambridge Anthropology, 30 (2): 147–152. Gutierrez, Ramon A. 2004. “Internal Colonialism: An American Theory of Race,” Du Bois Review: Social Science Research on Race, 1: 281–295. Haberer, Erich 1995. Jews and Revolution in Nineteenth-Century Russia. Cambridge: Cambridge University Press. Habermas, Jurgen 1987. The Theory of Communicative Action, trans. Thomas McCarthy. Cambridge: Polity. Hagen, Mark von 2004. “Empires, Borderlands, and Diasporas: Eurasia as Anti-Paradigm for the Post-Soviet Era,” American Historical Review, 109/42: 445–469. Halfin, Igal 2000. From Darkness to Light: Class, Consciousness, and Salvation in Revolutionary Russia. Pittsburgh: University of Pittsburgh Press. Hardy, Deborah 1987. Land and Freedom. The Origins of Russian Terrorism, 1876–1879. Westport, CT: Greenwood Press. Haxthausen, August von 1856. The Russian Empire, Its People, Institutions, and Resources. London: Chapman & Hall. Hecht, David 1947. Russian Radicals Look to America, 1825–1894. Cambridge, MA: Harvard University Press. Hechter, Michael 1975. Internal Colonialism. The Celtic Fringe in British National Development. London: Routledge. Hechter, Michael 2001. Containing Nationalism. Oxford: Oxford University Press. Heier, Edmund 1970. Religious Schism in the Russian Aristocracy 1860–1900. The Hague: Nijhoff. Hellbeck, Jochen 2000. “Speaking Out: Languages of Affirmation and Dissent in Stalinist Russia,” Kritika, 1/1: 71–96. Hellie, Richard 1971. Enserfment and Military Change in Muscovy. Chicago: University of Chicago Press. Herder, J.G. 1992. Selected Early Works, trans. Ernest A. Menze and Michael Palma. University Park: Penn State University Press. Heretz, Leonid 2008. Russia on the Eve of Modernity: Popular Religion and Traditional Culture under the Last Tsars. Cambridge: Cambridge University Press. Hess, Jonathan M. 2000. “Johann David Michaelis and the Colonial Imaginary,” Jewish Social Studies, 6/2: 56 – 101. Hill, Fiona, and Clifford Gaddy 2003. The Siberian Curse. How Communist Planners Left Russia Out in the Cold. New York: Brookings Press. Hind, Robert J. 1984. “The Internal Colonial Concept,” Comparative Studies in Society and History, 26/3: 543– 568. Hirsch, Francine 2005. Empire of Nations: Ethnographic Knowledge and the Making of the Soviet Union. Ithaca: Cornell University Press. Hitler, Adolph 1969. Mein Kampf, trans. Ralph Manheim. London: Hutchinson. Hobsbawm, E.J. 1959. Primitive Rebels. Manchester: Manchester University Press, 126–149. Hobson, John Atkinson 1902. Imperialism: A Study. London: Nisbet. Hoch, Stephen 1989. Serfdom and Social Control in Russia: Petrovskoe, a Village in Tambov. Chicago: University of Chicago Press. Hokanson, Katya 1994. “Literary Imperialism, Narodnost’ and Pushkin’s Invention of the Caucasus,” Russian Review, 53/3: 336–352. Hokanson, Katya 2010. Writing at Russia’s Border. Toronto: University of Toronto Press. Holquist, Peter 2010a. “ ‘In Accord with State Interests and the People’s Wishes’ – The Technocratic Ideology of Imperial Russia’s Resettlement Administration:” Slavic Review, 69/1: 151–179. Holquist, Peter 2010b. Review of Brian J. Boeck, Imperial Boundaries. Journal of Interdisciplinary History, 41/3: 461–463. Hopkirk, Peter 1996. Quest for Kim: In Search of Kipling’s Great Game. Ann Arbor: University of Michigan Press. Horvath, Robert J. 1972. “A Definition of Colonialism,” Current Anthropology 13/1: 45–57. Hosking, Geoffrey 1997. Russia. People and Empire. London: Fontana Press. Hroch, Miroslav 1985. Social Preconditions of National Revival in Europe. Cambridge: Cambridge University Press. Hughes, Lindsey 1998. Russia in the Age of Peter the Great. New Haven, CT: Yale University Press. Hughes, Lindsey 2004. “A Beard is an Unnecessary Burden: Peter I’s Laws on Shaving and Their Roots in Early Russia, in Russian Society and Culture and the Long 18th century,” in Hughes (ed.), Essays in Honour of Anthony Cross. Munich: Lit Verlag, 21–34. Hunter, Ian 2001. Rival Enlightenments. Civil and Metaphysical Philosophy in Early Modern Germany. Cambridge: Cambridge University Press. Huxley, Aldous 1958. Music at Night and Other Essays. New York: Harper. Innis, Harold. (1977) The Fur Trade in Canada: An Introduction to Canadian Economic History. Toronto: University of Toronto Press. Jones, Robert E. 2001. “Why St. Petersburg?” in Peter the Great and the West. New Perspectives. New York: Palgrave, 189–205. Jonge, Alex de 1982. The Lives and Times of Grigorii Rasputin. New York: Coward, McCann and Geoghegan. Kaplan, Herbert H. 1968. Russia and the Outbreak of the Seven Years War. Berkeley: University of California Press. Kappeler, Andreas 2001. The Russian Empire: A Multiethnic History, trans. Alfred Clayton. Harlow: Longman. Kappeler, Andreas 2009. “From an Ethnonational to a Multiethnic to a Transnational Ukrainian History,” in Georgiy Kasianov and Philipp Ther (eds.), A Laboratory of Transnational History: Ukraine and Recent Ukrainian Historiography. Budapest: Central European University Press, 51–80. Keenleyside, Anne, Margaret Bertulli, and Henry Fricke 1997. “The Final Days of the Franklin Expedition: New Skeletal Evidence,” Arctic, 50/1: 36–46. Kellogg, Michael 2005. The Russian Roots of Nazism: White Emigres and the Making of National Socialism, 1917–1945. New York: Cambridge University Press. Kempe, Michael 2007. “The Anthropology of Natural Law: Debates about Pufendorf in the Age of Enlightenment,” in Larry Wolff and Marco Cipolloni (eds.), The Anthropology of the Enlightenment. Stanford: Stanford University Press. Kennan, George 1870. Tent-life in Siberia and Adventures among the Koraks and Other Tribes in Kamtchatka and Northern Asia. New York: Putnam. Kennan, George 1946. “Long Telegram,” http:// www.gwu.edu/~nsarchiv/coldwar/documents/episode-l/ kennan.htm Khalid, Adeeb, Nathaniel Knight, and Maria Todorova 2000. “Ex Tempore: Orientalism and Russia,” Kritika, 1/4: 691–728. Kharkhordin, Oleg 1999. The Collective and the Individual in Russia: A Study of Practices. Berkeley: University of California Press. Khodarkovsky, Michael 1992. Where Two Worlds Met: The Russian State and the Kalmyk Nomads. Ithaca: Cornell University Press. Khodarkovsky, Michael 2002. Russia’s Steppe Frontier: The Making of a Colonial Empire, 1500–1800. Bloomington, IN: Indiana University Press. King, Robert J. 2008. “The Mulovsky Expedition and Catherine II’s North Pacific Empire,” Australian Slavonic and East European Studies, 21/1: 97 – 122. Kipling, Rudyard 1952. A Choice of Kipling’s Prose. Selected by W. Somerset Maugham. London: Macmillan. Klein, Lawrence E., and Anthony J. La Vopa (eds.) 1998. Enthusiasm and Enlightenment in Europe, 1650– 1850. San Marino, CA: Huntington. Klibanov, Aleksandr 1982. History of Religious Sectarianism in Russia, 1860s – 1917, trans. Ethel Dunn. New York: Pergamon. Klier, John Doyle 1986. Russia Gathers Her Jews. DeKalb: Northern Illinois University Press. Kloberdanz, Timothy J. 1975. “The Volga Germans in Old Russia and in Western North America,” Anthropological Quarterly, 48/4: 209–222. Knei-Paz, Baruch 1978. The Social and Political Thought of Leon Trotsky. Oxford: Clarendon. Knight, Nathaniel 1998. “Science, Empire, and Nationality: Ethnography in the Russian Geographical Society, 1845–1855,” in Jane Burbank and David Ransel (eds.), Imperial Russia. New Histories for the Empire. Bloomington: Indiana University Press, 108–148. Knight, Nathaniel 2000. “Grigor’ev in Orenburg, 1851– 1862: Russian Orientalism in the Service of Empire?”, Slavic Review, 59/1: 74 – 100. Koehl, Robert Lewis 1953. “Colonialism inside Germany, 1886–1918,” Journal of Modern History, 25/3: 255–272. Kolchin, Peter 1987. Unfree Labor. American Slavery and Russian Serfdom. Cambridge: Cambridge University Press. Kopp, Kristin 2011. “Gray Zones: On the Inclusion of ‘Poland’ in the Study of German Colonialism,” in Michael Perraudin and Jurgen Zimmerer (eds.), German Colonialism and National Identity. London: Routledge, 33–44. Koselleck, Reinhart 2004. Futures Past, trans. Keith Tribe. New York: Columbia University Press. Kristeva, Julia 1991. Strangers to Ourselves. New York: Columbia University Press. Krylova, Anna 2000. “The Tenacious Liberal Subject in Soviet Studies,” Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History, 1/1: 119–146. Kuehn, Manfred 2001. Kant: A Biography. Cambridge: Cambridge University Press. Kuehn, Manfred, and Heiner Klemme n. d. “Daniel Heinrich Arnoldt,” http://www.manchester.edu/kant/bio/ FullBio/ArnoldtDH.html. Lantzeff, George V. 1972. Siberia in the Seventeenth Century. A Study of the Colonial Administration. New York: Octagon. Lantzeff, George V., and Richard A. Pierce 1973. Eastward to Empire. Exploration and Conquest on the Russian Open Frontier, to 1750. Montreal: McGill- Queen’s University Press. La Vopa, Anthony J. 1995. “Herder’s Publikum: Language, Print, and Sociability in Eighteenth-Century Germany,” Eighteenth-Century Studies, 29/1: 5 – 24. La Vopa, Anthony J. 2005. “Thinking about Marriage: Kant’s Liberalism and the Peculiar Morality of Conjugal Union,” The Journal of Modern History, 77 (March): 1 – 34. Layton, Susan 1994. Russian Literature and Empire: Conquest of the Caucasus from Pushkin to Tolstoy. Cambridge: Cambridge University Press. Lieven, Dominic 2003. Empire: The Russian Empire and Its Rivals. London: Random House. Lincoln, Bruce W. 1982. In the Vanguard of Reform. Russia’s Enlightened Bureaucrats. DeKalb: Northern Illinois University Press. Liu, John 2000. “Towards an Understanding of the Internal Colonial Model,” in Diana Braun (ed.), Postcolonialism. Critical Concepts in Literary and Cultural Studies, vol. 4. London: Routledge, 1347–1365. Love, Joseph L. 1989. “Modeling Internal Colonialism: History and Prospect,” World Development, 17/6: 905– 922. Lowe, Heinz-Dietrich 2000. “Poles, Jews, and Tartars: Religion, Ethnicity, and Social Structure in Tsarist Nationality Policies,” Jewish Social Studies, 6/3: 52–96. Luxemburg, Rosa 2003. The Accumulation of Capital. London: Routledge. Macaulay, Thomas B. 1862. Minutes on Education in India, collected by H. Woodrow. Calcutta: Lewis. Maiorova, Olga 2010. From the Shadow of Empire. Defining the Russian Nation through Cultural Mythology, 1855–1870. Madison: University of Wisconsin Press. Malia, Martin 2006. History’s Locomotives. Revolutions and the Making of the Modern World. New Haven: Yale University Press. Malik, Charles 1953. “The Relations Between East and West,” Proceedings of the American Philosophical Society, 97/1: 1–7. Malkin, Irad 2004. “Postcolonial Concepts and Ancient Greek Colonization,” Modern Language Quarterly, 65/3: 341–364. Manchester, Laurie 1998. “The Secularization of the Search for Salvation: The Self-Fashioning of Orthodox Clergymen’s Sons in Late Imperial Russia,” Slavic Review, 57/1: 50–76. Manchester, Laurie 2008. Holy Fathers, Secular Sons. Clergy, Intelligentsia, and the Modern Self in Revolutionary Russia. DeKalb: Northern Illinois University Press. Mann, Michael 1996. The Sources of Social Power. Cambridge: Cambridge University Press. Mann, Michael 2005. The Dark Side of Democracy. Explaining Ethnic Cleansing. Cambridge: Cambridge University Press. Mantena, Karuna 2010a. “Genealogies of Catastrophe: Arendt on the Logic and Legacy of Imperialism,” in Seyla Benhabib (ed.), Politics in Dark Times. Encounters with Hannah Arendt. Cambridge: Cambridge University Press, 83 – 112. Mantena, Karuna 2010b. Alibis of Empire. Henry Maine and the Ends of Liberal Imperialism. Princeton: Princeton University Press. Martin, Janet 2004. Treasure of the Land of Darkness: The Fur Trade and Its Significance for Medieval Russia. Cambridge: Cambridge University Press. Martin, Terry 2001. The Affirmative Action Empire: Nations and Nationalism in the Soviet Union, 1923–1939. Cornell University Press. Martin, Virginia 2001. Law and Custom in the Steppe: The Kazakhs of the Middle Horde and Russian Colonialism in the Nineteenth Century. Richmond, UK: Curzon Press. Mauss, Marcel 2002. The Gift: The Form and Reason for Exchange in Archaic Societies. London: Routledge. McClure, John A. 1981. Kipling and Conrad. The Colonial Fiction. Cambridge, MA: Harvard University Press. McLean, Hugh 1977. Nikolai Leskov: The Man and His Art. Cambridge, MA: Harvard University Press. McMeekin, Sean 2011. The Russian Origins of the First World War. Cambridge, MA: Harvard University Press. Meek, James 2005. The People’s Act of Love. London: Canongate. Meek, Ronald, 1976. Social Science and Ignoble Savage. Cambridge: Cambridge University Press. Meyer, Priscilla 2009. How the Russians Read the French: Lermontov, Dostoevsky and Tolstoy. Madison: University of Wisconsin Press. Millward, Robert 1982. “An Economic Analysis of the Organization of Serfdom in Eastern Europe,” Journal of Economic History, 42: 513–548. Mironov, Boris 1985. “The Russian Peasant Commune After the Reforms of the 1860s,” Slavic Review, 44/3: 438–467. Moon, David 1999. The Russian Peasantry. The World the Peasants Made. London: Longman. Moon, David 2010. “The Russian Academy of Sciences Expeditions to the Steppes in the Late Eighteenth Century,” Slavonic and East European Review, 88/1: 204–236. Moore, David Chioni 2001. “Is the Post – in Postcolonial the Post – in Post – Soviet?” PMLA, 116/1: 111–128. Morris, Henry C. 1900. The History of Colonization. New York: Macmillan. Morrison, Alexander S. 2008. Russian Rule in Samarkand, 1868–1910: A Comparison with British India. Oxford: Oxford University Press. Murav, Harriette 1998. Russia’s Legal Fictions. Ann Arbor: University of Michigan Press. Nash, Gary B. 2000. Red, White, and Black: The Peoples of Early North America. New York: Prentice Hall. Nathans, Benjamen 2002. Beyond the Pale: The Jewish Encounter with Late Imperial Russia. Berkeley: University of California Press. Nelson, Robert L. 2009. “The Archive for Inner Colonization, the German East, and World War I,” in Robert L. Nelson (ed.), Germans, Poland, and Colonial Expansion to the East. London: Palgrave, 65–94. Nelson, Robert L. 2010. “From Manitoba to the Memel: Max Sering, Inner Colonization, and the German East”, Social History, 35/4: 439–457. Netzloff, Mark 2003. England’s Internal Colonies: Class, Capital, and the Literature of Early Modern English Colonialism. London: Palgrave. Newlin, Thomas 2001. The Voice in the Garden: Andrei Bolotov and the Anxieties of Russian Pastoral, 1738– 1833. Evanston, IL: Northwestern University Press. Niland, Richard 2010. Conrad and History. Oxford: Oxford University Press. Nolde, Boris 1952. La formation de l’Empire Russe, vol. 2. Paris: Institut des Etudes Slaves. Nordhoff, Charles 1875. The Communistic Societies of the United States. New York: Harper & Brothers. North, Douglass C., John Joseph Wallis, and Barry R. Weingast 2009. Violence and Social Orders: A Conceptual Framework for Interpreting Recorded Human History. Cambridge: Cambridge University Press. Obolensky, Dimitri 1982. “The Varangian-Russian Controversy: the First Round,” in his The Byzantine Inheritance of Eastern Europe. London: Variorum. Offord, Dereck 2010. “The People,” in William Leatherbarrow and Derek Offord (eds.), History of Russian Thought. Cambridge: Cambridge University Press. Orlovsky, Daniel T. 1981. The Limits of Reform: The Ministry of Internal Affairs in Imperial Russia, 1802–1881. Cambridge, MA: Harvard University Press. Paddock, Troy R.E. 2010. Creating the Russian Peril: Education, the Public Sphere, and National Identity in Imperial Germany. New York: Camden House. Paert, Irina 2004. Old Believers: Religious Dissent and Gender in Russia. Manchester: Manchester University Press. Palmer, Alan 2005. Northern Shores: A History of the Baltic Sea and its Peoples. London: John Murray. Paperno, Irina 1997. Suicide as a Cultural Institution in Dostoevsky’s Russia. Ithaca: Cornell University Press. Patterson, Orlando 1982. Slavery and Social Death. A Comparative Study. Cambridge, MA: Harvard University Press. Peterkin, Allan 2001. One Thousand Beards. A Cultural History of Facial Hair. Vancouver, BC: Arsenal Pulp Press. Pettengill, John S. 1979. “The Impact of Military Technology on European Income Distribution,” Journal of Interdisciplinary History, 10/2: 201–225. Pietz, William 1988. “The ‘Post-Colonialism’ of Cold War Discourse,” Social Text, 19/20: 55–75. Pintner, Walter 1967. Russian Economic Policy under Nicolas I. Ithaca: Cornell University Press. Pipes, Richard 1950. “The Russian Military Colonies 1810–1831,” Journal of Modern History, 22: 205–219. Pletsch, Carl E. 1981. “The Three Worlds, or the Division of Social Scientific Labor,” Comparative Studies in Society and History, 23/4: 565–590. Polanyi, Karl 1944. The Great Transformation: Economic and Political Origins of Our Time. New York: Rinehart. Prakash, Gyan 1994. “Subaltern Studies as Postcolonial Criticism,” American Historical Review, 99/5: 1475–1490. Prakash, Gyan 1996. “Who is Afraid of Postcoloniality?” Social Text, 49: 187–203. Pratt, Mary Louise 1992. Imperial Eyes. Travel Writing and Acculturation. London: Routledge. Pufendorf, Samuel 1764. An Introduction to the History of the Principal States of Europe. London. Pufendorf, Samuel 2002. “On the Law of Nature and Nations” [1670], in Thomas Hobbes, Leviathan, Broadway. Radkau, Joachim 2009. Max Weber. A Biography. Cambridge: Polity. Raeff, Marc 1983. The Well-Ordered Police State: Social and Institutional Change Through Law in the Germanies and Russia, 1600–1800. New Haven: Yale University Press. Ram, Harsha 2003. The Imperial Sublime. A Russian Poetics of Empire. Madison: University of Wisconsin Press. Raynal, Abbe, 1777. A Philosophical and Political History of the Settlements and Trade of the Europeans in the East and West Indies, trans. J. Justamond. London: Cadell. Redekop, Benjamin W. 1997. “Thomas Abbt and the Formation of an Enlightened German ‘Public’,” Journal of the History of Ideas, 58/1: 81 – 103. Renan, Ernest 1996. “What is a Nation?” in Geoff Eley and Ronald Grigor Suny (eds.), Becoming National. Oxford: Oxford University Press, 42–56. Reynolds, Reginald 1949. Beards: Their Social Standing, Religious Involvements, Decorative Possibilities, and Value in Offence and Defence Through the Ages. New York: Doubleday. Riasanovsky, Nicholas V. 1959. Nicholas I and Official Nationality in Russia. Berkeley: University of California Press. Riasanovsky, Nicholas V. 1985. The Image of Peter the Great in Russian History and Thought. Oxford: Oxford University Press. Rich E.E. 1955. “Russia and the Colonial Fur Trade,” Economic History Review, 7/3: 307–328. Riga, Liliana 2012. The Bolshevics and the Russian Empire. Cambridge: Cambridge University Press. Reid, Anna 2002. The Shaman’s Coat. A Native History of Siberia. London: Weidenfeld. Robson, Roy R. 1995. Old-Believers in Modern Russia. DeKalb, IL: Northern Illinois University Press. Rogger, Hans 1960. National Consciousness in Eighteenth-century Russia. Cambridge, MA: Harvard University Press. Rogger, Hans 1993. “Reforming Jews – Reforming Russians,” in Herbert A. Strauss (ed.), Hostages of Modernization. Studies on Modern Anti-Semitism, vol. 2. Berlin: de Gruyter. Rosenthal, Bernice Glatzer 2004. New Myth, New World: From Nietzsche To Stalinism. Philadelphia: Penn State University Press. Ross, Kristin 1996. Fast Cars, Clean Bodies. Decolonization and the Reordering of French Culture. Cambridge, MA: MIT Press. Ross, Michael L. 2001. “Does Oil Hinder Democracy?”, World Politics, 53: 325–361. Ross, Michael L. 2012. The Oil Curse: How Petroleum Wealth Shapes the Development of Nations. Princeton: Princeton University Press. Rothberg, Michael 2009. Multidirectional Memory. Stanford: Stanford University Press. Rowley, David G. 1999. “ ‘Redeemer Empire’: Russian Millenarianism,” American Historical Review, 104/5: 1582–1602. Sacher-Masoch, Leopold 1883. Die Gottesmutter. Leipzig. Sachs, Ignacy 1976. The Discovery of the Third World. Cambridge, MA: MIT Press. Sahadeo, Jeff 2007. Russian Colonial Society in Tashkent. Bloomington: Indiana University Press. Sahni, Kalpana 1997. Crucifying the Orient: Russian Orientalism and the Colonization of Caucasus and Central Asia. Bangkok; Oslo: White Orchid Press. Said, Edward W. 1966. Joseph Conrad and the Fiction of Autobiography. Cambridge, MA: Harvard University Press. Said, Edward W. 1985. Beginnings. Intention and Method. New York: Basic Books. Said, Edward W. 1993. Culture and Imperialism. New York: Knopf. Said, Edward W. 1999. Out of Place. London: Granta. Said, Edward W. 2003. Freud and the Non-European. London: Verso. Sartre, Jean-Paul, 1963. “Preface” to Frantz Fanon’s The Wretched of the Earth. New York: Grove Press. Scherr, Barry 2003. “Gorky and God-Building,” in Joan Delaney Grossman and Ruth Rischin (eds.), William James in Russian Culture. Lanham, MD: Lexington, 189– 210. Schimmelpenninck van der Oye, David 2010. Russian Orientalism. Asia in the Russian Mind from Peter the Great to the Emigration. New Haven: Yale University Press. Schmitt, Carl 1976. The Concept of the Political, trans. George Schwab. New Brunswick, NJ: Rutgers University Press. Schmoller, Gustav 1886. “Die preuSische Kolonisation des 17. und 18. Jahrhundert,” in Verein fur Socialpolitik, Zur Inneren Kolonisation in Deutschland: Erfahrungen und Vorschlage. Leipzig: Duncker & Humblot, 1 – 43. Schumann, Matt, and Karl W. Schweizer 2008. The Seven Years War: A Transatlantic History. London: Routledge. Schweizer, Karl 1989. England, Prussia, and the Seven Years War. Lewiston, NY: Edwin Mellen Press. Scott, H.M. 2001. The Emergence of the Eastern Powers. Cambridge: Cambridge University Press. Scott, James Ñ. 1990. Hidden Transcripts. Domination and the Arts of Resistance. New Haven: Yale University Press. Scott, James C. 1998. Seeing Like a State. New Haven: Yale University Press. Seddon, J.H. 1985. The Petrashevtsy. A Study of the Russian Revolutionaries of 1848. Manchester: Manchester University Press. Shanin, Teodor 1983. Late Marx and the Russian Road. London: Monthly Review Press. Shannon, John 1990. “Regional Variations in the Commune: The Case of Siberia,” in R.P. Bartlett (ed.), Land Commune and Peasant Community in Russia. Basingstoke: Macmillan. Sharpe, Jenny 1991. “The Unspeakable Limits of Rape: Colonial Violence and Counter-Insurgency,” Genders, 10: 25–46. Shkandrij, Miroslav 2001. Russia and Ukraine. Literature and the Discourse of Empire from Napoleonic to Postcolonial Times. Montreal: McGill University Press. Sieyes, Emmanuel Joseph 2003. Political Writings. Indianapolis: Hackett. Slezkine, Yuri 1994. Arctic Mirrors. Russia and the Small Peoples of the North. Ithaca: Cornell University Press. Slezkine, Yuri 2004. The Jewish Century. Princeton: Princeton University Press. Smith, Douglas 2012. Former People. The Last Days of the Russian Aristocracy. London: Macmillan. Snyder, Timothy 2010. Bloodlands. Europe between Hitler and Stalin. London: The Bodley Head. Spivak, Gayatri Chakravorty 1994. “Can the Subaltern Speak?” in Patrick Williams and Laura Chrisman (eds.), Colonial Discourse and Post-Colonial Theory. Harlow: Pearson, 66 – 112. Spivak, Gayatri Chakravorty 1999. A Critique of Postcolonial Reason: Toward a History of the Vanishing Present. Cambridge, MA: Harvard University Press. Spurr, David 1993. The Rhetoric of Empire. Colonial Discourse in Journalism, Travel Writing, and Imperial Administration. Durham, NC: Duke University Press. Ssorin-Chaikov Nikolai V. 2003. The Social Life of the State in Subarctic Siberia, Stanford, California, Stanford University Press. Stagl, Justin 1995. A History of Curiosity.The Theory of Travel. Chur: Harwood. Stanislawski, Michael 1983. Tsar Nicholas I and the Jews. Philadelphia: Jewish Publication Society of America. Stanziani, Alessandro 2008. “Free Labor-Forced Labor: An Uncertain Boundary?” Kritika: Explorations in Russian and Eurasian History, 9/1: 27–52. Starr, S. Frederick 1968. “August von Haxthausen and Russia,” The Slavonic and East European Review, 46/107: 462–478. Stead, W.T. 1888, Truth about Russia. London: Cassell & Company. Steinberg, Mark, and Heather J. Coleman 2007. Sacred Stories: Religion and Spirituality in Modern Russia. Bloomington: Indiana University Press. Stites, Richard 1989. Revolutionary Dreams. Oxford: Oxford University Press. Stoler, Ann Laura 1995. Race and Education of Sexuality. Durham: Duke University Press. Stoler, Ann Laura 2009. “Considerations on Imperial Comparisons,” in Ilia Gerasimov et al. (eds.), Empire Speaks Out. Leiden: Brill, 33–58. Sunderland, Willard 1993. “Peasants on the Move: State Peasant Resettlement in Imperial Russia, 1805– 1830,” Russian Review, 52/4: 472–485. Sunderland, Willard 1996. “Russians into Iakuts? ‘Going Native’ and Problems of Russian National Identity in the Siberian North,” Slavic Review, 55/4: 806–825. Sunderland, Willard 2004. Taming the Wild Field: Colonization and Empire on the Russian Steppe. Ithaca: Cornell University Press. Sunderland, Willard 2010. “The Ministry of Asiatic Russia: The Colonial Office That Never Was But Might Have Been,” Slavic Review, 69: 120–150. Suny, Ronald Grigor 2001. “The Empire Strikes Out: Imperial Russia, ‘National’ Identity, and Theories of Empire,” in his Empire and Nation-Making in the Soviet Union, 1917–1953. Oxford: Oxford University Press. Swift, Simon 2005. “Kant, Herder, and the Question of Philosophical Anthropology,” Textual Practice, 19/2: 219– 238. Taagepera, Rein 1988. “An Overview of the Growth of the Russian Empire,” in Michael Rywkin (ed.), Russian Colonial Expansion to 1917. London: Mansell, 1–8. Taves, Ann 1999. Fits, Trances and Visions. Princeton: Princeton University Press. Teller, Edward, and Charles Malik 1960. “To Meet the Communist Challenge.” Address delivered at St Louis University. Thompson, Ewa 2000. Imperial Knowledge: Russian Literature and Colonialism. Westport, CT: Greenwood. Tilly, Charles 1990. Coercion, Capital, and European States. Malden, MA: Blackwell. Tolz, Vera 2005. “Orientalism, Nationalism, and Ethnic Diversity in Late Imperial Russia,” The Historical Journal, 48: 127–150. Trotsky, Leon 1959. The Russian Revolution, trans. Max Eastman. New York: Doubleday. Turner, Frederick Jackson 1920. The Frontier in American History. New York: Holt. Uvarov, Sergei 1810. Projet d’une Academie Asiatique. St. Petersburg. Uvarov, Sergei 1817. Essay on Eleusinian Mysteries, trans. J.D. Price. London. Vasil’ev, Aleksandr 1946. The Russian Attack on Constantinople in 860. Cambridge, MA: Medieval Academy of America. Veale, Elspeth M. 1966. The English Fur Trade in the Later Middle Ages. Oxford: Oxford University Press. Velychenko, Stephen 2012. “Ukrainian Anticolonialist Thought”, Ab Imperio, 4, 339–371. Venturi, Franco 1982. Studies in Free Russia. Chicago: University of Chicago Press. Vermeulen, Han F. 2006. “The German Invention of Volkerkunde. Ethnological Discourse in Europe and Asia, 1740–1798,” in Sara Eigen and Mark Lattimore (eds.), The German Invention of Race. New York: State University of New York Press, 123–147. Vermeulen, Han F. 2008. “Early History of Ethnography and Ethnology in the German Enlightenment: Anthropological Discourse in Europe and Asia, 1710– 1808.” PhD thesis, University of Leiden. Viola, Lynne 2009. “Die Selbstkolonisierung der Sowjetunion und der Gulag der 1930er Jahre,” in United Europe-Divided Memory, trans. Karl-Heinz Siber; special issue of Transit. Europaeische Revue, ed. Klaus Nelen, no. 38 (winter): 34–56. Volodarsky, Mikhail 1984. “The Russians in Afghanistan in the 1830s,” Central Asian Survey, 3/1: 63– 86. Vroon, Ronald 1994. “The Old Belief and Sectarianism as Cultural Models in the Silver Age,” in Robert P. Hughes and Irina Paperno (eds.), Christianity and the Eastern Slavs. Berkeley, CA: University of California Press. Wachtel, Andrew Baruch 1994. An Obsession with History: Russian Writers Confront the Past. Stanford: Stanford University Press. Wakefield, Andre 2009. The Disordered Police State. German Cameralism in Science and Practice. Chicago: The University of Chicago Press. Wakefield, Edward Gibbon 1849. A View of the Art of Colonization. London. Walicki, A. 1969. The Controversy Over Capitalism: Studies in the Social Philosophy of the Russian Populists. Oxford: Clarendon. Walzer, Michael 1965. The Revolution of the Saints: A Study in the Origins of Radical Politics. Cambridge: Cambridge University Press. Walzer, Michael 2004. Politics and Passion. Toward a More Egalitarian Liberalism. New Haven: Yale University Press. Washington, Booker Ò., W.E.B. DuBois, and James Weldon Johnson 1965. “The Souls of Black Folk,” in Three Negro Classics. New York: Avon Books. Watson, Alexander John 2006. Marginal Man: The Dark Vision of Harold Innis. Toronto: University of Toronto Press. Watts, Edward 1998. Writing and Postcolonialism in the Early Republic. Charlottesville: University Press of Virginia. Wcislo, Francis W. 1990. Reforming Rural Russia: State, Local Society, and National Politics, 1855–1914. Princeton: Princeton University Press. Webb, Walter Prescott 1931. The Great Plains. Waltham, Mass: Blaisdell. Webber, Andrew 1996. The Doppelganger: Double Visions in German Literature. Oxford: Clarendon Press. Weber, Eugen 1976. Peasants into Frenchmen: The Modernization of Rural France. Stanford: Stanford University Press. Weber, Max 1979. Economy and Society. Berkeley: University of California Press. Weber, Max 1995. The Russian Revolutions, trans. Gordon C. Wells and Peter Baehr. Oxford: Oxford University Press. Weizmann, Chaim 1949. Trial and Error. An Autobiography. London: Hamish. Werrett, Simon 2010. Fireworks: Pyrotechnic Arts and Sciences in European History. Chicago: University of Chicago Press. West, James L. 1991. “The Riabushinsky Circle: Burzhuaziia and Obshecestvennost in Late Imperial Russia,” in his Educated Society and the Quest for Public Identity in Late Imperial Russia. Princeton: Princeton University Press, 41–56. Whittaker, Cynthia H. 1984. The Origins of Modern Russian Education; An Intellectual Biography of Count Sergei Uvarov. DeKalb: Northern Illinois University Press. Widdis, Emma 2004. “Russia as Space,” in Simon Franklin and Emma Widdis (eds.), National Identity in Russian Culture. Cambridge: Cambridge University Press, 30–50. Williams, Robert Chadwell 1986. The Other Bolsheviks: Lenin and His Critics, 1904–1914. Bloomington: Indiana University Press. Wirtschafter, Elise Kimerling 1997. Social Identity in Imperial Russia. DeKalb: Northern Illinois University Press. Wood, Michael 2003. “On Edward Said,” London Review of Books, October 23. Wortman, Richard 1995. Scenarios of Power, Myth and Ceremony in Russian Monarchy, vol. 1. Princeton: Princeton University Press. Yapp, Malcolm 1987. “British Perceptions of the Russian Threat to India,” Modern Asian Studies, 21: 647– 665. Young, Robert 1772. Political Essays Concerning the Present State of the British Empire. London: Strahan and Cadell. Young-Bruehl, Elisabeth 1982. Hannah Arendt. For Love of the World. New Haven: Yale University Press. Zammito, John H. 2002. Kant, Herder, and the Birth of Anthropology. Chicago: University of Chicago Press. Zhuk, Sergei 2004. Russia’s Lost Reformation: Peasants, Millennialism, and Radical Sects in Southern Russia and Ukraine. Washington, DC: Woodrow Wilson Center Press. Zimmerman, Andrew 2006. “Decolonizing Weber,” Postcolonial Studies, 9/1: 53–79. Znamenski, Andrei A. 2007. “The Ethic of Empire on the Siberian Borderland,” in Nicholas B. Breyfogle, Abby Schrader, and William Sunderland (eds.), Peopling the Russian Periphery. Borderland Colonization in Eurasian History. London: Routledge, 106–128. Список иллюстраций
- Джозеф Суэйн (Joseph Swain). Спасите меня от моих друзей! (Save me from my friends!). 1878. Источ- ник: Punch, or the London Charivari, 30 ноября 1878.
- Чарльз Малик и Элеанор Рузвельт работают над текстом Всеобщей декларации прав человека.
- Источник: http://www.chahadatouna.com/images/ Charles%20malik2.jpg.
- Виктор Васнецов. Прибытие Рюрика в Ладогу.
- Источник: http://www.vasnecov.ru.
- Герб Августа Людвига Шлёцера. Источник: Гер- бовник Российской империи.
- Орест Кипренский. Портрет Сергея Уварова.
- Источник: Wikimedia Commons.
- Алексей Оленин. Деметра-Церера, греко-рим- ская богиня. 1812. Источник: Из «Опыта об элевсин- ских мистериях» Сергея Уварова.
- Василий Суриков. Покорение Сибири Ермаком.
- Источник: Wikimedia Commons..
- Сбор ясака казаками Енисейской губернии. XIX в., акварель неизвестного художника. Краснояр- ский краеведческий музей.
- Герб Строгановых. 1753. Источник: Гербовник Российской империи. Источник: Wikimedia Commons.. 10. Герб Абрама Ганнибала. Ок. 1742. Источник: Фридман Г. Гипотезы и легенды о происхождении Аб- рама Ганнибала // Заметки по еврейской истории.
- № 2/63.
- Сальватор Тончи. Портрет Гавриила Держави- на. 1801. Источник: Wikimedia Commons.
- Карл Брюллов. Портрет военного со слугой. 1830-е гг. Источник: http://gallerix.ru/album/Brullov/pic/ glrx-863742065.
- Фейерверки в честь Екатерины во время путе- шествия в Крым. 1780. Источник: Wikimedia Commons.
- Иоганн Рейнгольд Форстер. Карта германских колоний в Поволжье. 1768. Источник: Philosophical Transactions of the Royal Society. 1768. Vol. 58, p. 214–
- Кавалерийский манеж в Селище под Новгоро- дом, построен в 1818–1825 гг. Источник: Wikimedia Commons.
- Август фон Гакстгаузен. 1860. Источник: Wikimedia Commons.
- Перовские – потомки Алексея Разумовского (1748–1822)
- «Штаб и пехота на верблюдах». Поход россий- ской армии из Оренбурга в Хиву. 1839–1840.
- Пушкин и Даль в виде святых Косьмы и Дами- ана. Икона XIX в. Источник: Православие и атеизм в СССР. Музей истории религии и атеизма. Л., 1981.
- Автопортрет Андрея Болотова. Ок. 1790. Источ- ник: Жизнь и приключения Болотова, описанные са- мим им для своих потомков. Т. 2. М. – Л., 1931.
- Афанасий Щапов. Источник: Щапов А. Сочине- ния. СПб., 1906.
- Ленин и Бонч-Бруевич. 16 октября 1918 г.
- Александр Бенуа. Иллюстрация к «Медному всаднику» Пушкина. 1903.